СТИХИ   СТАТЬИ   ПЕРЕВОДЫ   ПИСЬМА   АВТОБИОГРАФИИ   ЗАПИСНЫЕ КНИЖКИ 
Максимилиан Волошин
Menu  ЖИВОПИСЬ   ВОСПОМИНАНИЯ   ФОТОЛЕТОПИСЬ   БИБЛИОГРАФИЯ   КАТАЛОГИ   СЛОВНИК 

 

 

Иван Бунин

ВОЛОШИН

Максимилиан Волошин был одним из наиболее видных поэтов предреволюционных и революционных лет России и сочетал в своих стихах многие весьма типичные черты большинства этих поэтов: их эстетизм, снобизм, символизм, их увлечение европейской поэзией конца прошлого и начала нынешнего века, их политическую «смену вех» (в зависимости от того, что было выгоднее в ту или иную пору); был у него и другой грех: слишком литературное воспевание самых страшных, самых зверских злодеяний русской революции.

После его смерти появилось немало статей о нем, но сказали они, в общем, мало нового, мало дали живых черт его писательского и человеческого облика, некоторые же просто ограничились хвалами ему да тем, что пишется теперь чуть не поголовно обо всех, которые в стихах и прозе касались русской революции: возвели и его в пророки, в провидцы «грядущего русского катаклизма», хотя для многих из таких пророков достаточно было в этом случае только некоторого знания начальных учебников русской истории. Наиболее интересные замечания о нем я прочел в статье А. Н. Бенуа, в «Последних новостях»:

«Его стихи не внушали того к себе доверия, без которого не может быть подлинного восторга. Я «не совсем верил» ему, когда по выступам красивых и звучных слов он взбирался на самые вершины человеческой мысли… Но влекло его к этим восхождениям совершенно естественно, и именно слова его влекли… Некоторую иронию я сохранил в отношении к нему навсегда, что ведь не возбраняется и при самой близкой и нежной дружбе… Близорукий взор, прикрытый пенсне, странно нарушал все его «зевсоподобие», сообщая ему что-то растерянное и беспомощное… что-то необычайно милое, подкупающее…»1* <…>

Я лично знал Волошина со времен довольна давних, но до наших последних встреч в Одессе, зимой и весной девятнадцатого года, не близко.

Помню его первые стихи, — судя по ним, трудно было предположить, что с годами так окрепнет его стихотворный талант, так разовьется внешне и внутренне. Тогда были они особенно характерны для его «влечения к словам»:

Мысли с рыданьями ветра сплетаются,
Поезд гремит, перегнать их старается,
Так вот в ушах и долбит и стучит это:
Ти-та-та… та-та-та… та-та-та… ти-та-та…
Из страны, где солнца свет
Льется с неба, жгуч и ярок,
Я привез тебе в подарок
Пару звонких кастаньет…
Склоняясь ниц, овеян ночи синью,
Доверчиво ищу губами я
Сосцы твои, натертые полынью,
О мать-земля!2

