Dostoevsky Studies     Volume 7, 1986

ПОСЛЕДНИЕ МОНОЛОГИ В ТВОРЧЕСТВЕ ДОСТОЕВСКОГО

Alexis N. Guédroitz, Bruxelles

При работе над инсценировкой произведений Достоевского, с особой яркостью - и вероятно более очевидно, чем в немом чтении - выделяются глубина и сила и, главное, внутренняя необходимость бесподобных монологов созданных писателем. Разумеется, сам по себе, монолог не сценичен, и на первый взгляд может показаться, что он появляется как бы в скобках, не имея прямой связи с драматическим действием; но вникая в суть повествования, неминуемо убеждаешься в том, что монолог отнюдь не отвлеченное философское рассуждение, а сама сердцевина произведения.

Но в то же время монолог содержит и другое, тайное значение, ибо всякий раз он напоминает и подчеркивает иррациональное, интуитивное восприятие действительности которую раскрывает Достоевский. Впервые он это утверждает на пороге создания больших своих романов в незабываемом монологе подпольного человека отвергающего, как замечает Бердяев, "всякую рациональную организацию всеобщей гармонии и благополучия", (1) с чего и начинается пламенная диалектика Достоевского. И в каждом монологе он делает особое, своеобразное открытие, начиная с того, как говорит он устами подпольного человека, "что люди все еще люди, а не фортепианные клавиши", (2) "потому что ведь все дело-то человеческое, кажется и действительно в том только и состоит, чтоб поминутно доказывать себе, что он человек, а не штифтик!" (3)

Это страстное утверждение свободной человеческой личности составляет тему первого его монолога. И перекликается он с последним, достигая высшего накала в "Легенде о Великом Инквизиторе" .

Много говорилось о ясновидении Достоевского, о пророческом его даре, и как по мере течения исторического времени, сбывались один за другим потрясающие его предсказания. Где они заканчиваются, нам неизвестно. Быть может заложены они и в его монологах. Последние три монолога, о которых пойдет речь в настоящем сообщении, овеяны сказочным колоритом, протекают в каком-то таинственно призрачном пространстве. Два первых из них сновидения - сон Версилова и сон смешного человека. Но и "Легенда о Великом Инквизиторе" вымышленная картина поразившая ум и сердце вымышленного героя Ивана Карамазова, и относится она скорее к области видения, чем философского трактата. Иными словами, идеи, изложенные в этих трех монологах не из тех, которые приобретаются постепенно доводами разума, логическими заключениями или жизненным опытом; они являются прямым откровением, тайной творческой интуиции.

Перед столь необычайной силой воображения и збытком вдохновения, который порой пугал самого Достоевского, трудно себе 

12

представить и понять, почему именно выражал он самые сокровенные свои откровения на основе сновидений, в законченной форме монолога. Здесь, мне представляется, тайна, которую нам еще предстоит разгадать.

Следует тут вспомнить, в каком умственном напряжении и в каких условиях Достоевский создавал последние свои произведения в беспрестанном страхе лишиться вообще работоспособности вследствие сильного припадка падучей болезни.

Вспомним, наконец, ночь на 25-ое декабря 1877 года, когда Достоевский внес в записную книжку "Memento на всю жизнь":

1. Написать русского Кандида

2. Написать книгу об Иисусе Христе

3. Написать свои воспоминания

4. Написать поэму Сороковины

Все это, кроме последнего романа, и предполагаемого издания Дневника, т.е. minimum на 10 лет деятельности, а мне теперь 56 лет.

Предчувствовал ли он тогда близкую свою кончину? Безусловно он о ней все чаще думал, о чем свидетельствуют последние страницы его биографии. Во всяком случае, Достоевский тогда уже знал достоверно, что не удастся ему осуществить заветную свою мечту, написать Житие великого грешника. И показательно то, что он ни словом не обмолвился насчет этого замысла в своем мементо на всю жизнь.

Профессор Жак Катто, изучая с редкой проницательностью процесс творчества Достоевского в замечательной монографии La création littéraire chez Dostoïevski (4) сосредоточивает пристальное внимание грандиозному замыслу писателя, мечтавшего создать произведение беспримерного размаха. Жак Катто показывает и объясняет почему не сбылось это начинание, и тут же замечает, что замысел этот представлял собой "мощный подземный источник, питающийся предыдущими произведениями, коих является он логическим и идеальным завершением; но воды, проливающиеся из этого источника, оплодотворят последние три романа писателя". (5) Ибо, заключает Катто, заветная мечта поэта "открыть идеальную форму изложения, где время полностью вытеснялось бы в пользу пространства". (6) Этот глобальный анализ заставляет с особым вниманием рассматривать то, что было создано Достоевским в последние годы жизни, и при этом освещении три монолога, о которых идет речь, приобретают первостепенное значение.

