Международная конференция: «Николай Гоголь. Писатель в Росссии и в Италии» / «Nikolaj Gogol'. Uno scrittore tra Russia e Italia»
30 сентября — 1 октября, 2002, Рим
30 сентября и 1 октября сего года в Риме проходила международная конференция, посвященная 150-летию со дня смерти великого русского писателя Н. В. Гоголя. Идея конференции была предложена проф. Р. Джулиани, и в ее организации приняли участие Культурный отдел столичной мерии, Департамент филологических и лингвистических исследований по литературе из первого Римского университета «La Sapienza», Институт русской культуры и русского языка в Риме. Конференция проходила в Casa delle Litterature на площади Оролоджии и на гуманитарном факультете (вилла Мирафиори) университета «La Sapienza».
В конференции принимали участие ученые из Италии, России, Израиля. Среди участников были такие известные исследователи творчества Н. В. Гоголя как Ю. Манн (Москва), Рита Джулиани (Рим) и Джованна Броджи-Беркофф (Милано) , С. Бочаров (Москва) и И. Серман (Иерусалим), И. Карташева (Тверь) и С. Шварцбанд (Иерусалим), Карла Соливетти (Рим) и Ю. Рылов (Воронеж), В. Паперный (Хайфа) и Джакома Страно (Катания).
Предлагаем краткое резюме докладов, сделанных по-русски на конференции «Николай Гоголь. Писатель в Росссии и в Италии» («Nikolaj Gogol'. Uno scrittore tra Russia e Italia»), которое составили М.Вайскопф и Е. Толстая (Иерусалим):
Юрий Манн (Москва) в докладе о «Ночах на вилле» реконструировал несостоявшееся обращение И. Виельгорского в католичество и пытался уточнить возможную роль Гоголя в этой истории.
Соотнеся «Ночи на вилле» с жанровой традицией «ночей», например, с «Ночными размышлениями» Янга (Юнга) и «Русскими ночами» Одоевского, Манн высветил исповедальный тон гоголевских записей. В чем же исповедовался Гоголь? Если Карлинский считает «Ночи» гомосексуальной прозой, то Манн, напротив, уверен, что Гоголь желает убедить читателя в своей полнейшей невинности на этот счет. Кроме того, как со ссылкой на Лямину и Самовер напомнил Манн, гомосексуальная тема в русской литературе соответствующего периода была табуированной, а поэтизация ее — немыслима.
Но смерть Виельгорского оказалась для Гоголя фатальным психологическим рубежом. Это было его первое общение со смертью после кончины отца. Писатель с горечью убедился, что прекрасное обречено — и именно с этого момента, быть может, начинается в нем религиозный переворот. Гоголь был автором необычайно скрытным, несмотря на свои литературные «исповеди». «Ночи на вилле» знаменательны уже тем, что являют собой его единственное подлинно автобиографическое произведение.
Ирина Карташова (Тверь) сопоставила итальянское путешествие Гоголя с обширной традицией романтических скитаний, понимавшихся как странствия духа. Романтическое влечение вдаль начинается у Гоголя еще в Нежине, первое «путешествие» его — юношеская поэма «Ганц Кюхельгартен» — строится по книжным впечатлениям. Романтическая установка всякий раз сталкивалась, однако, с житейскими разочарованиями Гоголя, которые он испытал в ходе своих европейских вояжей 1836-1839 гг. На этом фоне Италия неизменно воспринимается Гоголем в почти утопическом ключе, как вожделенная родина духа.
Исследовательница привлекла чрезвычайно богатый сравнительный материал, в основном немецкий (Тик, Брентано, Гофман и др.), вписывающий Гоголя в русло мировых травелогов.
Илья Серман (Иерусалим) в докладе «Римские письма Гоголя» задался целью найти связь между римскими эстетическими увлечениями Гоголя и религиозно-нравственным переворотом, произошедшем в Риме, где «человек целой верстой ближе к божеству». Исследователь подробно остановился на метафоре город-книга, а также на образе Гоголя, «читающего» Рим; Гоголя, доверительно и вдохновенно разговаривающего с памятниками прошлого. Касаясь эпистолярного наследия писателя, Серман подчеркнул, что в римских письмах Гоголь молчит о главном — о своем труде, где Россия представлена со всей ее серостью и грустью.