Помню наши первые встречи, в Москве. Он уже был тогда заметным сотрудником «Весов», «Золотого руна». Уже и тогда очень тщательно «сделана» была его наружность, манера держаться, разговаривать, читать. Он был невысок ростом, очень плотен, с широкими и прямыми плечами, с маленькими руками и ногами, с короткой шеей, с большой головой, темно-рус, кудряв и бородат: из всего этого он, невзирая на пенсне, ловко сделал нечто довольно живописное на манер русского мужика и античного грека, что-то бычье и вместе с тем круторого-баранье. Пожив в Париже, среди мансардных поэтов и художников, он носил широкополую шляпу, бархатную куртку и накидку, усвоил себе в обращении с людьми старинную французскую оживленность, общительность, любезность, какую-то смешную грациозность, вообще что-то очень изысканное, жеманное и «очаровательное», хотя задатки всего этого действительно были присущи его натуре. Как почти все его современники-стихотворцы, стихи свои он читал всегда с величайшей охотой, всюду где угодно и в любом количестве, при малейшем желании окружающих. Начиная читать, тотчас поднимал свои толстые плечи, свою и без того высоко поднятую грудную клетку, на которой обозначались под блузой почти женские груди, делал лицо олимпийца, громовержца и начинал мощно и томно завывать. Кончив, сразу сбрасывал с себя эту грозную и важную маску: тотчас же опять очаровательная и вкрадчивая улыбка, мягко, салонно переливающийся голос, какая-то радостная готовность ковром лечь под ноги собеседнику — и осторожное, но неутомимое сладострастие аппетита, если дело было в гостях, за чаем или ужином… Помню встречу с ним в конце 1905 года, тоже в Москве. Тогда чуть не все видные московские и петербургские поэты вдруг оказались страстными революционерами, — при большом, кстати сказать, содействии Горького и его газеты «Борьба»3, в которой участвовал сам Ленин. Это было во время первого большевистского восстания, Горький крепко сидел в своей квартире на Воздвиженке, никогда не выходя из нее ни на шаг, день и ночь держал вокруг себя стражу из вооруженных с ног до головы студентов-грузин, всех уверяя, будто на него готовится покушение со стороны крайних правых, но вместе с тем день и ночь принимал у себя огромное количество гостей, — приятелей, поклонников, «товарищей» и сотрудников этой «Борьбы», которую он издавал на средства некоего Скирмунта и которая сразу же пленила поэта Брюсова, еще летом того года требовавшего водружения креста на св. Софии и произносившего монархические речи, затем Минского с его гимном: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — и немало прочих. Волошин в «Борьбе» не печатался, но именно где-то тут, — не то у Горького, не то у Скирмунта, — услышал я от него тоже совсем новые для него песни:

Народу русскому: я скорбный Ангел Мщенья!
Я в раны черные — в распахнутую новь
Кидаю семена. Прошли века терпенья.
И голос мой — набат! Хоругвь моя — как кровь!4

Помню еще встречу с его матерью, — это было у одного писателя, я сидел за чаем как раз рядом с Волошиным, как вдруг в комнату быстро вошла женщина лет пятидесяти, с седыми стрижеными волосами, в русской рубахе, в бархатных шароварах и сапожках с лакированными голенищами, и я чуть не спросил именно у Волошина: кто эта смехотворная личность? Помню всякие слухи о нем: что он, съезжаясь за границей со своей невестой, назначает ей первые свидания непременно где-нибудь на колокольне готического собора5; что, живя у себя в Крыму, он ходит в одной «тунике», проще говоря, в одной длинной рубахе без рукавов, [что] очень, конечно, смешно при его толстой фигуре и коротких волосатых ногах… К этой поре относится та автобиографическая заметка его, автограф которой был воспроизведен в «Книге о русских поэтах» и которая случайно сохранилась у меня до сих пор, — строки местами тоже довольно смешные6 <…>

В ту пору всюду читал он и другое свое прославленное стихотворение из времен французской революции, где тоже немало ударно-эстрадных слов:

Это гибкое, страстное тело
Растоптала ногами толпа мне7

Потом было слышно, что он участвует в построении где-то в Швейцарии какого-то антропософского храма.

Зимой девятнадцатого года он приехал в Одессу из Крыма, по приглашению своих друзей Цетлиных, у которых и остановился8. По приезде тотчас же проявил свою обычную деятельность,– выступал с чтением своих стихов в Литературно-художественном кружке, затем в одном частном клубе, где почти все проживавшие тогда в Одессе столичные писатели читали за некоторую плату свои произведения среди пивших и евших в зале перед ними «недорезанных буржуев»… Читал он тут много новых стихов о всяких страшных делах и людях как древней России, так и современной, большевистской. Я даже дивился на него — так далеко шагнул он вперед и в писании стихов, и в чтении их, так силен и ловок стал и в том и в другом, но слушал его даже с некоторым негодованием; какое, что называется, «великолепное», самоупоенное и, по обстоятельствам места и времени, кощунственное словоизвержение! — и, как всегда, все спрашивал себя: на кого же в конце концов похож он? Вид как будто грозный, пенсне строго блестит, в теле все как-то поднято, надуто, концы густых волос, разделенных на прямой пробор, завиваются кольцами, борода чудесно круглится, маленький ротик открывается в ней так изысканно, а гремит и завывает так гулко и мощно. Кряжистый мужик русских крепостных времен? Приап2* Кашалот? — Потом мы встретились на вечере у Цетлиных, и опять это был «милейший и добрейший Максимилиан Александрович». Присмотревшись к нему, увидал, что наружность его с годами уже несколько огрубела, отяжелела, но движения по-прежнему легки, живы; когда перебегает через комнату, то перебегает каким-то быстрым и мелким аллюром, говорит с величайшей охотой и много, весь так и сияет общительностью, благорасположением ко всему и ко всем, удовольствием от всех и от всего — не только от того, что окружает его в этой светлой, теплой и людной столовой, но даже как бы ото всего того огромного и страшного, что совершается в мире вообще и в темной, жуткой Одессе в частности, уже близкой к приходу большевиков. Одет при этом очень бедно — так уж истерта его коричневая бархатная блуза, так блестят черные штаны и разбиты башмаки… Нужду он терпел в ту пору очень большую.

