TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Ольга Кушлина

Родилась в Самарканде в семье ссыльной интеллигенции. Так начинала все свои автобиографии, из-за чего однажды меня не приняли на работу. Проведя в общей сложности лет десять в Москве, а потом столько же — в Питере (в Ленинграде — ни дня), все равно считаю себя провинциалом, видимо, по складу характера. Училась, а потом работала в Душанбе на университетской кафедре с изумительным названием — «Всеобщей литературы», всеобщую литературу и преподавала, несмотря на то, что даже смолоду не испытывала потребности кого-то чему-то учить. Обреталась между двумя городами, поскольку архивы и библиотеки были в столице «всеобщей» тогда родины (аспирантура и докторантура в ИМЛИ, стажировки в МГУ, летние месяцы в Ленинке и проч.). Развлечения ради вела в местном журнале «Памир» отдел архивных публикаций, пользуясь тем, что цензоры не знали не только Мандельштама-Хармса-Крученыха, но и попросту — русского языка. Потом наш убогий журнальчик за что-то похвалили на «Би-би-си» и вольница закончилась. Но скоро и времена изменились, я окончательно перебралась в Москву, а потом в Питер.

С туркестанских лет сохранила пристрастие к эпистолярии как самой корректной форме общения. Когда стало возможным не только писать, но и печататься в вольном стиле, оказалось, что мне безразличен жанр — статья, рецензия, эссе, рассказ, автобиография (впервые пишу не казенную). Это внешняя и условная оболочка, на самом деле — все равно получится письмо, причем послание конкретному адресату.

Сейчас единственного читателя, для кого сочиняла всякие истории, чтобы просто позабавить, или объяснить некоторые тонкие вещи, что в лоб понять трудно, — уже год как нет, и я писать прозу не могу, хотя сюжеты идут внахлест, и постоянно во мне кто-то разговаривает на разные голоса. Но может быть, поэтому решилась на публикацию. Трудно говорить в пустоту.

Четыре рассказа из шляпной коробки.

Вильгельм Вильгельмович

 — Кирильские буквы вообще глупее германских. Пишут «О», читают «А», даже «Бог» русские не могут выговорить так, как следует, как на бумаге, будто у них к концу каждого слова сил не остается, звону только на начало хватает, а потом все в кашу размазывается: «дупп», «гропп», «грапп», — не разберешь… А еще над нашим произношением смеются, «немец-перец-колбаса», как будто можно правило, состоящее из одних исключений, нормальному человеку выучить. Нет у них никаких разумных законов, нет, и не было, даже законов грамматики, потому в России и спорят, и ругаются, или, как пять лет назад, бунты устраивают. Хлеба им не дай скушать, дай бунт устроить.

Вильгельм Вильгельмович Шульц родился в Петербурге, дальше Ораниенбаума и Царского Села, где добрую половину населения составляли немцы, не бывал, говорил по-русски без ошибок, даже почти без акцента, но русских букв не любил. Они казались ему неправильными, нечестными, а некоторые — просто уродливыми. К сожалению, ему изредка приходилось иметь с ними дело, когда в газете «Peterburger Zеitung» печатались объявления о репертуаре столичных театров. Кто в русские театры ходил, то есть, тот, кто эти объявления в газете читал, не нуждался в немецком переводе. Так что, названия всех этих «Дети Ванюшина», «Чайка», «Петербургскiя трущобы» редактор оставлял, как есть. И тогда мастер Шульц думал: почему «Э» и «Я» вывернуты в другую сторону, «Р» читается не так, как во всех культурных языках, а «Ш» и «Щ» вообще брал в руки брезгливо, как мелких насекомых. Весь остальной текст газеты, набирался, разумеется, латиницей. Самым красивым был заголовок, и герр Шульц всегда немного сожалел, что для убершрифта использовалось готовое клише. Он с удовольствием собственноручно складывал бы каждый день готические литеры заново.

Последний месяц спокойная работа в типографии превратилась в настоящий ад. Да и как могло быть иначе, если директор согласился взять заказ на книгу у русских. Уже взглянув на клиентов, можно было понять, что связываться с ними не стоит. Вильгельм Шульц видел этих странных людей: усатый господин и щуплая дама, — жена, кажется, хотя и больно невзрачна она для жены такого солидного барина, — но не его это дело. Вот только с какой стати этим сумасшедшим писателям понадобилось обращаться к услугам немецких наборщиков!

Прекрасно должны были понимать, что ошибок и опечаток не избежать, да и цены у них недешевые. Поговаривают, что все русские типографии отказались из-за возмутительного содержания книжки. Вильгельм Вильгельмович, разумеется, в смысл их стихов и рассказов не вникал, потому что любой русский текст ему казался бессмысленным, и все сделал в срок, как велел хозяин. Но тут заказчики огорошили новым условием: они отказались смотреть образцы бумаги, заявив, что печатать книгу нужно будет … на обоях. Договор уже был подписан, директор твердо сказал возмутившимся было арбайтерам, что никогда их типография ни одного условия не нарушала. На обоях, так на обоях.

Вильгельм Вильгельмович, бледный от ярости, сам стоял рядом со станком, когда в него заложили первую партию обойной бумаги. Краска с дешевых обоев осыпалась, машина быстро засорилась, и вообще чуть было не сломалась. Метранпаж остановил работу, и таких ругательств не слышала немецкая типография за все двести лет своего существования!

Один печатный станок все-таки был испорчен, теперь требовалось его разбирать и чистить. Крохотная брошюрка обошлась в такую цену, что можно было на эти деньги изготовить какое-нибудь настоящее издание, иллюстрированный Катехизис, например. Русские отказались возмещать убытки, и большая часть тиража оказалась невыкупленной.

