Dostoevsky Studies     Volume 5, 1984

Принципы поэтической мотивации в романе Бесы

Arpád Kovács, University of Budapest

В романах Достоевского мотивация собственно поэтическая /романная/, а не идеологическая, публицистическая, мифологическая. Выявить ее принципы в романе Бесы намного труднее, чем в других романах по причине многократной закодированности этих принципов на всех уровнях модели: в структуре персонажей и сюжета, в повествовательной системе.

В рамках настоящего доклада я попытаюсь выявить основные, можно было бы сказать, аксиоматические, предпосылки интерпретации Бесов, не претендуя, однако, на целостный анализ романа.

В отличие от всех крупных романов Достоевского, в экспозиции Бесов главный герой - Ставрогин - получает от рассказчика подробные словесные характеристики, в которых высокую степень повторяемости представляют подчеркивания "замечательной рассудительности", бесстрастия, беспредельности силы воли и т. д. и т. п. В число этих характеристик входят также и слухи, распространяемые в губернском городе, - слухи об успехах его в высшем петербургском обществе, о кутежах, дуэлях и других таинственных и страшных грехах, совершенных будто бы в Петербурге, Москве, Париже и Швейцарии. Поскольку все то, что происходило за пределами губернского города, которыми Достоевский ограничивает кругозор рассказчика, поскольку все это хроникеру фактически не доступно, он переделает данную информацию в качестве слухов, а не действительных фактов, считая нужным особо оговорить, что впоследствии лишь половина из них оказалась верною /10: 37/. /1/

Но зато хроникер оказывается свидетелем трех эксцентрических поступков из предыстории Ставрогина - четыре года назад, во время последнего пребывания героя в городе. Дикие и неожиданные действия, как будто нарочно провоцирующие посетителей салонов, как будто бросающие вызов обществу, выстраиваются перед читателем в один ряд по принципу "противоположных" жестов, /2/ т. е. поступков, не совместных с информацией о рассудительности и огром-

50

ной власти над собой, противоречащих смыслу характеристик, нагнетаемых хроникером. Это несоответствие, эта кажущаяся "немотивированность" вызывает ряд "почему": почему Ставрогин укусил ухо губернатора? - почему публично целует в губы жену Липутина? - почему, наконец, проводит за нос Гаганова?

Ответы читатель получит не прямые, а опосредствованные через повествовательные детали, посредством которых хроникер фиксирует - но не объясняет - реакцию Ставрогина на публичное мнение о его поступках. Согласно этому мнению никто в целом городе не приписывал эти дикие поступки болезни; наоборот, "все наклонны были ожидать таких же поступков". Услышав это мнение, Ставрогин "побледнел"; побледнел, видимо, от возмущения при виде нравственной извращенности элиты губернского центра.

Но все дело в том, что хроникеру - а отсюда и читателю -непосредственно не доступны внутренние мотивы реакции Ставрогина. В самом деле, почему он побледнел? Действительно ли лишь от возмущения? Только через четыре года хроникер узнает: Ставрогин совершил эти более чем странные поступки в белой горячке и, как сообщает рассказчику врач, "за три дня пред сим больной мог уже быть как в бреду, не здоров рассудком и волей" /10: 43/.

Подобным образом хроникер устанавливает "бледноту" Ставрогина и после пощечины Шатова: "Только бледен он был ужасно". И тут же оговаривается в отношении своей неполной компетентности повествователя: "Разумеется, я не знаю, что было внутри человека, я видел снаружи" /10: 166/.

Отсюда  первая аксиома для понимания поэтической мотивации в Бесах, выведенная из структурных свойств повествования: рассказчику-хроникеру, в отличие от повествователей в Преступлении и наказании и Идиоте, не доступны внутренние мотивы действий, слов, жестов персонажей. Этой повествовательной условностью и объясняется мнимая противоположность многих актов персонажей: она, следовательно, требует новых принципов интерпретации.