Дальше беру (в сжатом виде) кое-что из моих тогдашних заметок:

— Французы бегут из Одессы, к ней подходят большевики. Цетлины садятся на пароход в Константинополь. Волошин остается в Одессе, в их квартире. Очень возбужден, как-то особенно бодр, легок. Вечером встретил его на улице: «Чтобы не быть выгнанным, устраиваю в квартире Цетлиных общежитие поэтов и поэтесс. Надо действовать, не надо предаваться унынию!»

— Волошин часто сидит у нас по вечерам. По-прежнему мил, оживлен, весел. «Бог с ней, с политикой, давайте читать друг другу стихи!» Читает, между прочим, свои «Портреты». В портрете Савинкова отличная черта — сравнение его профиля с профилем лося 9.

Как всегда, говорит без умолку, затрагивая множество самых разных тем, только делая вид, что интересуется собеседником. Конечно, восхищается Блоком, Белым и тут же Анри де Ренье, которого переводит.

Он антропософ, уверяет, будто «люди суть ангелы десятого круга», которые приняли на себя облик людей вместе со всеми их грехами, так что всегда надо помнить, что в каждом самом худшем человеке сокрыт ангел…10

Спасаем от реквизиции особняк нашего друга, тот, в котором живем, — Одесса уже занята большевиками. Волошин принимает в этом самое горячее участие. Выдумал, что у нас будет «Художественная неореалистическая школа». Бегает за разрешением на открытие этой школы, в пять минут написал для нее замысловатую вывеску. Сыплет сентенциями: «В архитектуре признаю только готику и греческий стиль. Только в них нет ничего, что украшает».

— Одесские художники, тоже всячески стараясь спастись11, организуются в профессиональный союз вместе с малярами. Мысль о малярах подал, конечно, Волошин. Говорит с восторгом: «Надо возвратиться к средневековым цехам!»

— Заседание (в Художественном кружке) журналистов, писателей, поэтов и поэтесс, тоже «по организации профессионального союза». Очень людно, много публики и всяких пишущих, «старых» и молодых. Волошин бегает, сияет, хочет говорить о том, что нужно и пишущим объединиться в цех12. Потом, в своей накидке и с висящей за плечом шляпой, — ее шнур прицеплен к крючку накидки, — быстро и грациозно, мелкими шажками выходит на эстраду: «Товарищи!» Но тут тотчас же поднимается дикий крик и свист: буйно начинает скандалить орава молодых поэтов, занявших всю заднюю часть эстрады: «Долой! К черту старых, обветшалых писак! Клянемся умереть за Советскую власть!» Особенно бесчинствуют Катаев3*, Багрицкий, Олеша. Затем вся орава «в знак протеста» покидает зал. Волошин бежит за ними — «они нас не понимают, надо объясниться!».