И вот теперь наборщик Шульц нес домой почти весь оставшийся тираж этой злосчастной книги. Книга? Ха, папир на растопку! Полторы сотни экземпляров, завернутые в старый номер газеты, почти ничего не весили, фунта три, не больше. А как трудно, медленно, и с какой тоскою набирал он русский текст. И, спрашивается, для чего? Впрочем, даже если этот господин — Матюхин, или Матюшин, — забрал бы сам все безобразие, кто бы это читал, кто бы стал покупать? Директору стыдно было предлагать свою продукцию в лавку, он только махнул рукой, — одни убытки, а Шульц не мог вспомнить даже названия, хотя сам он складывал буквы в какие-то слова.

Вильгельм Шульц вошел в подъезд дома на Васильевском острове, и поднимаясь по узкой лестнице на пятый этаж, подвел итог критическим наблюдениям: «И шти их невозможно ни выговорить, ни нюхать, ни кушать». На этом непрятные мысли кончились, потому что он открыл дверь своей квартиры. Если бы не уютный дом, где ждала его Эльза, с готовым всегда ужином, стоящим на столе под ватными стегаными грелками, если бы не эти, самые прекрасные в его жизни вечерние часы, когда они тихо сидели на кухне, каждый за своим занятием, и Вильгельм рассказывал жене все, что случилось за день, — он наверняка еще больше переживал бы неприятности последних дней. Хотя, может быть, именно из-за этой фальшь-книжки пришла в его голову замечательная идея, и он смастерил самую лучшую свою поделку, — для обретения душевного равновесия и в утешение.

Знакомый столяр из послушного дерева липы сделал заготовку толщиною в полтора дюйма и выточил на токарном станке круг. А остальное любовно и неторопливо сотворили золотые руки мастера Шульца. Все это время, пока на работе он составлял бессмысленный русский текст, дома наборщик успокаивался, вырезая по окружности немецкие слова готическим шрифтом, — точно таким, какой был в заголовке их газеты. «Unser taglich Brod gieb uns heute». В подарок Эльзе готовилась замечательная доска для резки хлеба, — точнее, не хлеба даже, но круглых хлебов, какие каждую субботу пекла жена. Домашний хлеб был и экономнее, и вкуснее, он символизировал правильное и праведное жизнеустройство.

Работа была, в сущности, уже закончена, оставалось только сделать последнюю необходимую вещь, закрепив результаты труда. Шульц оглаживал теплую липу, проверяя наощупь каждую букву, ища малейшую шероховатость или недоделку. Но все было сработано тщательно, от души. Тогда он снял со стены медный таз для варки варенья, поставил его на плиту и положил на дно увесистый светло-желтый круг вниз надписью. Потом достал с полки бутыль, куда Эльза сливала со сковородок использованное прованское масло, обвязал горлышко марлей, наклонил его над тазом и стал покрывать деревянную поверхность густой жидкостью, — осторожно, nach und nach. Эльза вопросительно, даже с легким неодобрением смотрела на мужа, и он терпеливо объяснил ей, что если дерево вываривать несколько часов в масле, оно станет красивого коричнего цвета, — цвета хлеба, и приобретет такую прочность, что не будет бояться воды, не растрескается, даже если им пользоваться еще сто лет. Эта доска перейдет по наследству и детям их, и внукам, и, Бог даст, даже правнукам, и грядущие Шульцы каждый раз, совершая молитву перед едою, будут поминать их, своих предков — Вильгельма и Эльзу. А в тазу нужно затем вскипятить воду с содой, — всего-навсего, очень просто; таз легко отмоется, потому что горячая вода, жир и сода превращаются в мыло; таз опять будет совсем чистым.

Мастер присел на корточки и открыл печную дверцу, — пепел, разумеется, давно остыл. Взял из стоящей рядом корзины угольный брикет, засунул его в печь, и принес из прихожей оставленный между двойными дверями сверток. Нечего жалеть, ни на что другое не годилась эта дрянь, жалко только, что даром потрачено столько сил и нервов. Вильгельм примостил раскрытую книжку в устье печи аккуратным домиком и поднес снизу спичку. Последний раз высветились противные кирильские буквы, и он, наконец, вспомнил название: «Садок судей».

Обои, использованные для обложки футуристического сборника «Садок судей», сняты со стены нашей квартиры во время ремонта; наклеенны были на дореволюционную газету «St.-Peterburger Zеitung». Вильгельм и Эльза — герои повести Елены Гуро «Бедный рыцарь». Елена (Элеонора) Гуро финансировала футуристические издания на пенсию, которую получала после смерти отца, генерал-лейтенанта Георгия Степановича (Генриха Гельмута) Гуро, обрусевшего немца. Наборщик Вильгельм Шульц — потомок сапожника Готлиба Шульца (дуб, гроб, Grab, — отсылка не только к ритмам стихов Маяковского, но и указание на литературную генеалогию героя, на повесть Пушкина «Гробовщик»).

Доска для резки хлеба куплена по случаю у художника на развале, что недолго существовал возле памятника Достоевскому. Продавец знал о ней только, что эта вещь из немецкого петербургского дома. Надпись («Хлеб наш насущный даждь нам днесь») сделана по старой орфографии, Brod — не моя опечатка и не ошибка мастера.

Если кто-то не захочет учитывать эти сведения, а отнесется к рассказу просто как к шараде, и прочтет зашифрованное в нем слово «бутерброд», отсутствующее в немецком языке, но вошедшее в русский, то тоже будет прав: именно так разговаривают между собою разные культуры.

A piece of wallpaper

Аничка Рапацкая

— Нюся, что ты сделала со своей куафюрой!