Конечно, т. н. неожиданные слова, жесты, действия характерны вообще для прозы Достоевского. Но одно дело быть характерным вообще, и совершенно другое дело нести функцию конструктивного фактора, быть доминантой структуры персонажей и сюжета. В создании образа Раскольникова и Мышкина, например, Достоевский применял в качестве конструктивного фактора т. н. двойные мысли в плане внутренней речи персонажа, т. е. противоположные мысли прежде

51

всего, а не противоположные жесты. И только в детализированном соотношении с внутренней речью даны противоположные слова, поступки, жестовые и мимические изменения. В Преступлении и наказании и Идиоте эти резкие изменения входят в осязаемую корреляцию с двойными мыслями, т. е. непосредственно мотивированы внутренним противоречием элементов интеллектуального и психологического плана внутренней речи. Условность повествования в Бесах, согласно которой хроникеру не доступна внутренняя речь персонажей - т. е. условность, порожденная тем, что здесь не моделируется соотношение речевого /интеллектуального/ и доречевого /психологического/ уровня мысли - и делает противоположные акты конструктивным фактором построения сюжета и персонажей. Поэтому интерпретатор должен не просто выделять контрастные информации текста, описывать несоответствие между "повествовательным" и "сюжетным" уровнем модели, - он должен объяснить поэтическую мотивированность внутреннюю обусловленность этого несоответствия.

Тут же необходимо отметить, что в своих больших романах Достоевский моделирует возможные интеллектуальные толкования названного противоречия и в то же время раскрывает причины ненадежности таких толкований. Особенно явно это стремление автора в Весах, где толкования поведения Ставрогина Шатовым, Кирилловым и Верховенским сочетаются оригинальными идейными концепциями "спасения" мира и человека.

Как показывает анализ романа, сюжетные поступки Ставрогина после пощечины Шатова противоречат повествовательным деталям, которые характеризуют его на этапе предыстории: слухам о грехах и злодействиях, листкам "От Ставрогина", а также эксцентрическим поступкам, совершенным в белой горячке. Ведь оставил же он без ответа пощечину, а все в городе "наклонны" были ожидать от него совершенно иной реакции. На основании такого резкого изменения в поведении и строят свои концепции завоевания Ставрогина все другие персонажи.

Правильно усматривая решительный сдвиг в поведении Ставрогина в сторону "последней борьбы", Шатов, Кириллов, Верховенский объясняют это в соответствии с той интеллектуальной установкой, которую в качестве "учения Ставрогина" они присвоили себе и довели до убеждения, управляющего не только их мышлением, но и поступками. Исходя из этих, каждый раз оригинально рационализированных, но односторонних пониманий образа Ставрогина, ему навязывают цель "поднять знамя", которое, мол, может стать спасением для него на краю пропасти; ему - нравственному трупу /в понимании Верховенского/, ему - нравственному ма-

52

ксимaлисту /в понимании Шатовa/, ему - отчаянному индивидуалисту, потерявшему веру в силу индивида /в понимании Кириллова/. Ссылаясь на "огромные слова" Ставрогина из предыстории и на его поступки собственно сюжетной истории, бывшие ученики требуют от него последовательности в поступках с точки зрения совершенно несовместимых, полярно противоположенных идей и стремлений: они требуют от него возглавить соответствующее движение, возведя в высший ранг, в принцип веры и деятельности то разрушающий бунт /идея Ивана-Царевича/, то народ /идея народабогоносца/, то индивидуума /идея человекобога/.

Степень одержимости, потеря самоконтроля в искажении идей и понятий, передаваемые через повторяемость соответствующих деталей высокой избыточности, вызывает прозрение Ставрогина. Он приходит к выводу, что его последователи "пламенно приняли и пламенно переиначили, не замечая того" /10: 199/, его мысли; они оказались последовательными в верности "огромным словам" учителя, а не его мысли; они воспринимают жизнь как бы чисто интеллектуально - через  слово учителя, а не как учитель, который сам является послушным и активным учеником жизни.

Говоря о "жизни", я имею в виду здесь ход событий, изображенных в сюжете романа. Уточняя с этой точки зрения сказанное выше, можно заключить, что в оценку поступков Ставрогина у его последователей не входит именно  функция событий, как одна из важнейших средств романно-поэтической мотивации у Достоевского. Оценивая поступки Ставрогина с точки зрения идей, развиваемых на этапе предыстории, они не учитывают мотивирующую роль хода собственно сюжетных событий. Потому Кириллов и Шатов и оказываются жертвами этих событий - Шатов в качестве средства шантажа Верховенского против Ставрогина, а Кириллов в качестве потенциального алиби для убийц Шатова.