— <…> После девяти запрещено показываться на улице. Волошин иногда у нас ночует. У нас есть некоторый запас сала и спирта, он ест жадно и с наслаждением и все говорит, говорит и все на самые высокие и трагические темы. <…>

— Большевики приглашают одесских художников принять участие в украшении города к первому мая. Некоторые с радостью хватаются за это приглашение: от жизни, видите ли, уклоняться нельзя, кроме того, «в жизни самое главное — искусство, и оно вне политики». Волошин тоже загорается рвением украшать город; фантазирует, как надо это сделать: хорошо, например, натянуть над улицами и по фасадам домов полотнища, расписанные ромбами, конусами, пирамидами, цитатами из разных поэтов… Я напоминаю ему, что в этом самом городе, который он собирается украшать, уже нет ни воды, ни хлеба, идут беспрерывные облавы, обыски, аресты, расстрелы, по ночам — непроглядная тьма, разбой, ужас… Он мне в ответ опять о том, что в каждом из нас, даже в убийце, в кретине сокрыт страждущий Серафим, что есть 9 серафимов, которые сходят на землю и входят в людей, дабы принять распятие, горение, из коего возникают какие-то прокаленные и просветленные лики…

— Я его не раз предупреждал: не бегайте к большевикам, они ведь отлично знают, с кем вы были еще вчера. Болтает в ответ то же, что и художники: «Искусство вне времени, вне политики, я буду участвовать в украшении только как поэт и художник». — «В украшении чего? Собственной виселицы?» — Все-таки побежал. А на другой день в «Известиях»: «К нам лезет Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам». Волошин хочет писать письмо в редакцию, полное благородного негодования13

— Письмо, конечно, не напечатали. Я и это ему предсказывал. Не хотел и слушать: «Не могут не напечатать, обещали, я был уже в редакциях!» Но напечатали только одно: «Волошин устранен из первомайской художественной комиссии». Пришел к нам и горько жаловался: «Это мне напоминает тот случай, когда ни одна из газет, травивших меня за то, что я публично развенчал Репина, не дала мне места ответить на эту травлю!»

— Волошин хлопочет, как бы ему выбраться из Одессы домой, в Крым. Вчера прибежал к нам и радостно рассказал, что дело устраивается, и как это часто бывает, через хорошенькую женщину. «У нее реквизировал себе помещение председатель Чека Северный. Геккер познакомила меня с ней, а она — с Северным»14. Восхищался и им: «У Северного кристальная душа, он, многих спасает!» — «Приблизительно одного из ста убиваемых?» — «Все же это очень чистый человек…» И не удовольствовавшись этим, имел жестокую наивность рассказать мне еще то, что Северный простить себе не может, что выпустил из своих рук Колчака, который будто бы попался ему однажды в руки крепко…

— Помогают Волошину пробраться в Крым еще и через «морского комиссара и командующего черноморским флотом» Немитца, который, по словам Волошина, тоже поэт, «особенно хорошо пишет рондо и триолеты». Выдумывают какую-то тайную большевистскую миссию в Севастополь. Беда только в том, что ее не на чем послать: весь флот Немитца состоит, кажется, из одного парусного дубка, а его не во всякую погоду пошлешь…

Если считать по новому стилю, он уехал из Одессы (на том самом дубке) в начале мая15. Уехал со спутницей, которую называл Татидой16 Вместе с нею провел у нас последний вечер, ночевал тоже у нас. Провожать его было все-таки грустно. Да и все было грустно: сидели мы в полутьме, при самодельном ночнике, — электричества не позволяли зажигать, — угощали отъезжающих чем-то очень жалким. Одет он был уже по-дорожному — матроска, берет. В карманах держал немало разных спасительных бумажек, на все случаи: на случай большевистского обыска при выходе из одесского порта, на случай встречи в море с французами или добровольцами, — до большевиков у него были в Одессе знакомства и во французских командных кругах, и в добровольческих. Все же все мы, в том числе и он сам, были в этот вечер далеко не спокойны: бог знает, как-то сойдет это плавание на дубке до Крыма… Беседовали долго и на этот раз почти во всем согласно, мирно. В первом часу разошлись наконец: на рассвете наши путешественники должны были быть уже на дубке. Прощаясь, волновались, обнялись. Но тут Волошин почему-то неожиданно вспомнил, как он однажды зимой сидел в Алексеем Толстым в кофейне Робина4*, как им вдруг пришло в голову начать медленно, но все больше и больше — и притом с самыми серьезными, почти зверскими лицами, — надуваться, затем так же медленно выпускать дыхание и как вокруг них начала собираться удивленная, не понимающая, в чем дело, публика. Потом очень хорошо стал изображать медвежонка…