Аничка Рапацкая рассчитывала все объяснения отложить до утра, но у маман сидели тетя Катя Кузьмина-Караваева и бывшая Анина учительница в гимназии Шредер Нина Евгеньевна Нельдихен, — дверь в гостиную оставалась открытой. Она поздоровалась, стоя на пороге комнаты, и может быть, все еще и обошлось бы, но тут Мишка выбежал из детской, увидел сестрицу со спины, и с восторгом разоблачителя сорвал с ее головы шляпку. Коротко остриженные волосы растопорщились в разные стороны. Вместо красивых слов о женском равноправии, Аничка только всхлипнула и убежала к себе.

Она прижалась щекой к зеркалу и стояла так, пока щека не остыла, а потом зажгла лампу и достала из ящика туалета записную книжку в синем бархатном переплете. «Под гнетом тяжелых и злых испытаний, В минуту печали, и слез, и скорбей, В душе не гаси ты святых упований, Не падай бесцельно под ношей своей». Люля Блюмендаль, спасибо тебе, ты всегда меня понимала. «Когда от скорби сердце ноет, И дух уныния томит…» Спасибо и тебе, Клавочка; и Верочкино пожелание как нельзя кстати: «Дай Бог, чтоб вечно вы не знали, что значат толки дураков…» Аня дочитала маленький девичий альбом до самого конца. «В цвете жизни, в блеске счастья, Вкруг тебя — толпы друзей…» Жаль только, что никто из подружек-одноклассниц не захотел вместе с Аней Рапацкой поступать на Бестужевские курсы, а там девушки совсем другие, почти все — старше ее, серьезные, строгие. Пожилая девица из Полтавы, толстая и некрасивая, даже несколько лет работала акушеркой. Она снисходительно поглядывала на «малявку», а однажды дернула за косичку и спросила, няня ей заплетает, или она сама уже умеет. На старших курсах косичек у бестужевок становилось все меньше.

И наконец Аня решилась. После занятий они вместе с девушками из Полтавского землячества отправились на квартиру, совсем рядом — на углу 11 линии и Малого проспекта, где на последнем шестом этаже доходного дома курсистки снимали комнату. Аня немножко завидовала им, представляя, как хорошо и правильно жить вот так, коммуной, дружно, самим зарабатывая себе на хлеб. Вместе готовиться к экзаменам, читать вслух умные книжки, а вечером пить чай с пирожками и вести серьезные разговоры о будущем России, или петь малороссийские песни.

Толстая курсистка-акушерка усадила товарку боком на стул, вынула из ее косы бантик, и, скрепив волосы на конце резинкой, приложила портновский аршин: «Не густо. Восемь с половиной». Аня чуть было не обиделась: ее девичья краса хотя и не доставала немножко до пояса, все-таки была совсем не дурна, — золотистая, тугая, шелковистая. Но новые подружки ей объяснили, что театр покупает волосы для париков от пяти вершков, а сверх десяти вершков коса идет уже по двойной цене. А то, что густая, значения не имеет. Со стола смахнули крошки и вынули из куска материи большие ножницы. Ножницы неприятно хрустели, и стыдно было попросить, чтобы оставили хотя бы чуть-чуть подлинее.

— Волосы не голова, отрастут, — старая девушка протянула на память Ане ненужный бантик, добавив, что глупая косичка послужит хоть раз на пользу общего дела, поможет ее друзьям целую неделю скромно питаться. Домой раньше времени возвращаться не хотелось, и Аня зашла по пути в библиотеку курсов. Прошла мимо столов, за которыми сидели еще несколько читательниц, и поднялась по лестнице на баллюстраду, медленно двигаясь боком вдоль полок с немецкими, французскими и русскими изданиями.

Что-то ищите, барышня?

Старичок — библиотекарь насмешливо глядел на Аничку, а та разглядывала свое отражение в стекле шкафа, на фоне огромных томов истории Наполеоновских войн. Аня вспыхнула и сняла с соседней полки первую попавшую книжку. Она просидела целый час в углу зала, положив ладонь на непривычно колючий затылок, и рассеянно думала о том, что Николай Иванович наконец обратит на нее внимание; что новые ее подружки почему-то забыли предложить гостье чаю, хотя самовар внесли как раз в ту минуту, когда Аня только собиралась уходить и пыталась приладить на голове шляпку; что у Юли Зойончковской скоро именины, и в таком виде предстоит показаться всем девочкам, — что-то они скажут. И что сама она скажет маме.

С мамой, правда, получилось все не так, как хотелось бы. Мама все-таки расстроилась. Аня вспомнила испуганное родное лицо в обрамлении тщательно уложенных русых кудрей, собранных сзади в тяжелый узел; рядом, в кресле — нервно перебирающую шпильки в прическе тетю Катю; близорукую Нину Евгеньевну, уронившую от неожиданности пенсне, и, наконец, подняла глаза, посмотрела в зеркало. Попыталась пригладить неровные пряди, но вдруг спохватилась: «А где же бантик?» И тут же сообразила, что оставила его между страницами книги в библиотеке, захлопнув ее сразу, как колокольчик предупредил о конце дня. Как называлась эта дурацкая книжка? Что-то по истории, кажется, или по философии, какой-то немец. Что теперь делать? Не станешь же спрашивать ехидного служителя: «Вы не помните, что я вчера читала?»

Из зеркала на нее смотрело несчастное личико, казавшееся совсем детским, как на старых семейных фотографиях из ателье. Аничка расплакалась. Не жалко было косички, жалко — бантик.

