Вечный муж Ф.М. Достоевского и некоторые вопросы о
жанре произведения
Иван Верч, Университет в Триесте
С точки зрения жанра, как эстетической категории, Вечный муж Достоевского рассматривался в большинстве случаев через термины "трагический", "комический" и, часто,
как Будто с попыткой целостного синтеза, через термины
"трагикомический" и "гротескный". Это справедливо, хотя
и тут нельзя не заметить определенную ограниченность
этих терминов, в силу предполагаемой критикой статики
понятия "жанра". Иначе говоря, эти эстетические категории часто рассматривались как модели неподвижные и вечные, в то время как именно их
динамика по отношению к
искусству, а также к социальной действительности, обусловливает и их неустойчивость и, следовательно, весьма
осложняет попытки их точного определения. Но как известно, на любую эстетическую категорию нельзя смотреть
вне ее исторической перспективы, особенно в том случае,
когда подвергаемая рассмотрению модель все еще не исчерпала всех своих возможностей: эволюционирующий жанр
гротеска, например, все еще обладает способностью переосмысления самого себя, реализуя таким образом вновь и
вновь новые содержания /1/ /например, в так называемом
театре абсурда/. Следовательно, результаты нынешних замечании - частичны, и совсем не претендуют на исчерпание вопроса, так как дальнейшая эволюция основных жанрообраэующих элементов в '
Вечном муже обусловливает и
дальнейшее осмысление текста на уровне адресата. В настоящем докладе нас интересуют прежде всего те литературные элементы, которые, как промежуточное звено, воздействовали на эволюцию жанра, т.е. те элементы, которые обусловили сдвиг по отношению к литературной традиции и ее переосмысление на уровне содержания. Рассмотрение дальнейшей эволюции этой формы входит уже за пределы нашего анализа.
В Вечном муже отношение к литературной традиции свя
зывается в первую очередь с творчеством Мольера и Тургенева. В "Подготовительных материалах" к рассказу Тру
соцкии отрицает возможность существования, утверждаемого "психологами-писателями", в том числе и Мольером,
однозначных и раз навсегда определенных характеров /в
нашем случае типов "хищного" и "смирного"/; по мнению
70
Трусоцкого, "неверно" и "невероятно", более того, это
только "сочинение". /2/ Здесь нас не интересует полемика, выдвинутая Страховым, вокруг вопроса об этих двух
типах в русской литературе /3/, а более общий поэтический вопрос об отношении Достоевского к "типизации". Если
в начале его творческого пути эта борьба обращалась прежде всего к художественному наследию Гоголя, /4/ то здесь
целью полемики является Тургенев. "Типичен", в самом деле, персонаж Ступеньдева из Тургеневской Провинциалки
и "типична" и традиционная схема "треугольника". О том,
что Достоевский имел в виду, говоря о "типичном" в литературе, скажем дальше, мы остановимся теперь лишь на вопросе о преодолении традиции на уровне сюжетной интриги.
Традиционная схема треугольника претерпела в литературе,
по крайней мере, три эволюционные фазы: а/ обманутый муж
и его наказание, т.е. жена побеждает? б/ нравственно чистый муж и наказание неверной жены, т.е. муж победает;
в/ верность как внешняя форма семейной жизни, т.е. побеждает лицемерие. Не трудно заметить, что схема обусловливается двумя факторами: а/ точкой зрения, откуда ведется повествование /или изображается театральная пьеса/;
б/ идеологической или моральной целью автора. Этот тройной переход, с точки зрения общества, непосредственно
связывается с замыслом автора: в первом случае мы находимся перед критикой подчиненных в семье отношений, во
втором утверждаются семейные буржуазные идеалы, а в третьем разоблачается ложность этих идеалов. Тут модель исчерпывается /т.е. крошится включенная в модели "мораль"/
и, следовательно, исчерпывается и традиционная схема треугольника. Значит, модель способна только повторять собственную структуру /например, в водевилях и в так называемых "пословицах в действии"/. В продолжении этой модели обнаруживаются еще две возможности: или "рациональная" любовь по роману Что делать? /но в этом случае новая "мораль" заменила бы старую и продолжила бы, таким
образом, общественно-идеологически "целеустремленную"
структуру общей модели/, или же путь, выбранный Достоевским: то, что в литературной традиции изображалось
только объектом или даже простым средством для утверждения социально-морального проекта, превращается в
Вечном муже в доминирующую точку зрения. Здесь можно было
бы нам возражать, что, в самом деле» только главные герои изображены как "субъекты", в то время как жена и посторонние персонажи все еще несут свои традиционные функции /как, например, "любовник" Багаутов/. Это справедливо, но нельзя забыть, что речь здесь идет о промежуточной фазе в эволюции жанра и поэтому оправдывается соединение новых и традиционных элементов. Если с одной стороны традиционная фигура жены тащит, так сказать, вос-
71
приятие текста в традиционную схему, если самоопределение Трусоцкого как
"Ступеньдева" /9, 23/ подтверждает такую гипотезу, то атипичность треугольника /хотя и только
в пространственно-временном отношении/ или, лучше, внутренний взгляд на него вне социально-морального замысла
автора /имеющего, как еще увидим, совсем новую цель/,
приводит в движение и схему саму. Но приводить в движение схему значит функционально подчинить ей и ее литературные элементы и в то же время функционально подчинить
и схему новому авторскому замыслу. Намек на "Ступеньдева" несет в Вечном муже такую же функцию, какую в
Бедных людях несет намек на Гоголя: осуществление нового
содержания через семантически "новое" слово, т.е. через
новую форму.