С пути он прислал нам открытку, написанную 16 мая в Евпатории:

«Пока мы благополучно добрались до Евпатории и второй день ждем поезда. Мы пробыли день на Кинбурнской Косе, день в Очакове, ожидая ветра, были дважды останавливаемы французским миноносцем, болтались ночь без ветра, во время мертвой зыби, были обстреляны пулеметным огнем под Ак-Мечетью, скакали на перекладных целую ночь по степям и гниющим озерам, а теперь застряли в грязнейшей гостинице, ожидая поезда. Все идет не скоро, но благополучно. Масса любопытнейших человеческих документов… Очень приятно вспоминать последний вечер, у вас проведенный, который так хорошо закончил весь нехороший одесский период».

В ноябре того же года пришло еще одно письмо от него, из Коктебеля. Привожу его начало:

«Большое спасибо за ваше письмо: как раз эти дни все почему-то возвращался мысленно к вам, и оно пришло как бы ответом на мои мысли.

Мои приключения только и начались с выездом из Одессы. Мои большевистские знакомства и встречи развивались по дороге от матросов-разведчиков до «командарма», который меня привез в Симферополь в собственном вагоне, оказавшись моим старым знакомым17.

Потом я сидел у себя в мастерской под артиллерийским огнем: первый десант добровольцев был произведен в Коктебеле, и делал его «Кагул»18, со всею командой которого я был дружен по Севастополю: так что их первый визит был на мою террасу.

Через три дня после освобождения Крыма я помчался в Екатеринодар спасать моего друга генерала Маркса, несправедливо обвиненного в большевизме, которому грозил расстрел, и один, без всяких знакомств и связей, добился-таки его освобождения. Этого мне не могут простить теперь феодосийцы, и я сейчас здесь живу с репутацией большевика, и на мои стихи смотрят как на большевистские.

Кстати: первое издание «Демонов глухонемых» распространялось в Харькове большевистским «Центрагом», а теперь ростовский (добровольческий) «Осваг»19 взял у меня несколько стихотворений из той же книги для распространения на летучках. Только в июле месяце я наконец вернулся домой и сел за мирную работу…

Работаю исключительно над стихами. Все написанные летом я переслал Гроссману20 для одесских изданий. Поэтому относительно моих стихотворений на общественные темы спросите его, а я посылаю вам пока для «Южного слова» два прошлогодних, лирических, еще нигде не появлявшихся, и две небольшие статьи: «Пути России» и «Самогон крови»21. Сейчас уже два месяца работаю над большой поэмой о св. Серафиме22, весь в этом напряжении и неуверенности, одолею ли эту грандиозную тему. Он должен составить диптих с «Аввакумом».

Зимовать буду в Коктебеле: этого требует и работа личная, и сумасшедшие цены, за которыми никакие гонорары угнаться не могут. Кстати, о гонораре: теперь я получаю за стихи десять рублей за строку, а статьи по три за строку. Это минимум, поэтому, если «Южное слово» за стихи заплатит больше, я не откажусь.

Мне бы очень хотелось, И. А., чтобы вы прочли все мои новые стихи, что у Гроссмана: я в них сделал попытку подойти более реалистически к современности (в цикле «Личины», стих. «Матрос», «Красногвардеец», «Спекулянт» и т. д.), и мне бы очень хотелось знать ваше мнение.

Я еще до сих пор переполнен впечатлениями этой зимы, весны и лета: мне действительно удалось пересмотреть всю Россию во всех ее партиях, и с верхов и до низов. Монархисты, церковники, эсеры, большевики, добровольцы, разбойники… Со всеми мне удалось провести несколько интимных часов в их собственной обстановке…»

Это письмо было для меня последней вестью о нем. <…>

Комментарии

Воспоминания Ивана Алексеевича Бунина о Волошине написаны в 1932 году. Текст дается — с некоторыми сокращениями — по кн.: Бунин И. А. Воспоминания. Париж, 1950.