Альбом Анны Рапацкой был приобретен мною в то время, когда я составляла антологию запахов и искала вещи, сохранившие аромат старых духов. Все имена, фамилии и стихотворные цитаты взяты из этого источника. Бантик найден между страницами книги в библиотеке Бестужевских курсов. Ныне она — дипозитарный отдел университетеской библиотеки, читателей в ней нет, и мы, служители, были первыми, кто после курсисток брал в руки эти книги. За два года работы библиотекарем восьмого разряда, я успела расставить часть книг в соответствии с сохранившиимся каталогами, дойдя до буквы «К». Потом над помещением библиотеки прорвало трубу с горячей водой, пришлось спасать фонды, раскладывать книги на просушку между стеллажами, и библиотека опять оказалась законсервированной. Делать в ней стало нечего, и я уволилась, сохранив на память черный гипюровый бантик.

Повесть о Сонечке

Сонечка Каценельсон второй раз в жизни ехала в поезде одна, без мамы. Как это было в первый раз, вспоминать не хотелось, и она не вспоминала. Соня дремала, а когда открывала глаза, все равно казалось, что сон длится, уже нестрашный сон, и в нем — этот новый поезд. Шляпка покачивалась на металлической сетке над верхней полкой, вуалька дрожала стрекозиным крылышком, и паровоз опять вез ее на юг, но она стала уже совсем взрослой, все было по-другому, чем шестнадцать лет назад, поэтому думать о том, что паровоз опять вез ее на юг было неправильно.

Тогда мамуля через два года сама приехала за ней, чтобы увезти в Ленинград, раньше всех детей, и все ей завидовали, девочки плакали, и она плакала вместе со всеми, — последний раз вместе со всеми, потому что стала опять отдельная, мамина, и уже совсем скоро вернулась домой. Старый их дом повредило взрывной волной от бомбы, упавшей на перекрестке, и они первое время жили у тети Нели, а потом им дали другую комнату, еще лучшую, целых две комнаты, — фанерная перегородка почти доставала до потолка, у Сони был свой закуток с окном, а на мамочкиной половине стояла большая белая печь с лепными изразцами и пышной позолотой наверху. Мамуля так и не привыкла к новому жилью, ей не нравились соседи, каждый сантиметр общей площади в коридоре и на кухне приходилось брать с боем, — здесь она была никто, подселенка, а в прежней их квартире на Бармалеевой улице все помнили фамилию бывших хозяев. Сонечка вздрагивала, когда соседи, не стесняясь ее присутствием, называли новую жиличку «коброй», и старалась пореже попадаться им на глаза.

Из комнаты выходить не хотелось. Наверху белой печки жил лепной красавчик, мальчик лет десяти-двенадцати, только с крылышками. Соня узнала, как его зовут, когда, взобравшись на лестницу, стала отмывать закопченные изразцы. Amor — Амур. Вместо лука со стрелами он держал в руках свиток, на котором было написано его имя. Соня обрадовалась тому, что не забыла, оказывается, иностранные буквы, и не забыла того, что знал каждый ленинградский ребенок, лучше всего выучивший из довоенных музейных экскурсий малолетнего бога любви, нацелившего стрелу с картины прямо на зрителя, как бы тот ни уворачивался, ни прятался. Вблизи Амур выглядел, правда, не таким хорошеньким пупсиком, был слишком губастым, щекастым, со скошенным подбородком и пустыми глазами. Но встречаться с ним лицом к лицу приходилось не часто, лишь раз в год, во время генеральной уборки перед 1 мая.

Так получилось, что других амуров в сонечкиной жизни не было. Тетя Неля, покупая ей шляпку в Пассаже, окинула племянницу оценивающим взглядом, и многозначительно сказала: «Учти, Софья, может быть, это твой последний шанс». Если бы не тетя Неля, Сонечка, наверное, вообще отказалась бы от путевки в санаторий, тем более что мама не очень хотела ее отпускать, — накануне ее отъезда мама вдруг неважно себя почувствовала.

Тогда, в отделе дамского конфекциона, Соня сделала вид, что не поняла намек опытной тети Нели, но в парке санатория «Красные Зори» сразу узнала его, этот свой шанс. Он догнал ее на аллейке, стал говорить какие-то простые слова, представился, — Артем. Тоже из отдыхающих. Сонечка вежливо отвечала, но решилась взглянуть на него лишь украдкой, из-под вуали: веселый, светловолосый, губастый. Она присела на скамейку, чтобы рассмотреть грубоватое мужское лицо получше, снизу, но Артем тоже опустился рядом, и вдруг спросил: «Ты шо, не русская?» Соня внутренне сжалась: вопрос о национальности был болезненным. Ответила сухо, с маминой интонацией: «А что?»

— Выховор у тебя не нашинский. Сама-то ты откуда?

— Из Ленинграда.

— Во! Я и ховорю, шо не русская.

И как ни в чем не бывало, опять стал рассказывать о том, как там у них, в «Хорловке». Сам Артем был, как ни странно, чистокровным русским, и, по его выражению, «по-хохляцки не разумел».

Они стали гулять с ним по вечерам, после ужина, каждый раз все дольше, может быть потому, что ее лаковые туфельки все меньше жали, а потом часто пропускали ужин, если ездили на автобусе во Львов, осматривать достопримечательности. Порой они возвращались затемно, и Сонечке становилось зябко, тогда Артем накидывал ей на плечи свой пиджак, чтобы подруга не простудилась, — ведь санаторий был специальный, легочный. От пиджака непривычно, терпко пахло, и Сонечка начинала дрожать еще больше, а Артем обнимал ее за плечи, и утешал тем, что он сам только с виду такой крепкий, а у всех шахтеров к тридцати годам «вся дыхалка» забита угольной пылью.

Однажды после кино Артем торжественно пригласил ее в ресторан. Сонечка вспомнила строгие мамины глаза за круглой металлической оправой, обрывки фраз, что долетали до нее из-за перегородки, когда тетя Неля уговаривала отпустить племянницу «на вольный выгул», — и решительно отказалась.