Итак, если треугольник входит в рассказ как недоминирующий элемент, если Трусоцкий не Ступеньдев /точно так же,
как Макар Девушкин не Акакий Акакиевич/ и если Вельчанинов не является простым объективированным средством, то
теперь необходимо отыскать и новую роль для главных героев. Нам кажется, что, с точки зрения общего поэтического мира у Достоевского, следует обратить внимание на
слова Вельчанинова, определяющего Трусоцкого "Шиллером
в образе Квазимодо" /9, 102/. Здесь опять можно было бы
нам возражать, что это определение принадлежит речи героя и поэтому не следует его использовать как квалифицирующее и оценочное авторское слово, но нельзя забыть,
что точка зрения на уровне фразеологии неоднократно претерпевает в прозе влияние речи автора на речь персонажа,
/5/ а в нашем случае именно потому, что и сам персонаж
обладает и собственной оценочной фразеологией по отношению к персонажу-сопернику /например, Вельчанинову принадлежит дефиниция "вечного мужа"/ /9, 27/ и этот фразеологический уровень лишь частично совпадает с автором.
Эту авторскую дефиницию принимаем как ясное прагматическое намерение автора, который, пытаясь преодолеть традицию и типизацию, включает в традиционную схему новые семантические единицы. Кроме того, и имена Шиллера и Квазимодо совсем не простые литературные реминисценции у
Достоевского /их почти нет в его творчестве/, а, наоборот, подлинные идеологические и художественные миры. Известно, что в творчестве Достоевского "Шиллер" символизирует этический идеализм, понятие "высокого и прекрасного" , с которым полемизирует "человек из подполья",
т.е. способность человека к добру, несмотря на все противные обстоятельства. Что касается дефиниции "Квазимодо" , то ее следует отнести к предисловию к русскому переводу романа Виктора Гюго Собор Парижской богоматери,
в котором персонаж Квазимодо интерпретуется Достоевским
как символ "восстановления погибшего человека" /20, 28/.
72
Значит, что Трусоцкий, по отношению к традиции, как будто является обыкновенным "вечным мужем" /т.е. "Ступеньдевым"/, в то время как в процессе преодоления этой традиции он определяется человеком, пытающимся не отступать
от собственного этического идеала /т.е. бить "шиллеровским"/, но одновременно обладающим сознанием собственной
"уродливости", которое препятствует ему достижение этого
идеала /т.е. как у Квазимодо/. /6/ С другой стороны определение Вельчанинова проще: он сам называет себя "человеком из подполья" /9, 87/, но эта дефиниция несет совершенно иную функцию, чем самоопределение Трусоцкого "Ступеньдевым", так как она не претендует на преодоление традиции , а, наоборот, на включение персонажа в семантическое поле, уже твердо закреплено в поэтическом мире Достоевского, Вельчанинов не нуждается, так сказать в отправной точке зрения, чтобы утверждать собственное новое качество по отношению к традиции /но, как мы уже заметили,
"любовник" как субъект не играет никакой определенной
роли в литературной традиции треугольника до Достоевского/, он является новым персонажем в целом, в то время
как фигура обманутого мужа должна перейти с объективированной типизации к новому качеству, которое могло бы ее
приблизить Вельчанинову как "субъекта". Это приближение
детерминируется не столько утверждением Велъчанинова, согласно которому "оба" они "подпольные /.../ люди" /9, 87/,
сколько близостью семантических полей, включенных в "уродливость". Эти термины представляют собой синтез сложного художественного процесса, в котором осуществляется
и эстетический вопрос о художественном жанре у Достоевского.