Михаил Вайскопф (Иерусалим) в докладе «Смерть в Италии: О литературном генезисе «Рима» и отрывка «Ночи на вилле»» подчеркивал, собственно, литературную доминанту, присущую обоим этим загадочным сочинениям. Все без исключения антифранцузские выпады Гоголя в повести «Рим» следуют общему настрою тогдашней русской публицистики и, практически, ничем не отличаются от франкофобии, насаждавшейся в «Библиотеке для чтения», «Московском наблюдателе» и других российских журналах. Данью литературным конвенциям были и некоторые итальянские зарисовки Гоголя. Так, образ Аннунциаты во многом навеян повестью А. Тимофеева «Преступление».
Еще в большей мере зависит от литературных традиций отрывок «Ночи на вилле», несмотря на всю его трагико-биографическую канву. Докладчик сопоставляет квазигомосексуальные пассажи «Ночей» со сходными фрагментами Карамзина и В. Одоевского. Разговоры повествователя с умирающим Виельгорским зачастую были непосредственно подсказаны повестью того же Тимофеева «Безумство в поэзии» (1835). «Реальный Гоголь» столь же мало проглядывает в «Ночах», как и во всех прочих его произведениях.
Елена Толстая (Иерусалим) предложила рассматривать повесть «Рим» в контексте только зарождавшегося тогда в России физиологического очерка: действительно, описания народных персонажей и сценок, зарисовки римских окраин, подробные картины римских празднеств и торговли — это те же и данные в том же ключе сюжеты, что и в будущем физиологическом очерке. Рассуждения же о сравнительном характере народов, земель и городов можно просто считать формальным признанием физиологического жанра. Однако, сам Гоголь уравновесил эти элементы в повести возвышенными описаниями природы и женской красоты, пронизывая «низкий» план сакральными смыслами, т. е. действуя как архаист и идя наперерез «снижающему» потоку современности.
С парижской журналистикой Гоголь ознакомился в 1836 г., сразу после опыта сотрудничества в пушкинском «Современнике»: гоголевское разочарование в литературной современности было отчасти результатом его собственной журналистской неудачи. Физиологические тенденции «Мертвых душ» и «Рима» необходимо соотнести с парижской модой на всяческие «физиологии». При этом выясняется, что мы очень мало знаем, какие именно журналы и альманахи мог видеть Гоголь в Париже.
Владимир Паперный (Хайфа) в докладе «»Рим» и мессианская идея у позднего Гоголя» интерпретировал гоголевское противопоставление Парижа и Рима как мертвенного и живого зрительного образа. Париж воплощает экспансию слова, гегемонию огромных букв. Но слово заведомо лишено полноты, оно частично. По контрасту Рим — это царство пластики и живописности: в нем почти нет ни идей, ни журналов, зато все состоит из живых картин. Каждый римлянин владеет окном — видом на Рим.
Полная красота — светильник для всех из евангельской притчи —для Гоголя эквивалентна Слову. Красота есть Бог, а откровения абсолютного зрительного образа суть откровения божественные — таков образ Рима. В «Выбранных местах» появляется проповедник «восточного христианства», убеждающий людей одним своим видом, без всяких слов. Изысканная вербальная живопись Гоголя защищает невербальность. Но в реальной структуре русского общества не было места мессианству: гоголевскому автопортрету на этой картине не было места. Исследователь разбирает поздние словесные и поведенческие тексты Гоголя (игры с портретом, с завещанием и т. д.) как семиотическую утопию, где стерты различия между словом и изображением, между автором и текстом, между реальным и фантастическим; эта игра — последнее и самое замечательное произведение Гоголя.
Ирина Сурат (Москва) выступила с докладом «Гоголь и Пушкин перед картиной Брюллова «Последний день Помпеи»». Исследовательница описала воображаемый эпизод в духе Андрея Битова: Пушкин и Гоголь в 1834 г. (когда они интенсивно общались) встречаются и обсуждают знаметитую картину. Реконструкция строится с опорой на гоголевскую статью из «Арабесок» и на пушкинское стихотворение «Странник», как и на некоторые пушкинские наброски. В этом условном диалоге молодой Гоголь выступает как эстет, глухой к содержательной стороне событий, но чуткий к их красоте. Гибель Помпеи ужасна, однако этим ужасом высвечена красота самих фигур. Картина есть торжество красоты над смертью. Она знаменует поэтичность самой смерти, данной в застывших скульптурных описаниях. Гоголь еще молод и апеллирует к жизни. Брюллов у него «сжимает природу в объятиях любовника».