Отсюда  вторая аксиома поэтики романа Достоевского: в нем не только действия героев, но и словесные, жестовые и мимические детали  сюжетно мотивированы. Конечно то, что персонажи романа не понимают - или же понимают не до конца - функцию хода событий с точки зрения его значимости для противоположных поступков Ставрогина, обусловлено их сюжетной функцией. Но на уровне читателя такое непонимание ведет к игнорированию поэтического смысла этого центрального образа, в котором Достоевский моделирует, с одной стороны, внешнюю борьбу за сохранение непричастности героя к делу Верховенского, а с другой - его внутреннюю борьбу с собственным отчаянием, порожденным и все более углубляющимся в результате крушения каждого последующего поступка, на-

53

правленного на то, чтобы, избегая ловушeк Вeрховeнского, не погубить Шатова, Кириллова, Лебядкиных, Липу, чтобы спасти их от вымогательских действий попреки глухому их сопротивлению.

Что же касается сюжетной функции Кириллова и Шатова, то здесь следует подчеркнуть, что она не исчерпывается интеллектуальной установкой, идейной одержимостью этих героев; что уже в экспозиции романа чрезмерная избыточность интеллектуальных тем речи персонажей служит обозначению последних результатов идейной одержимости и что собственно романным предметом является не изображение возникновения этих идей, а возникновение внутреннего сопротивления Шатова и Кириллова, не объяснимое с точки зрения их интеллектуальной установки. Именно резкая активизация этого внутреннего конфликта между интеллектом и аффектами, между речевым и доречевым планами мысли, между идеей и действием, - конфликта, возникающего и активизирующегося под влиянием сюжетных событий, и выражающегося в неожиданных, внезапных, противоположных словах, жестах и поступках, - является доминирующим более всего детализированным предметом повествования, охватывающим сферу изменения - или даже развития - в образе Кириллова и Шатова. Эта трансформация в структуре персонажей также сюжетно мотивирована. Л значит, для правильного понимания поступков этих персонажей тоже неизбежно ставить вопрос: каково значение их поступков для общего хода событий, и каково значение хода событий для этих поступков?

После пощечины Шатова все поступки этого героя в интеллектуальном плане являются выражением его верности своим убеждениям; но их сюжетная функция - быть потенциальным средством для вымогательских действий Верховенского против Ставрогина. А принципиальная решимость Кириллова кончить самоубийством несет функцию потенциального алиби для группы Верховенского. Итак, в интеллектуальном отношении столь различно мотивированные поступки Шатова и Кириллова с точки зрения хода событий являются структурно неразложимыми, взаимно обусловленными. И тем более, что "функция средства шантажа" не входит в интеллектуальное понимание своих поступков у Шатова, как не входит в этот план у Кириллова своя "функция алиби". Надо, однако, еще раз подчеркнуть, что крайняя увлеченность этих героев своей идеей является лишь потенциальной возможностью для того, чтобы служить Верховенскому, не замечая того /Шатов/ или не приходя в противоречие со своими убеждениями /Кириллов/.

Дело в том, что в зависимости от поведения Ставрогина Верховенский готов отказаться от уничтожения Шaтова и Лeбядкиных. Для него ведь не имеет принципиального значeния

54

их ликвидирование, тем более, что ему точно известна невинность и честность Шатова. В конечном счете, ему все равно, как поступить - лишь бы вырвать согласие у Ставрогина, согласие его на роль Вождя. Он говорит: "я вам отдам Шатова, хотите?", "я вам отдам его, помиритесь" /10: 321/. Но ответ Ставрогина, который догадывается, что Петр Верховенский "стало быть, и впрямь не социалист, а какой-нибудь политический... честолюбец?" /10: 325/, и вытекающий отсюда его отказ служить "политическому честолюбцу", приводят взбесившегося "Колумба без Америки", Верховенского, к окончательному решению.