Первый из них - сон Версилова - неожиданное откровение, где, как у Шекспира, внезапно "распадается связь времени", представляет собой сердцевину романа Подросток, также как "Легенда о Великом Инквизиторе" явится сердцевиной последнего романа писателя.

Удручающая картина конца христианской цивилизации, или вернее полное отсутствие Творца вселенной, не страшна, и как прекрасно замечает Мочульский "не внушает ужаса; но она полна такой пронзительной, терпкой печали, такой разрывающей сердце тоски, что воспоминание о ней остается в душе не заживающей раной". (7)

13

Версиловский сон одна из самых дивных страниц всего творчества писателя, и перечитывая ее мне почему-то всякий раз представляется, что тут говорит сам автор. Не мог бы объяснить на чем основано это впечатление, но что-то здесь неповторимо подленное и, я почти уверен, наболевшее в душе самого Достоевского.

Мне приснился совершенно неожиданный для меня сон, потому что я никогда не видал таких, говорит Версилов. В Дрездене, в галерее, есть картина Клода-Лоррена, по каталогу Асис и Галатея; я же называл ее всегда "Золотым веком", сам не знаю почему. [...] - уголок греческого Архипелага; голубые, ласковые волны, острова и скалы, цветущее пребрежье, волшебная панорама вдали, заходящее зовущее солнце - словами не передашь. (8)

Следует описание людей того благословенного времени. Но при пробуждении, та же картина приобретает совсем другой смысл.

И вот, друг мой, и вот - это заходящее солнце первого дня европейского человечества, которое я видел во сне моем, обратилось для меня тотчас, как я проснулся, на яву, в заходящее солнце последнего дня европейского человечества! (9)

Рисуя в деталях мучительную картину поразившую навсегда его воображение, Версилов погружается в свою тоску. Она, эта беспросветная тоска и составляет тайну его загадочной личности и вероятно определяет "соблазн падения" которым она одержима.

"Молчание бесконечных пространств пугает меня", восклицает Паскаль. (1О) Но тут ощущение сиротства, еще раз, не сопряжено со страхом, оно томит и удручает. "Изчезла бы великая идея бессмертия, говорит Версилов, и приходилось бы заменить ее; и весь великий избыток прежней любви к Тому, который и был Бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку." (11)

Но Версилов не может смириться с этим безнадежным исходом. "Но... говорит он, но замечательно то, что я всегда кончал картину мою видением, как у Гейне, "Христа на Балтийском море". Я не мог обойтись без Него, не мог не вообразить Его, посреди осиротевших людей." (12)

В первоначальной рукописи романа утверждение это выражено с еще большей силой: "Никогда, пишет Достоевский, я не мог представить себе людей без Него..." (13)

Можно задать себе вопрос: а что, если картина, которую с такой болью описывает Версилов оказалась бы вещим сном, и сбудется его видение уже в недалеком будущем. И позже, новые люди станут изучать эпоху христианского европейского человека, как мы изучаем сегодня историю древних египтян времен фараонов? Но в таком мире новой, пост-христианской цивилизации не может быть и Достоевского; он становится непонятным.

Если богатая, загадочная личность Версилова представляет собой магнитый полюс романа Подросток, мы ничего не знаем на-

14

счет героя фантастического рассказа Сон смешного человека. Как экзистенциальным героям Сартра, которых он породил, ему все равно. И говорит он тем же спокойно вялым тоном, каким станет за ним выражаться Незнакомец Камю. "Я вдруг почувствовал, что мне все равно было-бы, существовал-ли-бы мир, или еслиб ничего не было." (14) И убедился он в том, "что прежде ничего не было" и что "никогда ничего не будет". (15)

Впрочем, не так человек этот смешон, как пустой. И становится он отвратительным, когда на улице отгоняет от себя с криком и притоптованием нищую девочку, зовущую его на помощь.

Кто из нас, глядя на звезды на небе, не задавался вопросом: - Нет ли там, в беспредельном пространстве живых как мы су ществ? И возможно ли, чтоб только и исключительно на нашей земле, этой крупице солнечной системы, которая сама является малюсенькой частью вселенной, возможно ли, чтоб только на этой крупице появилось разумное существо?