Напротив, зрелый Пушкин видит у Брюллова прежде всего крушение языческого мира — падающие кумиры, гибнущие города. Его трактовка лишена деталей и ориентирована по вертикали — описание дано сверху вниз, оно нисходит от первопричины события — Божьего гнева. Пушкин обращен к смерти.
Принято считать Пушкина светлым эстетом, а Гоголя — темным религиозным моралистом. Серебряный век держался того мнения, что русская литература отдалилась от Пушкина и пошла по гоголевскому пути. Эпизод с Брюлловым, в котором Пушкин и Гоголь как бы меняются ролями, напоминает нам о ненадежности закрепившихся оценок.
Сергей Бочаров (Москва): «Женская красота у Гоголя». Все фигуры гоголевских «неслыханных красавиц» одинаковы. Они блещут и ослепляют. Это архаичные апофеозы — если только не воспринимать их как явления энергетики. Первым пересмотрел Гоголя Розанов, который обнаружил в нем вместо «реализма» мир энергий и расценил их как злокачественные. Красавица — это «высоковольтная фигура», ключ к тайне мира. Красота мира — это женская красота. Ведь и Невский проспект тоже назван у Гоголя «красавицей».
Бочаров говорил о растворенном присутствии Платона в «Невском проспекте», о платонической погоне за красотой, о «цели» или «пределе», каковым предстает красота по Платону. Исследователь подробно разбирает энергетические характеристики женских образов, прослеживая, как нематериальный «свет» в них переходит в «блеск» (свет оплотненный, отраженный от поверхности материи и тем самым получивший злое начало) — и затем в пламя, огонь, оставляющий после себя лишь горы золы. К центральной идее «Женщины в свете» («Выбранные места из переписки с друзьями») о том, что красота — это утилитарная сила и высшая польза, Бочаров возводит религиозный эстетизм Достоевского, Леонтьева и Флоренского. Но Гоголь первый заговорил о богоподобной красоте. Не был ли он христианином язычествующим? И не оказался ли он у истоков линии греховного обожествления красоты, связанной с Блоком?
Самуил Шварцбанд (Иерусалим) в своем докладе «Вечность и вечный город в творчестве Гоголя» предложил пересмотреть хрестоматийный взгляд на взаимоотношения писателя с Пушкиным как на «великую дружбу», показывая — подобная их трактовка идет от самого Гоголя. Как же реально относился Пушкин к Гоголю? Он игнорировал его письма, хотя обычно, с вежливостью дворянина, отвечал на любые адресованные ему послания в трехдневный срок. Гоголь же стремился создать впечатление, будто Пушкин слушал и одобрил первые главы «Мертвых душ» (при том, что поэма была начата после отъезда из России). Докладчик предположил, что эти отношения подпадают под модель «борьбы литературных поколений», и что Гоголь видел в Пушкине соперника на пути к литературной гегемонии в России. Таким образом, и сам отъезд Гоголя сопряжен был со стремлением освободиться от пушкинского авторитарного присутствия. В конце докладчик осветил неожиданный экономический аспект заграничной поездки Гоголя: продав права на комедию «Ревизор», молодой писатель впервые в жизни оказался с крупной суммой денег на руках; кроме культурного притяжения, жизнь за границей была гораздо дешевле, чем в Петербурге. Однако, историк Гоголь, зная силу письменных свидетельств, постфактум создал убедительную картину совсем иных мотивов своих решений.
Мария Виролайнен (Петербург) в докладе «Город-мир и сакральные сюжеты Гоголя» говорила о том, что город у Гоголя — это город душевный (как в «Ревизоре»), универсальный, т. е. город-мир. Перейдя к реальным городам, попарно противопоставленным у Гоголя: Москва — Петербург, Рим — Париж, исследовательница выводит фундаментальную антитезу: «Рим — Петербург»; первый сопрягает в себе старое со всемирным, второй — новизну с российской спецификой. Сюжет «Носа» понимается как пародия на Благовещение, как новая «Гавриилиада», это повествование о вырождении сакрального в чинном и новом, лишенном духовного начала Петербурге. Напротив, Рим, будучи «ветхим», проникнут зато святостью и готов воскреснуть. Именно так исследовательница понимает символику повести и имя ее героини — Аннунциата. Мотив огромного, запачканного носа в сцене карнавала связывает «Рим» с петербургским сюжетом. Назначение повести — быть комментарием к «Мертвым душам», сигнализирующим о незавершенности сюжета и сулящим преображение.
© М. Вайскопф, Е. Толстая
|