Разрабатывая  романную, а не разоблачительно-памфлетную, /3/ структуру персонажей, Достоевский обусловливает и самоубийство, и записку Кириллова ходом событий; т. е. уничтожением Шатова и насилием Верховенского, которому, чтобы натолкнуть Кириллова на "подвиг", нужно приложить и активизировать все свои весьма незаурядные способности и средства - хитрость, обман, физическую силу. Лишь в результате рафинированного насилия ему удается привести Кириллова в состояние интеллектуального, "головного восторга", незаметно переходящего в расстройство душевных сил, а потом и в припадок, порождающий "зверскую ярость" - в состояние, условиями которого мотивируется "противоположный" поступок Кириллова. Если бы ход событий не порождал такие жестокие внешние и внутренние условия для "выбора", Кириллов, уже поколебленный в правдивости своих убеждений, не совершил бы самоубийство, не взял бы на себя ответственности за злодеяние Верховенского. Поступок Кириллова не является логическим самоубийством, ибо не может быть объяснен только на уровне интеллектуальных причин, философских идей героя. Полная поэтическая мотивация - а отсюда и адекватное объяснение -даются в романе с точки зрения сюжетной функции всех его поступков: экзистенциальных, психологических и интеллектуальных.

Согласно этой мотивировке, от "головного восторга" до "зверской ярости" развернут в повествовании полный ряд противоположных жестов Кириллова, долженствующий детализировать недоступный рассказчику процесс расстройства умственных и психических функций героя, - процесс, порожденный возникновением и углублением неразрешимого внутреннего конфликта: столкновения интеллектуальной последовательности и психологической невозможности быть последовательным. Этот конфликт вызывается  догадками Кириллова: как же возможно, что его согласие со своими убеждениями не исключает согласия с убеждениями Верховенского? Как же возможно, что поступок, верный с точки зрения "человекобога", не противоречит делу политического

55

шантажиста?

Если возникновение и столкновение интеллектуальных установок Кириллова остаются за пределами сюжетных событий, в предыстории героя, то собственно романным событием, детализируемым в сюжетной системе романа, является именно возникновение психологической догадки об ошибке в понятиях. Этот сдвиг от интеллектуальной одержимости к психологической догадке, т. е. надвигавшийся, но так и несостоявший переворот в мышлении Кириллова детализируется на уровне противоположных слов, жестов и действий, как  симптомов внутреннего сдвига в структуре мышления. Порождая внутренний конфликт между "убеждениями" и "догадками", этот сдвиг мотивирует в том числе и неуместные высказывания Кириллова, слова, несоответствующие мысли, грамматически неправильные высказывания, иногда совершенно бессвязную речь, семантические коллизии в логической структуре высказываний и другие формы "небрежения" словом, значением и смыслом, а также, по мере приближения "срока", - и жестом, мимикой, поступком /лист с дерева, игра в мяч, свежий воздух, укус пальца Верховенского и т. п. /.

О принципе сюжетной мотивации и о специфической закодированности этого принципа в повествовательной системе Бесов сказано достаточно. Перехожу к нерешенному вопросу о композиционной последовательности романа. Этот вопрос возникает в связи с главой "У Тихона", не попавшей в канонический текст романа. Она было запрещена по цензурным соображениям того времени - это более или менее понятно. Однако трудно понять распространенное до сих пор мнение многих исследователей Достоевского, утверждающих "неорганичность" главы по поэтическим соображениям и считающих, что, так сказать, "Ставрогин романа" и "Ставрогин главы" друг другу противоречат. /4/

Вся "немотивированность" этой оппозиции оказывается мнимой, если принимать во внимание поэтическую функцию противоположных актов Ставрогина, как конструктивных факторов этого образа. Без главы "У Тихона" трудно представить себе полное прочтение романа. Трудно прежде всего потому, что при исключении главы образ Ставрогина лишается самого значительного ряда поступков и жестов, обнаруживающих его "подвиг", скрытый и скрываемый "омертвелой маской" лица и "обратной исповедью". Вследствие этого могут резко нарушиться эстетические пропорции романа: соотношение трагического плана с памфлетным, "настоящей поэмы" о трагическом подвиге - с публицистически-обличительной хроникой рассказчика. Такая операция легко приводит к искажению поэтического замысла Достоевского, эволюция которого

56

- особенно после открытия настоящего героя, Ставрогина -свидетельствует о совершенно иной тенденции, о решительном повороте автора к углублению трагического плана, "настоящей поэмы" /даже после второго отказа Каткова печатать главу/, а не наоборот, как полагают критикуемые здесь исследователи, к расширению сатирической хроники до "идеологического" и "художественного" памфлета.