Мне лично думается, что при такого рода размышлений может возникнуть самое страшное искушение для христианства. Ибо какую неимоверную силу убеждения надо иметь, чтоб уверовать, что Творец всей этой вселенной спустился и вочеловечелся именно на этой крупице затерянной в бесконечном пространстве.

Но смешному человеку такого рода размышления чужды. Погрузившись в полное безразличие, он говорит сам себе: "И добро-бы я разрешил вопросы, говорит он; о, ни одного не разрешил, а сколько их было? Но мне стало все равно, и вопросы все удалились." (16) Глядя на звезду промелькнувшую среди серых туч Петербургского неба, он решает застрелиться. "И вот теперь эта звездочка дала мне мысль, и я положил, что это будет непременно уже в эту ночь. А почему звездочка дала мысль - не знаю." (17)

В ту же ночь смешной человек переносится в пространство и попадает на дивную обитаемую планету. Достоевский почти дословно повторяет тут описание пейзажа Версиловского сна. Здесь те же идиллические места, "которые составляют на нашей земле Греческий Архипелаг". (18) И на первый взгляд люди, населяющие этот рай так же прекрасны как те, которые приснились Версилову на фоне картины Клода-Лоррена. Но очень быстро между ними замечается сперва неуловимая разница. Несмотря на то, что они обладают "высшим знанием жизни, понимают язык животных и деревьев" жители неизвестной планеты как-то по ребячески наивны, веселы и беспечны. И та глубокая тоска, удручавшая тех людей, которые, отвергнув Творца, почувствовали свое сиротство и одиночество, никаким образом не коснулась людей неизведанной планеты. "Это была земля не оскверненная грехопадением, пишет Достоевский, на ней жили люди, не согревшие." (19)

Их подсознание не тревожит чувство отступничества и проклятия. Они, как маленькие дети, совершенно невинны.

Что же собственно отличает их от людей Золотого века? А именно то, что последние жили во Боге прежде чем от Него отречься. Их счастье, затем отречение и последующая тоска были вполне

15

Достоевского. В Богоискании, или вообще говоря, в поисках смысла кратковременной своей жизни как и судьбы всего человечества в целом, заключается достоинство и величие человека. И те "вечные вопросы", которым насыщено творчество Достоевского, об этом гласят. Появление смешного человека среди жизнерадостных, чистых детей, завершается тем, что он всех их развращает. И ему так легко удается это сделать, потому что эти люди не отвергали зла; они до тех пор его не знали, и не вследствие свободного выбора устроили они свой рай.

"Дело в том, сознается смешной человек, что я... развратил их всех!" (20) Так что здесь совершается обратное тому, что утверждает Руссо. Не общество развращает человека, а человек развращает общество.

Добро и зло борятся в человеческой душе то поле битвы, о котором говорит Дмитрий Карамазов. Она двойствена и антонимична, что отражается на всей истории человечества. И никакая политическая система, никакие экономические реформы не в состоянии устранить этого основного человеческого противоречия. То было глубоким убеждением Достоевского. И любая попытка отвернуть людей от "вечных вопросов", или лишить человека свободы выбора, сводятся к превращению самостоятельных, полноценных личностей в послушных и невинных детей, о чем мечтает Великий Инквизитор.

С чисто художественной стороны, последний монолог в творчестве Достоевского представляет собой вершину искусства. Молчаливый Христос, стоящий в глубине темницы и перед Ним, в грубой монашеской рясе, старик кардинал, впитавший в себя за долгую свою жизнь всю человеческую мудрость, составляют потрясающую картину. И по мере того, как Инквизитор развивает свою мысль, растет на глазах незабываемая эта фигура мировой литературы.

Что касается содержания самого монолога, мы находимся перед истинно гениальным произведением, и в том именно смысле, в каком Достоевский определял гениальность, когда писал Майкову:

Вы говорите, что Л.Толстой равен всему, что есть в нашей литературе великого. Это решительно невозможно сказать! Пушкин, Ломоносов - гении. Явиться с Арапом Петра Великого и с Белкиным, - значит решительно появиться с гениальном новым словом (подчеркнуто Достоевским), которого до тех пор совершенно не было нигде и никогда сказано. Явиться же с Войной и миром, - значить явиться после этого нового слова, уже высказанного Пушкиным, (21)

В "Легенде о Великом Инквизиторе", Достоевский безусловно сказал совершенно новое слово, никем никогда прежде не только не высказанным, но и не подозреваемым. И поражаешься тем, как могло случиться, чтоб в течение более девятнадцати веков, богословы, отцы Церкви, философы, читавшие из поколение в поколение евангельское повествование относительно трех искушений Христа в пустыне, не заметили того, что с такой очевидностью представилось Достоевскому в его гениальном видении.