— Тю! — Артем обиделся, недоумевая, как может девушка пренебречь таким шикарным развлечением. Он даже убрал руку с ее плеча, а пиджак аккуратно сняла и вернула владельцу уже сама Соня: запах чужой одежды, пота и дешевого шипра сразу стал неприятным, похожим на это невозможно вульгарное «тю». Да и как нелепо, должно быть, она сама смотрелась со стороны, в своей бархатной черной шляпке и в мужском пиджаке с непомерными плечами.

Он все-таки поехал провожать ее на вокзал, внес вещи в купе, и напоследок достал из кармана завернутый в газету сверток. Протянул его торжественно: «Вот. Как у вас в Ленинхраде». Деревянный орел гордо восседал на деревянном же утесе, когтистой лапой попирая нечто, напоминающее змею. Сонечка так растерялась от неожиданного подарка, что едва выдавила из себя слова благодарности. Вконец расстроенный Артем только махнул рукою: «Ну, бывай», — и, не оборачиваясь, не спросив даже ее адреса, выскочил на перрон. Сонечка продолжала вертеть в руках деревянную скульптуру. «Львiв. 1958 р. Артiль «40 лет ВЛКСМ», — разобрала она буквы на синем штампе в основании постамента, и, наконец, поняла: простодушный парень из Горловки имел в виду Медного всадника.

Соня сидела, отвернувшись к окну, и боялась, что соседи ее о чем-нибудь спросят. Она казалась себе такой же смешной и жалкой, как это слово «артель», и такой же старой, как эта ВЛКСМ, и украдкой смахивала слезы краем короткой вуальки. Но никому до нее не было дела, никто ее ни о чем не спрашивал, поезд ехал туда, куда ему и следовало ехать, лишь на столике сухо постукивал орел на кобре и паровоз насмешливо тянул — «тю-ю!».

Орел принадлежал уехавшей в Израиль Нелли Александровне Кацнельсон. Шляпка — из магазина «Старые годы», но на самом деле, — со старых семейных фотографий. В комнате с белой печкой после войны действительно жила соседка по кличке «Кобра»; печка с амуром цела, а перегородку мы разобрали.

A hatbox

Барышня-крестьянка

Старушки называли ее Дунечкой, моя мама обращалась к ней уважительно — Евдокия Федоровна, а дети прозвали Тихониной. Ей, почему-то, это очень нравилось, и она смеялась своим нежным смехом-колокольчиком, совсем молодым, девичьим, счастливым. Ей и вправду шло это прозвище, — сама она была тихая, кроткая, очень набожная. И вся светилась каким-то серебрянно-перламутровым светом, а голубые глаза смотрели на мир изумленно и благодарно.

И только Наташка говорила ей: бабушка. Мне было, конечно, завидно, и я спросила: если Наташка мне троюродная сестра, то сколькиюродная Тихонина?

— Ни скольки. Евдокия Федоровна не родная наташина бабушка, своих детей у нее нет, она няня, и давно уже живет в их семье. А до этого она помогала воспитывать мою маму, а когда мама выросла и вышла замуж, то нянчила мою старшую сестру, и меня, но совсем немножко, потому что мы уехали из Самарканда, и няня стала жить у тети Бэллы. Теперь она старенькая, и за ней самой ухаживают. А до революции она была очень богата, ее муж был последним генерал-губернатором Самарканда.

Что муж Тихониной был генералом, я и так знала, мы видели его на фотографии — усатый мужчина в белом мундире нежно смотрит на едва достающую ему до плеча девушку, писаную красавицу, с неправдоподобно огромной короной-косой. Глаза и застенчивая улыбка были знакомые, родные, тихонинские.

Мы с Наташкой больше всего любили ее рассказы про старое время, эти сказки, в которых все было чудесно, и все было правдой. И сама бабушка Тихонина была необыкновенной, она даже родилась в селе Чудово. В шестнадцать лет приехала в Петербург и поступила в услужение к хорошим людям, — няней. Все люди в ее историях были хорошие, добрые, и прекрасно к ней относились. Мы этому, конечно, верили, потому что невозможно было представить, что Тихонину нашу мог кто-то не полюбить, или обидеть. В первую же зиму в городе, на катке ее увидел молодой офицер, влюбился без памяти и захотел на ней жениться. Она тоже полюбила его всей душою, но когда он привел ее к себе в дом, познакомить с матерью, Дунечка обмерла: жених ее был сказочно богат. Девушка только расплакалась, и сказала, что на золоте-серебре есть не приучена. И он повез ее в Гостиный двор (мы так и представляли: двор, наподобие нашей махалля, и много-много гостей; у нас на праздники тоже выносили столы под виноградник), и купил ей первый подарок. Три перламутровых ложки — большую, среднюю и маленькую.

Дунечка поехала в деревню, советоваться с родителями, и подарила большую ложку — старшей замужней сестре, а маленькую — младшему братику. А себе оставила одну, среднюю. «Как в сказке «Машенька и медведь», — смеялась она. Всю жизнь ей хотелось потом делиться и своим богатством, и своим счастьем, — одной ей судьба дала слишком много всего хорошего. И дальше все было так, как бывает в сказке, или, как и должно быть в нормальной жизни, а совсем не так, как в придуманных русских романах с несчастным концом. Они поженились, и зажили счастливо в его доме в Петербурге. Свекровь тоже очень полюбила Дунечку, называла душечкой и умницей, учила всему, наряжала, а потом любовалась на нее, и сама радовалась ее детской радостью. Но только не все знакомые, наверное, были так же довольны, потому что молодые все реже ходили в театр и в гости, да и дома у них все меньше собиралось народу. И тогда муж перевелся по службе в Самарканд.