На самом деле Ставрогин главы "У Тихона" не противоречит Ставрогину романа в целом. Напротив: глава эта делает осязаемым, до конца мотивированным, поэтически обусловленным динамический переворот образа, вызванный сюжетными событиями. Следовательно, правильное понимание этого переворота неотделимо от вопроса: почему Ставрогин вдруг решил обнародовать листки? Листки, напечатанные еще за границей и независимо от событий, под давлением которых он в конце концов придет к идее обнародования. Тут же, однако, возникает второй вопрос: почему же так неожиданно отказался он от этого замысла?

Читатель хорошо подготовлен к этим резким изменением и неожиданным поступкам. Напомню, что накануне дуэли с Гагановым - а "дуэль" тоже один из противоположных поступков Ставрогина, не "поединок" /как называет хроникер/ с желанием уничтожить противника, а попытка уничтожить себя самого рукой противника - так вот, накануне этой обратной дуэли Ставрогин говорит Шатову лишь о публичном объявлении тайного брака с Лебядкиной, а не об опубликовании листков. Осуществить дуэль-самоубийство с целью предотвратить гибель Шатова и Лебядкиных ему не удается. И только после событий, описанных в главах "У наших" и "Иван-Царевич" - за ночь, которую Николай Всеволодович "всю просидел на диване", - в нем рождается идея обнародовать листки и решимость навестить Тихона.

А теперь  третья аксиома поэтической мотивации, связанная композиционной структурой и целостностью романа: глава "У Тихона" непосредственно должна примыкать к главе "Иван-Царевич" именно потому, чтобы и композиционно подчеркнуть ее "органичность", т. е. сюжетную последовательность между событиями этой последней главы и последующей, которая открывается тем, что у Ставрогина внезапно возникает решимость пойти к Тихону. И возникает она как его реакция на ультиматум Петра Верховенского. Ведь в предыдущей главе /"Иван-Царевич"/ окончательно выясняется подспудный план хлопот Верховенского, который здесь уже недвусмысленно высказывает свое требование к Ставрогину, обнаруживая беспредельное, доходящее до исступленности упорство в способах достижения своей цели во что бы то ни стало. Он то умоляет Ставрогина, то грозит ему

57

ножом и наконец, чувствуя безнадежность всех своих усилий, угрожающе назначает ему срок: "День... ну два... ну три; больше трех не могу, а там ваш ответ!" - так звучит его ультиматум, эта завершающая фраза текста восьмой главы. Вот после чего Ставрогин всю ночь просидел на диване, чтобы утром отправиться к Тихону с "документом", а не с исповедью, как этого желал бы Шатов. /В нынешних изданиях в качестве главы девятой - согласно варианту Каткова - печатается текст под заглавием "Степана Трофимовича описали", что, конечно, серьезно нарушает композиционную последовательность романа в целом. /

За динамическим переворотом в образе Ставрогина, возникшим ко времени его встречи с Тихоном, действует, таким образом, резкое изменение его положения в событиях: после неудачного исхода дуэли ему опять грозит опасность попасть в ловушку Верховенского, жертвами которой легко могут оказаться Шатов, Кириллов, Лиза и Лебядкины. Прозревая эту возможность, он приходит к мысли обнародовать листки, чтобы произвести своим "документом" в городе скандал и тем самым перечеркнуть планы Верховенского, который надеется на "таинственность" его личности. Ведь этой грязной клеветой, как думает Ставрогин, можно рассеять легенду и положить конец манипуляции "наших" таинственностью его лица, как некоего посланника центра "пятерок".