Достоевскому расскрылось, что в этих трех искушениях, говоря

16

словами Великого Инквизитора, "как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человечества и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле". (22) Это откровение, это новое слово, что представляется сегодня столь очевидным, бесспорным и необходимым, никому не приходило в голову до появления "Легенды о Великом Инквизиторе".

Бесподобна тут и форма изложения посредством драматического монолога, который доведен до совершенства. Слышится лишь аргументация идеологического противника Христа. Здесь в полной мере отразился интуитивный образ мышления писателя, как он его определил в памятном письме к Вон-Визиной, когда писал: "Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем более сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных." (23)

Здесь эти доводы противные изложены с неимоверной силой, когда, например, Инквизитор, упрекая Христа в том, что оставил голодное человечество на произвол судьбы, восклицает: "Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!" (24) Или когда обвиняя Христа в том, что не любил Он обыкновенного человека ибо требовал от него непосильных подвигов, вопрошает: "Чем виновата слабая душа, что не в силах вместить столь страшных даров?" И особенно сегодня, в то время, когда наука развивается баснословными темпами, а добрая треть людей на земле живет впроголодь, как тревожно звучит предвещание Великого Инквизитора: "Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными." (25)

Я привожу эти краткие цитаты, главным образом, чтоб подчеркнуть насколько напряженно драматичен этот последний монолог в творчестве Достоевского. Несомненно, для изложения своих мыслей и откровений ему необходимо было романическое пространство, необходим был поток вдохновения присущий созданию литературного произведения, и наконец необходимы были вымышленные, но вместе с тем живые человеческие типы, характеры и образы.

И в этом смысле надо понимать настойчивое его утверждение, что как писатель он реалист. Герои Достоевского живые, полноценные, завершенные человеческие личности. Если некоторые из них оставались непонятными читателю 19-го века, это происходило оттого, что невозможно было тогда осознать пророческого дара писателя. Но герои эти появились и живут в нашем столетии и предстают с поразительной психологической правде своей. Так что монолог у Достоевского, даже когда расскрывает перед нами мир идей - в том смысле, в котором его понимает Платон - и проникает в область метафизического мышления, всегда и прежде всего остается художественным произведением. В этом смысле последние монологи, созданные Достоевским особенно ценны, ибо являются они и его духовным завещанием.

ПРИМЕЧАНИЯ

  1. Н.Бердяев, Миросозерцание Достоевского, Париж, YMCA-Пресс,

  2.  


    17


     
     
  3. Ф.М.Достоевский, Записки из подполья. Полное собрание сочинений Достоевского, Изд. А.Ф.Маркса, С.-Петербург 1894, стр. 94.
  4. Там же, стр. 95.
  5. Jacques Catteau, La création littéraire chez Dostoïevski, Institut d'études slaves, Paris 1973.
  6. Там же, стр. 330.
  7. Там же, стр, 331.
  8. К.Мочульский, Достоевский, Жизнь и творчество, Париж, УМСА Пресс, 1947, стр. 435.
  9. Ф.М.Достоевский, Подросток. Полное собрание сочинений Достоевского, С.-Петербург 1906, стр. 436-37.
  10. Там же, стр. 437.
  11. Blaise Pascal, Pensées.
  12. Ф.М.Достоевский, Подросток, стр. 441.
  13. Там же.
  14. "Достоевский в работе над романом Подросток. Творческие рукописи", Литературное наследство, № 77, Москва, Изд. "Наука", 1965.
  15. Ф.М. Достоевский, "Дневник писателя за 1877 г.", Полное собрание сочинений Достоевского, С.-Петербург 1906, стр. 118.
  16. Там же.
  17. Там же.
  18. Там же, стр. 119.
  19. Там же, стр. 126.
  20. Там же, стр. 127.
  21. Там же, стр. 130.
  22. Ф.М. Достоевский, Письма, том 2, Москва, Гослитиздат, 1939, стр. 260.
  23. Ф.М. Достоевский, Братья Карамазовы. Полное собрание сочинений Достоевского, С.-Петербург 1906, стр. 268.
  24. Ф.М. Достоевский, Письма, том 2, стр. 132 (20-ые числа февраля 1854, Омск).
  25. Ф.М. Достоевский, Братья Карамазовы, стр. 272.
  26. Там же, стр. 269.
University of Toronto