1 Знакомство Волошина с Буниным могло произойти в конце 1904 года: Волошин был в Москве с 21 декабря 1904 года по 8 ноября 1905 г. Или — уже весной 1906 года (с конца марта по 15 апреля). Кстати, именно тогда — 2(15) марта — было написано стихотворение «Ангел мщенья», запомнившееся Бунину.

2 Бунин цитирует строфы из стихотворения Волошина «В вагоне» (1901), «Кастаньеты» (1901), «Склоняясь ниц, овеян ночи синью…» (1910).

3 «Борьба» — ежедневная большевистская газета, выходившая в Москве в ноябре — декабре 1905 года. Ее официальным редактором-издателем был Сергей Аполлонович Скирмунт (1863—1932). М. Горький входил в состав редакционной коллегии.

4 Первая строфа из стихотворения Волошина «Ангел мщенья».

5 В июле (по н. ст. — в августе) 1905 года Волошин действительно встречался с Маргаритой Сабашниковой в Страсбурге, на колокольне готического собора.

6 Факсимиле автобиографии Волошина из «Книги о русских поэтах последнего десятилетия», под редакцией М. Гофмана (СПб.—М., 1909), которую цитирует Бунин, воспроизводится в первом разделе нашего сборника (см. 1-ю вклейку).

7 Строки из стихотворения Волошина «Голова мадам де Ламбаль» (1905—1906).

8 Цетлины жили в Одессе на Нежинской улице, 36.

9 Речь идет о стихотворении Волошина «Ропшин» (1915), где внимание Бунина привлекла такая строфа:

Но сквозь лица пергамент сероватый
Я вижу дали северных снегов,
И в звездной мгле стоит большой, сохатый
Унылый лось, с крестом между рогов.

10 Эту мысль Волошин нашел у французского писателя Леона Блуа (1846—1917). 4 октября 1917 года он в письме к А. М. Петровой цитировал Блуа: «Если бы по божественному соизволению мы смогли увидать человеческую душу такой, как она есть, то мы погибли бы в то же мгновение, как если бы были брошены в пылающий го[р]н вулкана. Да! Первая попавшаяся душа — душа швейцара, душа судебного пристава испепелила бы нас». И тут же в письме Волошин добавляет: «Самая мысль издавна близкая».

11 Здесь Бунин дает свою, раздраженно-субъективную оценку отношения одесских художников к советской власти. Художник Амшей Маркович Нюренберг (1887—1979) вспоминал: «На второй день после прихода советской власти я оставил свою педагогическую работу, собрал группу революционно настроенных художников и отправился с ними в исполком. В бригаду, кроме меня, входили поэт Максимилиан Волошин, художники: Олесевич, Фазини (брат Ильи Ильфа), Экстер, Фраерман, Мидлер, Константиновский и скульптор Гельман. Представляя секретарю одесского исполкома Фельдману бригаду, я говорил ему о нашем революционном энтузиазме. <…> Фельдман, пожав каждому руку, сказал, что новая власть рада нашему приходу и ценит наше желание работать для революции» (Нюренберг А. Воспоминания, встречи, мысли об искусстве. М., 1969)

12 Сохранился рукописный «проект создания «Союза искусств», написанный Волошиным в 1919 году в Одессе (ИРЛИ, тот же текст в ЦГАЛИ, ф. 1386, оп. 2, ед. хр. 150) Мысль о профессиональном цехе-союзе художников была высказана Волошиным в статье «Гильдия св. Луки» (журнал «Клич» M 1917 № 1).

13 20(7) апреля 1919 г. одесская газета «Голос красноармейца» сообщала о создании комиссии по проведению 1 мая Руководителями литературного отдела были назначены М. Волошин и Монастырский, комиссия работала в Художественном училище. Однако 23(10) апреля «Известия Одесского Совета рабочих депутатов» напечатали статью И. Квитко «Необходимо приступить к чистке», автор которой, сетуя, что «в наши учреждения <…> уже успели пролезть белогвардейцы и буржуазные прихлебатели, меньшевики и прочая нечисть», так характеризовал Волошина: «Сотрудник социал-реакционного «Дела»5*, он с небольшим талантом, но с большим подъемом описывал в стихах и прозе ужасную участь Феодосии, расстрелянной апокалиптическими матросами. А теперь он подготавливает литературную часть первомайских праздников. Не откажутся ли все-таки наши товарищи матросы (а также и рабочие) от его таланта и услуг?»