Не случайно в беседе с Тихоном Ставрогин озабочен тем, не боится ли старец скандала на весь город. И как он изумлен и разочарован ответом старца: обыкновенностью своего преступления /"многие грешат тем же", "есть и старцы, которые грешат тем же"/, Ставрогин достигнет лишь всеобщего смеха, а не скандала и ужаса, ибо ужас будет, как выражается Тихон, "более фальшивый, чем искренний", смех же - всеобщий, ведь такими ужасами "наполнен весь мир".

Услышав такое мнение, Ставрогин "смутился; - как передает хроникер - беспокойство выразилось в его лице - Я это предчувствовал, - сказал он... ". Проверить свое "предчувствие" - вот из-за чего он пришел к Тихону, а вовсе не для того, чтобы покаяться. Отсюда понятен и его отказ от обнародования "документа".

Тихон не верит т. н. исповеди и оценивает Ставрогина не по тексту, а по жестам. На этом основании он точно устанавливает реальные альтернативы своего посетителя: Ставрогин в данный момент, по его мнению, ближе к страшному поступку /к самоубийству/ - каковы бы ни были тому причины, - чем к обнародованию листков. Правдивость прозрения Тихона подтверждается не только сюжетным исходом событий, не только ретроспективно, но и синхронно - актуаль-

58

ной фазой сюжета прозрения самого Ставрогина. Диагноз и прогноз старца неожиданно вызывает у Ставрогина действительную откровенность, неудержимую "пантомимическую исповедь": жест, разрушающий строгий контроль высокого интеллекта, разбивающий башни "замечательной рассудительности" героя. Хроникер, как посторонний наблюдатель /"снаружи"/, компетентен лишь в передаче внешних проявлений этого конфликта интеллектуальных и психологических мотивов, столкнувшихся в сфере внутренних поступков Ставрогина и порождающих жесты, оправдывающие Тихона: "Ставрогин даже  задрожал от гнева и почти от испуга. -Проклятый психолог! - оборвал он вдруг в бешенстве, и не оглядываясь, вышел из кельи" /11: 30/.

Не зная многих фактов, относящихся к предыстории Ставрогина, Тихон, как, впрочем, и хроникер, не может решить вопрос о подлинности "документа". Что же касается содержания текста, то старец выдвигает уже известное понимание поведения Ставрогина, согласно которому листки, как и другие его поступки, есть не что иное, как "вызов обществу" или "потребность креста". Такое объяснение не расходится с мнением Шатова, Кириллова, Верховенского и даже хроникера - оно входит в ряд деталей высокой избыточности.

И потому, когда в романе так или иначе возникают эти вопросы и ответы, различные толкования у различных персонажей, читатель не должен забывать, что возникновение и печатание текста - факты предыстории героя. То есть, если даже понимать документ как очередной вызов обществу или как потребность всенародной кары, то все же следует учитывать, что автор отражает в нем именно досюжетный этап эволюции героя, характеризует дороманный период его намерений, мыслей и настроений. И это нужно непременно иметь в виду хотя бы потому, что в конце концов Ставрогин не публикует его: в сюжетном образе героя подчеркивается как раз "подвиг" и отказ от этого "легкого" пути раскаяния. Именно отказ от очередного вызова обществу, опровержение "потребности креста", а не реализация этих досюжетных замыслов героя, пройденных им под влиянием сюжетных событий, и детализируется на уровне противоположных жестов Ставрогина, наталкивая "психолога" Шатова и "проклятого психолога" Тихона на верные догадки о нем.

С точки зрения выдвинутых выше аксиом и предложенной нами интерпретации романа, круг текстологических вопросов, возникших в связи с главой "У Тихона", получает вполне удовлетворительное разрешение. Дело в том, что последний слой правок Достоевского на гранках, как установили текстологи Полного собрания сочинений /12: 243/, отражает творческую доработку текста "От Ставрогина", представляя

59

собой третий этап работы Достоевского, наступивший после передачи второй редакции главы Русскому вестнику /где она снова была отвергнута/. Это лишний раз доказывает, что Достоевский не отказался от главы и после того, как у него осталось мало надежд не только на быструю, но даже на прижизненную публикацию.