А вот здесь они зажили еще лучше прежнего, муж дослужился до генерала, построил ей настоящий дворец — белый с колоннами, он один такой был в городе, и в нем гостей собиралось всегда очень много. Каждый день стол сервировали на 12 персон, в воскресенье — иногда на 54, а по самым большим праздникам — на 120. Я спрашивала, куда же потом складывали такую уйму тарелок, больше ста штук, а бабушка весело заливалась своим чудесным смехом, утирала выступившие слезы, и, отсмеявшись, объясняла, что всего предметов в одном парадном сервизе было больше тысячи, и вся посуда хранилась в отдельной комнате — буфетной, и был у них специальный человек, который всем этим хозяйством ведал — буфетчик. Мы иногда гадали, какая же комната в белом особняке в самом центре города была буфетной, а какая — гостиной, и где был кабинет мужа-генерала, а где дунечкин будуар. Последнее слово особенно нравилось.

К старому дому за новым кирпичным забором подъезжали черные машины, их пропускали в ворота, и мы пытались разглядеть, какой из толстых дяденек больше похож был на буфетчика. Кузнецов, кажется, была его фамилия. Или так назывались сами тарелки. Евдокия Федоровна уже почти не выходила из квартиры тети Бэллы, только вечерком, подышать во дворе на скамеечке. Но дома без дела сидеть не могла. Когда я приезжала на каникулы, она норовила утром подать мне кофе в постель, сама садилась рядом и рассказывала много интересных и полезных вещей. Например, что кружевные перчатки без пальчиков называются митенками, потому что по-французски это слово — просто варежки, рукавички; а другие перчатки, с овальным вырезом на запястье полагается носить барыням, девушкам их надевать неприлично, ведь воспитанные люди руку целуют только замужней женщине. По ее совету в нашем доме в шкафы с крахмальным бельем для запаха клали антоновские яблоки, а если мне когда-нибудь приведется все-таки попробовать устрицы, надеюсь, что не оплошаю, управляясь с ними специальными щипцами.

Видимо, Евдокия Федоровна твердо верила в то, что любая девочка к шестнадцати годам превращается в принцессу, и надо подготовить ее к этому важному событию заранее, чтобы было не так трудно, не так неожиданно, как случилось с нею. Аристократка-нянечка, — никем другим в своей жизни она и не была.

— Ты обязательно лежи в постели эти дни, даже к обеду вставать не нужно, я подам тебе что-нибудь легкое, например, консомэ. Я всегда лежала несколько дней в месяц. Женщина должна себя беречь, когда она нездорова, иначе можно быстро состариться.

Евдокия Федоровна дожила в семье моей тетки до девяноста трех лет. Она умерла от того, что подавилась кусочком хлеба: крошка попала в дыхательное горло, и у нее уже не было сил, чтобы откашляться. Я выпросила у мамы сломанную перламутровую ложку, которую няня подарила ей, когда моя мама еще была в возрасте принцессы, приделала к внутренней стороне булавку, и прикалывала ее на платье, — на все балы, что случались в моей жизни, — в память о Тихониной. На одном светском рауте, где меня представляли как новую жену питерского поэта, элегантная дама музейно-эрмитажного вида сказала нам с брошкой изысканный комплимент: «Очень оригинально делать украшение из столовой посуды».

И тогда я поняла, что это единственный город, где мою любимую брошку никогда не примут за настоящую аристократку.

Большая и маленькая ложки куплены в антикварных магазинах Ленинграда-Петербурга с промежутком в 10 лет. Сломанную ложку-раковину все-таки изредка удается уговорить снова послужить мне брошкой. Настоящей фамилии Евдокии Федоровны я не знаю, Тихониной прозвала ее моя старшая сестра. Муж-генерал, погибший в 1918-м, внешне был очень похож на Паратова в старом советском фильме «Бесприданница», и Евдокия Федоровна ходила смотреть эту картину ровно столько раз, сколько ее показывали в кинотеатрах Самарканда.

A piece of newspaper

Джида

— Resultat абсолютно прекрасный. Все газеты писали, — российский Prasident говорит по-немецки без акцента. Германия удивилась. Еще никогда не было, что публику не интересовал смысл, но все восхищались, какой свободный язык. Очень важно: первое знакомство — и сразу триумф. Европа протянет вам руку. Наконец, пришел культурный правитель, новой формации. Все ждали. Добро пожаловать к нам в дом. Здесь мы живем…

— … женщины, как я заметил, вообще не любят пожимать друг другу руки. Всегда возникает неловкость или маленькая заминка. Моя жена считает рукопожатие чем-то вроде вторичного мужского признака. Так же, как чтение газет, футбол, разговоры о политике.

— Может быть, просто даме нельзя быстро решить, кто старше, какой этикет. Будем считать, что знакомство состоялось без формальности. Дорогие фрау, не надо никому смущаться, вы обе молодые. Все приватно, мы же не официальные лица. Но знаете, я говорю, — это триумф, триумф, он демонстрировал блестящее знание немецкого. У наших стран есть перспектива иметь хороший культурный контакт…

— …голубушка, я надеюсь, ты найдешь общий язык с хозяйкой. На бытовом уровне твоего немецкого вполне достаточно, к тому же у прекрасного пола всегда больше общих тем для разговоров…

— …а мы, если вы не возражаете, продолжим обсуждать скучный мужской предмет. Все журналисты подчеркивали: он говорил не без переводчика, а без акцента, это разница; совсем как немец.