На другой день одесские «Известия» сообщили, что Волошин отстранен от первомайской комиссии. Сохранился черновик письма Волошина в редакцию газеты: «Есть разница между тем Вам ли оказывают услугу или Вы ее оказываете. Художественная комиссия по устройству 1 мая обратилась ко мне — и я оказываю ей услугу, не заинтересованный ни морально, ни материально

После статьи в «И[звестиях]» я, конечно, и охотно прекращаю мое сотрудничество.

Что же касается моего сотрудничества в с[оциал]-р[еволюционном] «Деле», которое Вам кажется таким преступным, то могу Вам сообщить, что я писал в десятках органов, от самых правых до самых левых, и ни один из них не соответствовал моим политическим взглядам, так как я имею претензии быть автором собственной социальной системы, не соответствующей ни одной из существующих» (ИРЛИ).

14 Северный (настоящая фамилия Юзефович) — сын одесского доктора. Позднее, работая над стихотворным циклом «Личины», Волошин набросал портрет Северного: «Весь звенящий своей мечтой. Мягкие рыжие волосы. Веснушки. В рубашке без воротничка. Пиджак… Он был в отряде подрывателей Только что вырвался из застенка Ему вгоняли щепочки под ногти, ему подпаливали пальцы на огне. Ему читали приговор, ставили к стенке, стреляли поверх головы и вели на допрос… Приход большевиков спас его» (ИРЛИ). 28 августа 1919 года (после возвращения белых) одесские газеты сообщали об аресте Северного контрразведкой.

«Хорошенькая женщина», в чьем доме (в период, о котором вспоминает Бунин) квартировал Северный, — возможно, жена художника Сергея Пегова. С «хорошенькой женщиной» Волошина познакомила, вероятно, жена Н. Л. Геккера — критика и публициста, в прошлом участника революционного движения.

15 Волошин выехал из Одессы 10 мая 1919 года на шхуне «Казак», вместе с тремя матросами из Особого отдела. См. об этом в воспоминаниях самого Волошина «Дело Н. А. Маркса».

16 Татида — псевдоним Татьяны Давыдовны Цемах (1890— ок. 1943) — поэтессы, бактериолога. Ей посвящено стихотворение Волошина «Плаванье. Одесса — Ак-Мечеть 6*. 10—15 мая» (1919).

17 Речь идет об Иннокентии Серафимовиче Кожевникове (1879—1931), который в марте — мае 1919 года был командующим группой войск Донецкого направления (до этого — командующий 13-й советской армией). О встречах с И. С. Кожевниковым Волошин рассказывает, вспоминая о деле Н. А. Маркса (см. с. 382—384).

18 «Кагул» — крейсер, высадивший белый десант под Феодосией в середине июня 1919 г.

19 Осваг — осведомительное агентство, пропагандистский орган белогвардейцев.

20 Здесь говорится о поэте и литературоведе Леониде Петровиче Гроссмане (1888—1965). В сентябре 1919 года Волошин посвятил ему такие стихи:

В слепые дни затменья всех надежд,
Когда ревели грозные буруны,
И были ярым пламенем Коммуны
Расплавлены Москва и Будапешт.
В толпе убийц, безумцев и невежд,
Где рыкал кат и рыскали тиуны,
Ты обновил кифары строгой струны
И складки белых жреческих одежд.
Душой бродя у вод столицы Невской,
Где Пушкин жил, где бредил Достоевский,
А ныне лишь стреляют и галдят,
Ты раздвигал забытые завесы
И пел в сонетах млечный блеск Плеяд
На стогнах голодающей Одессы.

21 Статьи Волошина «Пути России» и «Самогон крови» остались ненапечатанными.

22 В декабре 1919 года Волошин начал писать поэму «Святой Серафим» — о монахе Серафиме Саровском (1760—1833), в начале XX века причисленном русской церковью к лику святых.

 

Close comment
 
 

 

 © 2006   Cedits   Contacts   Report an error