Именно в последнем слое творческой доработки текста Достоевский делает на гранке пометку, которая сигнализирует о наличии другой, не дошедшей до нас, готовой рукописи главы, из которой в данную, т. е. в текст, опубликованный Катковым, следует перенести определенный фрагмент. Он дошел до нас в списке А. Г. Достоевской /12: 108/ и представляет собой вводное слово хроникера к т. н. исповеди Ставрогина. Этот небольшой фрагмент доработки текста недвусмысленно свидетельствует о том, что, огорченный отказами журнала печатать главу, столь важную как раз в плане поэмы о трагическом подвиге, и в то же время отдавая себе отчет, что все еще возможно не адекватное прочтение главы и особенно "исповеди", Достоевский решил дать явный, бросающийся в глаза намек на поэтически верное понимание функции "документа".

Хроникер здесь повторяет уже известные читателю интерпретации, включаясь тем самым в ряд повторов текста с высокой избыточностью. Так, "основную мысль документа" можно понимать как "потребность креста" в человеке, не верующим в крест; но можно понимать ее и как "новый, неожиданный и непочтительный вызов обществу". Однако в самом конце своего предисловия хроникер вдруг приходит к совершенно оригинальному выводу, неожиданному и для него самого:

А кто знает, может быть, все это, то есть эти листки с предназначенною им публикацией, опять-таки не что иное, как то же самое прикушенное губернаторское ухо в другом только виде? Почему это даже мне теперь приходит в голову, когда уже так много объяснилось, -не могу понять /12: 108/.

Понимать текст "От Ставрогина" не как исповедальное слово, /5/ а как "то же самое прикушенное губернаторское ухо в другом только виде" - значит включить его в ряд противоположных поступков. Такова более чем очевидная цель Достоевского, не перестававшего работать над главой и после двух отказов Русского вестника, чтобы раз и навсегда рассеять остатки недоразумений в связи с "документом". Мотивируя убедительность такой глубокой и внезапной догадки хроникера, Достоевский вводит в текст рассказчика оговорку: хроникер сам не понимает полностью, почему "даже" ему этa догaдкa прихoдит в голoву только "теперь", "когда уже

60

так много объяснилось". "Теперь" - это код тех событий, которые навязывают хроникеру новое понимание листков, аннулируя одновременно первые две интерпретации. "Теперь" - это уже после того, как стало известно, что ни очередной вызов обществу, ни всенародная кара не состоялись, а состоялось самоубийство.

Эквивалентным мотивом, не противоречащим обратной исповеди, является и последний текст от Ставрогина - письмо к Даше. Оно свидетельствует не столько о том, что Ставрогин твердо решил стушеваться за границей, сколько о невозможности этого решения. Письмо отражает его борьбу с самим собой: он боится потерять рассудок и в то же время ясно понимает, что рассудок может спасти его лишь от страшного преступления, от греха, но не от отчаяния. Из состояния отчаянности к потере рассудка, к последнему обману его толкнет осмысление правды хода событий. Именно то, что все его усилия, вся его беспредельная сила и замечательная рассудительность были достаточны лишь для того, чтобы сохранить свою непричастность к убийствам, пожарам и идеологическим самообманам, но оказались недостаточными для спасения невинных жертв. В период между письмом к Даше и самоубийством до него доходят известия об исходе событий, чем поэтически мотивируется внезапное изменение его намерения - последний противоположный поступок: не дождавшись ответа Даши на приглашение поселиться в кантоне Ури, Ставрогин на другое утро после письма кончает жизнь самоубийством.

Интерпретацию романа приходится кончать, не исчерпав ее. /6/ Но если в изложенном выше толковании мне удалось выявить основные свойства повествовательной, сюжетной и композиционной структуры Бесов и хотя бы отчасти показать взаимодействие этих свойств как оригинальную систему принципов поэтической мотивации, то поставленную перед собой задачу я выполнил.