По поводу вопроса о "типичном" в литературе следует обратить внимание на записку "Для предисловия" к роману
Подросток /16, 329-30/, которую Достоевский набросал после
критических откликов на первую часть романа. В этой небольшой записке Достоевский высказывается о прозе Толстого и Гончарова, которые "думали, что изображали жизнь
большинства", в то время как» по его мнению, они изображали лишь "жизнь исключений", а он сам, наоборот "жизнь
общего правила". По-Достоевскому "жизнь общего правила"
не жизнь светлых идеалов и больших этических порывов
/как, например, в известном эпизоде Войны и мира, когда
"Болконский исправился при виде того, как отрезали ногу
у Анатоля, и мы все плакали над этим исправлением"/, а,
наоборот, превращение высокого идеала в "общее правило"
и, следовательно, превращение любого подлинного и чистого человеческого стремления в ежедневную банальность.
Этот этический образ жизни современного человека заключен в символе "подполья", по поводу которого Достоевский
"гор[дился]", что "впервые разоблачил его уродливую и
73
трагическую сторону", так как "трагизм" современного человека "русского большинства" "состоит" именно "в сознании уродливости". И "уродливость" этой по-Достоевскому
подлинной ситуации человека, в которой проявляется неустойчивость между идеалом и банальностью, состоит также
"в сознании лучшего и в невозможности достичь его". И
"трагизм подполья" именно в этом бессилии, а результат
этого бессилия - "уродливость". По-Достоевскому "шиллеровский" идеалист вообще не понимает, что он исполняет
только определенную роль и "совсем ... не заботи[т]ся о
том, что роль на нем видят и что маска сваливается" /9,
315/.
Итак, если "трагизм состоит в сознании уродливости" и
если Трусоцкий "урод" /9, 103/, а "уродливость" главная
черта "подполья", соединяющего и Вельчанинова и Трусоцкого, то персонажей Вечного мужа можно было бы определить "трагическими". Но в перспективе Достоевского, как
мы старались объяснить, термин нагружается новыми значениями по отношению к традиции, в которой понятие "трагизма" сопровождалось и трагическим элементом "катарсиса"
предполагающего смертью героя и признание вечного и неизменного абсолюта. /7/ В
Вечном муже катарсис мог бы
осуществиться или прощением /но в конце рассказа этот
"выход" крошится из-за воспоминания о Лизе/, /8/ или убийством /но есть и многочисленные эпизоды о воображаемой любви Трусоцкого к Вельчанинову и один из них перед
самым неудавшимся убийством/, /9/ или, наконец, "новой
жизнью" для Вельчанинова /опять через Лизу/. /10/ И совсем не случайно, что именно Лиза детерминирует крах этих
попыток: /11/ лицо "замученного ребенка" /9,41/ - символ
всего страдающего человечества: оно находится в записках
о "фантастической поэме-романе" /15, 5/, в монологе Ивана Карамазова перед рассказом о Великом Инквизиторе /14,
220-21/ и еще во многих других известных местах творчества Достоевского. Смысл этой фигуры ясен: любой идеал несбыточен, пока жизнь лишена достоинства или, лучше, пока
человек лишен человечности. Конец Вечного мужа подтверждает этот крах: "вечный муж" Трусоцкий опять волнуется
перед Вельчаниновым, который, в свою очередь, такой же
"праздный человек" /9, 37/, каким он был тогда, когда
мечтал о "новой жизни".
Выдвинутые нами вопроси позволяют нам утверждать, что ми
находимся перед ясно выраженной авторской точкой зрения
на уровне прагматики по отношению к чужой /а также собственной/ литературе. Это особое отношение к чужому творчеству могло бы осуществиться в тексте, следуя, по крайней мере, двум основным эстетическим категориям: иронии
или пародии. Но ирония предполагает динамику точки эре-
74
ния в речи автора на фразеологическом уровне, /12/ в то
время как пародия предполагает еще стилизацию чужого
слова, а также стилизацию персонажей и положений. /13/
Этих двух видов точки зрения практически нет в Вечном
муже , есть только одно исключение в главе "Сашенька и
Наденька", в которой совершенно ясно замечается ирония
автора к "рациональной" любви двух "нигилистов". Дело в
том, что точка зрения автора не обращается на фабулу и
на персонажей, а на художественно-идеологический мир, в
котором эти персонажи включены по "общему правилу", т.е.