— Российская общественность также испытывает чувство искреннего восхищения. Впервые за долгое время у нас появился правитель, который даже по-русски говорит без акцента. Без свердловского, ставропольского, украинского, грузинского, черт их знает, какого еще… Наверное, их там неплохо учат …

…. карашшо-о uchat. Такшта- этта-вашша рускаjа чу! -у-да…да… адин-руски-иjи-тот-немец не-метс да саф(f)сем- штази -Shtazi-о! О! русскъ слъво тыуже за- бугро? мм — за холмомм… сло-во… не…ммм….

— …у вас чудесный дом. Эта терраса, и вид с холма. Трудно поверить, что находишься в получасе езды от центра.

— К сожалению, не хватает времени посадить что-нибудь, кроме газона. Смотрите, какие вокруг цветы, а эти экзотические розы у соседей вполне съедобны — декоративная капуста.

— Немецкий стиль: красота с пользой.

— Я единственная из женщин в нашем поселке работаю, вместе с мужем, но на другой кафедре. Преподаю русский язык на начальном этапе. Половина ставки ассистента, половина ставки домохозяйки. По-настоящему не хватает времени ни на то, ни на другое. Поэтому образцовые клумбы вокруг — как укор моей нерадивости.

? Так вы тоже славист, то есть, — славистка, я правильно сказала? Можем ли мы продолжить беседу по-русски, пожалуйста? К стыду своему, я очень советская женщина, при первой возможности стараюсь перейти на родной язык. Не было активной практики… Кажется, за всю жизнь не слышала столько чужой (простите), речи, — охватывает какой-то фонетический ужас, особенно если звучат параллельно два языка. Совсем не могу переключаться.

— Разумеется, как вам удобней. Мне тоже, как и моему мужу, разговорная практика полезна…

 — …является ли культурная речь политика в России полезной на практике, для его популярности, или, как у вас теперь тоже говорят, — для его рейтинг, имидж? Егор Гайдар был интеллигент, сказал «отнюдь», но народ это не приветствовал.

— Гайдар не говорил «мочить в сортире», а у нас в стране для рейтинга это в самый раз. Кстати, я имел в виду только его устную речь. А по-бумажке он может прочесть любой безграмотный бред. С таким в Европе — в вашей практике — приходилось сталкиваться? Специально они, что ли, подбирают референтов с одесским выговором…

— Одесский диалект сильно отличается от московского?

— Как вам сказать… На уровне официального документа — сильно. Но не это главное. Просто один документ может быть написан сразу на трех разных диалектах. А литературный стиль используется только в разговоре.

— Вы можете объяснить этот лингвистический феномен?

— А вы? Диверсия ЦРУ? Он пока — компьютер без винчестера. Какую дискету вставят, такая программа и работает. Такой вирус страна и получает.

— Это может быть продуктивный подход. Я имею в виду вашу идею. Не хотите прочесть у нас лекцию … надо формулировать тему… стилистический прогноз политики?

? Да хоть фонетический. Взять хотя бы Горби с его «Азебражаном»… Это у вас тут был культ Горбачева, но мы-то его слушали без переводчика.

— Из вашей теории сегодня следует благоприятный политический прогноз для России?

— ?.. Почему? по чему — по придаточным — по походке…

… по ка чеч ня по ка кав каз по го! рло по ка што…кто ццивилизованные? Мы/они-ццивилизз-о! Sa стол-переговорофф — но! жки: ножки. Нео-стал: STOL -ось. ножкидаро! жки позараста Пуути-ути-Лебедилетят вжо? пу… ть пу-ти путё-собый РССИЯ дуhовный путин перего? рerevo?..

Белый овальный стол. Синее блюдо с лепешками из турецкой пекарни. Еще теплые, но одна — вниз лицом почему-то. Одновременно, очень похожим движеньем, две женских руки тянутся, и — машинально,

пе-ре-во-ра-чи-ва-ют, как надо

отщепенку-лепешку.

И случайно встречаются пальцы — холеные, миндалевидные ногти, перламутровый лак, — прикасаются к огрубелым от домашней работы, — цвета почти хлеба. К некрасивой, усталой руке, цвета русского хлеба.

Поднимают глаза. Видят друг друга.

— Вы откуда? Где вы родились?

— В Ташкенте. А вы?

— Из Самарканда. Вы не немка? То есть, не настоящая?- не обижайтесь.

— Немка. С семи лет в Германии; родители вернулись, как только появилась возможность.

-?

— Первый раз за границей. Все теперь стали спрашивать, — почему? Мужа часто приглашают, а я не хочу. Раньше бы, в молодости. Поехала, чтобы отстали. Но вам не это, видимо, интересно, простите. Кто я по-национальности, — не знаю. Может быть, и немка, — мама считалась эстонкой, фамилия у нее была немецкая, оба эти языка знала хорошо, а по-русски до конца жизни говорила с ошибками. Высылали из Ленинграда, в тридцать восьмом, мне было четыре года. Отца не помню, он умер сразу в тюрьме, даже не в лагере. А там, в Средней Азии, мы все были русскими, вы же знаете. Русские туркестанцы. Тоже, наверное, национальность. …Лепешка не может лежать вниз лицом, нельзя обижать хлеб, да?

— Знаете, немцы не едят за обедом хлеб, моя семья, конечно, тоже. Я только изредка покупаю себе в турецкой булочной эти, как мы называем, питы…

— Не совсем, конечно, лепешки, но и не Brot, это точно.

— Вы идеализируете. Русскими мы тоже там стали не сразу, помню, как дети кричали: «Хенде хох», а я обижалась, но из-за того, что «х» было такое грубое, неправильное. По-немецки это было некрасиво, я думала, что специально уродуют мой язык, дразнятся, и с кулаками на них кидалась, — а они смеялись. Потом мальчишкам надоело, или я привыкла, а им стало неинтересно.