Примечания

  1.  Ссылки, данные в скобках, обозначают том и страницу академического издания произведений Ф. М. Достоевского: Полное собрание сочинений в тридцати томах, "Наука", Л. 1972 - издание продолжается.
  2.  "Противоположный жест" - выражение Достоевского из Идиота. Обоснование терминологической значимости этого определения см. в статье: Арпад Ковач, "Роман-прозрение. Опыт жанровой поэтики Достоевского", - Studia Russica, IV, Budapest 1981, 21-70.
  3. 61

     
  4.  В истории интерпретации Бесов проделан немаловажный путь от концепции "охранительного" идеологического жанра к более объективным подходам. Раздваивая Достоевского на "художника-памфлетиста" и на "идеолога-памфлетиста", Я. О. Зунделович приближает хроникера, как носителя этой идеологичности, к одноголосому "антинигилисту, пасквилянту". Исследователь утверждает, что Достоевский колеблется между художественным памфлетом и идеологическим памфлетом, в результате чего создает "антинигилистический" и "охранительный" роман. Крайности этой позиции очевидны и тем более удивительный, что к тому времени уже существовал более умеренный взгляд на Бесы. /Я. О. Зунделович, "Памфлетный строй романа Бесы", в кн.: Романы Достоевского. Статьи, Ташкент 1963, 105-141. / Ф. И. Евнин например, утверждал, что Достоевский "сочетает резкую  хулу по адресу  освободительного  лагеря с едва завуалированными  выпадами против господствующей верхушки царской России". Отсюда, по Евнину, "антинигилистический" и "антифеодальный" пафос романа. /Ср.: Ф. И. Евнин, "Роман Бесы", в кн.: Творчество Достоевского, АН СССР, М. 1959, 242. / H. M. Чирков более существенным считает в романе "антифеодальный" и "антитоталитарный" смысл, указывая на историческую устойчивость и повторяемость второго. /Ср.: H. M. Чирков, О стиле Достоевского. Проблематика, идеи, образы, - "Наука", М. 1967, 147. / Г. Н. Поспелов вообще отрицает антинигилизм Бесов, верно утверждая его антианархистскую направленность. Тем самым противопоставление "психологического правдоподобия" и "исторической правды" в романе Бесы /противопоставление Евнина/ Поспеловым снимается; утверждается историческая, социальная и психологическая объективность романа. /Ср.: Г. Н. Поспелов, Творчество Достоевского, - "Знание", М. 1971, 36-41. /

    Однако все интерпретации Бесов остаются в пределах мысли о "памфлете" или "романе-памфлете".

  5.  Эту позицию отстаивали в дискуссии 1920-х годов такие авторитетные ученые как В. Комарович и Л. Бем /ср.: В. Л. Комарович, "Неизданная глава романа Бесы", - Былое, 1922, 18, 219-226; А. Л. Бем, "Эволюция образа Ставрогина", в сб.: О Dostojevskem. Sbornik stati i materialů, Praha 1972, 84-130/, в отличие от А. Долинина, который вполне обоснованно утверждал "органичность" главы как в композиционном отношении, как и с точки зрения интеллектуального, психологического и экзистенциального развития образа главного героя, Ставрогина. /Ср.: А. С. Долинин, "Исповедь Ставрогина в связи с композицией Бeсов", -Литературная мысль, вып. 1, Пг. 1922, 139-162. /
  6. 62

  7.  Стилистические доказательства неискренности, преднамеренности, "нарочитости" исповедального слова в тексте "От Ставрогина" были убедительно выявлены Л. Гроссманом. Он же указал на противоречие между "косноязычием" исповедальных слов и "лиризмом" отрывка с видением картины Клода Лорена "Асис и Галатея", свидетельствующего о глубоко сохраненной "священной тоске" Ставрогина. Ср.: Л. Гроссман, "Стилистика Ставрогина", в кн.: Леонид Гроссман, Поэтика Достоевского, М. 1925, 144-162.
  8.   Попытку целостного толкования романа и более развернутую аргументацию выдвинутых в настоящем докладе аксиом читатель может найти в моей статье: "Поэтическая мотивация в романе Бесы", - Acta Litteraria Academiae Scientiarum Hungaricae, Tomus 24 /2-4/, 27-56, Budapest 1982.
University of Toronto