по литературной традиции так называемого треугольника.
Точка зрения к персонажам следует, так сказать, традиционной у Достоевского схеме /хотя и новой по отношению
к иным схемам/. Совершенно справедливо было замечено,
/14/ что весь рассказ ведется с точки зрения Вельчанинова: эта точка зрения ориентируется сначала к объективизации Трусоцкого, т.е. к осуществлению "типичной" перспективы "любовник/муж"; она реализуется путем метонимии
/"господин с крепом на шляпе"/ /15/ и путем многочисленных эпитетов, которыми Вельчанинов определяет "мужа" /негодяй" , "нахал", "дрянь", "каналья", "высельник", "мерзавец" , а также "этот Трусоцкий", "этот человек", и т.п./.
На психологическом и пространственно-временном уровнях
эта внутренняя точка зрения у Вельчанинова не изменяется
до конца рассказа, но зато она существенно модифицируется
на оценочном и фразеологическом уровнях /16/. То, что с
первого взгляда кажется "объектным" для Вельчанинова,
т.е. роль "мужа по-Ступеньдвеву", входит в самом деле в
речь Трусоцкого, в то время как превращение этого персонажа в "субъект", т.е.. включение Трусоцкого в совершенно
новое семантическое поле /т.е. "Шиллер в образе Квазимодо"/, принадлежит речи Вельчанинова. В пути от первой дефиниции к второй, значит от третьей главы до последней,
разница между точкой зрения Вельчанинова и точкой зрения
Трусоцкого постоянно уменьшается и наконец совсем исчезает в самом последнем эпизоде перед эпилогом, когда Вельчанинов читает письмо бывшей любовницы, т.е. жены Трусоцкого: он замечает "свое лицо нечаянно в зеркале" /9, 106/
и тут идентификация между двумя точками зрения полна.
Правда, Трусоцкий изображается по всему рассказу с внешней точки зрения, особенно на психологическом и пространственно-временном уровнях, но такой композиционный прием
весьма логичен для так называемых "загадочных героев",
что в самом деле и Трусоцкий есть /так же, как Ставрогин
в Бесах/ /17/.
Достоевский, значит, решает проблему точки зрения о персонажах внутри текста на уровне "персонаж-персонаж" /что
вообще характерно для поэтики Достоевского/, а проблему
точки зрения о собственном творчестве и о литературной
75
традиции путем употребления чужой точки зрения, в нашем
случае двух главных героев, которые становятся таким образом и оценочными субъектами по отношению к собственной
литературной роли внутри изображенного. В самом деле, на
некоторые рассуждения главного героя, как будто принадлежащие изображенному миру, можно смотреть с более общей
поэтической перспективы. После отправки рукописи Вечного
мужа в Зарю, Достоевский пишет в письме к А.С. Ивановой,
что в ходе работы над этой "проклятой" и "мерзкой" повестью "представились сами по себе подробности", которые
немало повлияли на размеры текста /9, 472/. Значение "подробностей" в творчестве Достоевского неоднократно рассматривалось критикой, /18/ но нас интересует здесь то
значение, которое оно получило в Вечном муже. В главе
"Новая фантазия праздного человека" Вельчанинов мечтает
о "новой жизни" при Лизе, но он "упорно избегал подробностей; без подробностей все становилось ясно, все было
нерушимо" /9, 38/. Эти "подробности" несут функцию превращения объекта изображения в субъект, ведь Вельчанинов,
"избегая подробностей", способен смотреть на Лизу лишь с
точки зрения собственного "восстановления", но не видит
в ней "замученного ребенка", о котором шла речь выше. И
еще: в первой главе рассказа Вельчанинов вспоминает прошлое "с ... совершенно новой, неожиданной и прежде совсем
немыслимой точк[и] зрения"; то, что ему "казалось /.../
очень смешным" припоминалось теперь в совершенно ином виде, "наоборот", как пишет Достоевский, именно из-за некоторых "подробностей" /9, 8/, которые наново сфокусировали
его прежний "объект смеха". Вопрос об отношении между
субъектом и объектом является фундаментальным в становлении эстетической категории "комического":
аннулировать или редуцировать расстояние между ними значит редуцировать и
комический смех. /19/ К концу рассказа, например,
люди, которые собрались вокруг новой жены Трусоцкого и
ее нового "любовника", "сме[ют]ся" над сценой с "купчиком" /9, 108/, именно в силу того, что они смотрят на
весьма обыкновенную ситуацию с традиционной точки зрения
по отношению к "уже известному" треугольнику. Но если
сместить эту перспективу, то разрушится и особая, неотделимо связанная с этой схемой комическая нагрузка /то,
что в самом деле реализуется в последнем разговоре между
Вельчаниновым и Трусоцким/. Все это, между прочим, касается и "Квазимодо", над "уродливостью которого люди смеются, но как только этот самый "урод" утверждает свое
право к добру /надежда "восстановления"/, персонаж становится "трагическим". Трусоцкий, значит, "комический"
тип, пока объективирован как "Ступеньдев", как только
этот самый "Ступеньдев" становится "Шиллером" со своим
правом к достоинству жизни, превращается в тип "трагический" .