— В конце концов, все друг к другу привыкают, быстрее всех дети. Как это сказать по-немецки? Различие между людьми накапливается с годами. О, Боже! Просто беда со мной в Германии: по-русски упрощаю для собеседника; по-немецки ни одну мысль не могу выразить адекватно… Кажется, что присела на корточки, и пытаюсь так передвигаться. Простите, я все-таки перейду опять на русский.

— Bitte, языковая практика мне полезна.

— Мама рассказывала, как соседка спрашивала у своего мужа: почему ребенок ночами плачет по-таджикски, хотя за стеною поселились русские. Я много болела.

— На каком языке плачет ребенок? Как трогательно. Совсем немецкая история. Но, к сожалению, у меня отсутствуют сентиментальные воспоминания о младенчестве. Золотое детство, да? Его любят придумывать на старости лет.

— Жизнь не заботится о правдоподобии, или о том, чтобы не выглядеть сентиментальной. Извините, наверное, было бестактно рассказывать вам это. Здесь, за границей, я как-то странно, как-то … все время говорю что-то не то, не к месту. Даже по-русски.

— Дома у нас редко говорили по-русски. Отец попал в плен, мама из поволжских немцев, в войну переселили. На самом деле я не знаю никаких обрядов, тем более, русских обрядов с хлебом, вы случайно подумали. Мы с мужем договорились, что у нас не религиозная семья.

— Я вот тоже с семнадцати лет в Москве, а руки сами потянулись перевернуть, как надо. Память тела, такой, кажется, есть термин? Или жесты сохраняются в подсознании?..

? Не могу судить. В Европе уже прошло увлечение Фрейдом. У вас немецкий тоже без акцента, очень хороший язык.

 — Что вы, — это детский язык. И словарный запас, и все прочее… Все мои знания — из первых семи лет жизни, хотя потом была и школа, и институт. Я здесь только с детьми и не стесняюсь разговаривать. А ваши дети знают русский?

— У меня один сын, я поздно его родила. Мы начали разговаривать с ним только по-русски; муж счел это рациональным, я согласилась. А в три года сына пришлось отдать в детский сад, я хотела опять работать. В первый день он попросил пить, а его не поняли. Плакал, кричал… Для него русский язык связался с жаждой, стал кошмаром. Была большая травма, мы перестали дома употреблять русский язык.

— До войны мы один день в неделю говорили с мамой по-эстонски, один день по-немецки, мне нравилась эта игра; я считала, что это так мы с ней секретничаем. Во дворе я выучилась таджикскому. А в войну стало опасно разговаривать на немецком, вообще на непонятном языке, — могли принять за шпиона, — смешно?

— Но вы сказали, что тоже жили в Узбекистане. Ташкент, Бухара, Самарканд… Я не ошиблась? Вокруг вас говорили на узбекском языке, наверное, я неправильно поняла?

— Это сложно. Их заставляли записываться узбеками, когда в двадцатые годы делили республики поперек настоящих границ. Все нынешние конфликты с распадом Союза заложены были в то время. Детские комплексы молодых государств, детские травмы. Вообщем, сталинская национальная политика, долго объяснять…

— …милые фрау, что это вы заговорили о политике? Мы на светские темы беседуем, а вы на совершенно неприличные. Если по-русски, так непременно — о судьбах России.

— Наша русская совесть, наши русские жены!

— Ваше здоровье, прекрасные дамы…

…за дам … АпочемуЯ? Пью? Адин? вина НЕ множкк што русс кому хорошо… НЕ мцу то НЕ мцу што?… доливатьНЕприлично — НЕ прилично НЕ на ли вать слависты-сраные… питть НЕ … чему!. вас !. учили. — uchat gut…

— А на каком языке вы думаете? Всегда только по-немецки?

— Конечно. Русский язык я профессионально изучила в университете, вся сознательная жизнь прошла здесь. Разве может быть иначе? Только по-немецки. О сыне, о работе, обо всех важных вещах… Впрочем, очень редко… какие-то слова, фразы, так… всякие пустяки, перед сном…

— О детстве?

— Нет, об этом я вообще не думаю. Родители не любили вспоминать, а я была маленькая, и все забыла. Сейчас вот, с вами, пытаюсь представить, — и почти ничего. Смутно, как старое кино, — просто картинка. Даже не мысли, просто картинка в мозгу возникает.

…Пыльный двор, земля горячая, потому что я — босиком; потом — высокий забор, он тоже из земли, — из глины… Как по-другому этот забор зовут… нет, …но не важно. Посередине двора — квадратный хаус, — такое смешное слово. Это другие не дом свой так называют, а только эту зеленую воду, бассейн. Его я помню, — слово. Смешное. А дети, как рыбки, весь день в маленьком хаусе-доме плескались, будто и вправду, — это их дом. Жарко. Но мама не разрешала. Когда я купалась в грязной воде, мама ругалась по-русски; она всегда ругалась по-русски, так было обидней, словно я ей чужая, и со мною нужно по-русски. Лучше всего — эта вода, и деревья вокруг, — голубые длинные ветки, на них цветы, желтые, как из блестящей бумаги. Такой хороший запах весной, а потом созревают их ягоды, крупные, мякоть без сока, — надо сказать, — мучнистые, да? Сладкие, во рту все завязывает; много съесть трудно, но дети их ели много. Ягоды сытные, как хлеб. Похоже на финики… Как же они называются, вы их тоже знаете?

— По-таджикски — джидда.

— Aсh, so! Мы тоже так говорили: джуда. А по-русски?

— Не знаю, в России она не растет.

— В Германии тоже она не растет. Джуда. Наверное, фрау, вы правы: о младенчестве я могу думать только по-русски.

Top
University of TorontoUniversity of Toronto