76
Рассмотрение точки зрения на уровне прагматики включает
в себя и вопрос о позиции адресата в процессе восприятия
текста. /20/ Из вышесказанного следует, что мы имеем дело с двойной точкой зрения: с одной стороны рассказ воспринимается с традиционной точки зрения по отношению к
ожиданиям, вытекающим из взгляда на "уже знакомую" ситуацию, а с другой, включение в изображенное элемента "литературности" немало влияет на восприятие адресата и систематически разрушает "типичность" изображенного. Иначе
говоря, адресат влияет на структуру текста со своей склоняющейся к комизму точкой зрения, а адресант пытается
превратить эту точку зрения в трагическую, которая между
прочем, выходит у Достоевского на литературы самой и имеет, как мы увидели, свое особое значение. Эта нагрузка
новых семантических единиц на традиционную схему несомненно принадлежит прагматическому замыслу автора, который, таким образом, требует от адресата постоянной динамики в процессе восприятия текста. Эта динамика тоже литературный элемент и совсем не посторонний в процессе
становления жанра как эстетической категории. Совершенно
ясно, что эта динамика осмысливается, если смотреть на
нее в историческом контексте, т.е. если учесть ту точку
зрения адресата, которая реализуется согласно пространственно-временному контакту между адресантом и адресатом.
Вот почему, как мы уже заметили, почти невозможно определить раз навсегда жанр
Вечного мужа , хотя весьма заметны те жанрообраэующие элементы, которые позволили современному Достоевскому читателю новое восприятие текста
и.с точки зрения его содержания.
Эти элементы следующие:
а/ функциональный сдвиг в традиционной схеме
б/ функциональный сдвиг в ролях главных героев
в/ новое понятие о "типичном" в литературе
г/ нагрузка новых семантических единиц на традиционную схему
д/ функциональный сдвиг в понятии "трагического"
путем замены "катарсиса" несбыточными осколками утопии
е/ функциональный сдвиг в понятии "комического" путем превращения объекта смеха в субъект
ж/ особенная функция точки зрения автора на уровне
прагматики
з/ динамика позиции адресата по отношению к адресанту
Как заметно, некоторые из вышеуказанных элементов типичны для гротескной структуры /особенно отношение адресат/
адресант/, /21/ но мы уже сказали, что гротеск не явля-
77
ется "вечной" эстетической категорией, хотя и одна его
характеристика кажется нам весьма подходящей к структуре Вечного мужа, a именно: способность критически и
диалектически воспроизвести свое прежнее значение и реализовать, таким образом, новое значение. /22/ Но, наверно, характеристика эта - нечто присущее литературе
вообще и поэтому вам кажется совершенно посторонним вопрос об определении Трусоцкого то "неудавшимся идеалистом", то "неудавшимся убийцей", то просто "ревнивцем"
или "рогоносцем", словом, то "трагическим", то "комическим". Он в первую очередь, как пишет Достоевский в "Подготовительных материалах" к Вечному мужу по поводу
"подпольн[ого] существ [а] и уродлив [ого]", человек "с
своими радостями и горем и своим понятием об счастье и
об жизни" /9, 305/, что для литературы и не только для
литературы - самое важное,
Примечания
|