TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

АЛЕКСАНДР РОММ

Стихи 1927-1928 гг.

Публикация и вступительная статья Михаила Гаспарова

Александр Ильич Ромм (1898-1943) был поэтом — автором стихотворных книг «Ночной смотр» (М., 1927) и «Дорога в Бикзян» (Уфа, 1939). Был переводчиком — «Госпожи Бовари», романов Золя, стихов А. Гидаша и пр. Был филологом — активным сотрудником Московского лингвистического кружка. Вспоминают его только как филолога. О его переводе «Курса» Соссюра была статья: Е. А. Тоддеса и М. О. Чудаковой «Первый русский перевод «Курса общей лингвистики» Ф. де Соссюра и деятельность Московского лингвистического кружка» («Федоровские чтения 1978», М., 1981). Публикацию другой работы сделали А. Л. Беглов и Н. Л. Васильева: «Ненаписанная рецензия А. И. Ромма на книгу М. М. Бахтина и В. Н. Волошинова «Марксизм и философия языка» («Philologica», v. 1, No 1-2). Публикацией третьей была наша статья «»Письмо о судьбе» А. И. Ромма» («Понятие судьбы в контексте разных культур», М., 1994). Во всех статьях — нужные биографические сведения; все три работы Ромма — незавершенные: грустная примета судьбы. Последнее напоминание о нем — мемуары Б. В. Горнунга («Поход времени: статьи и эссе», М., 2001): здесь он не поэт, не переводчик и не филолог, а представитель поколения и группы — тех, кто издавали машинописные журналы «Гермес», «Гиперборей», «мнемозина» и были для Горнунга средоточием русской культуры 1920-х гг. С какой настойчивостью выделял мемуарист это «мы» и отделял его от старших, младших и смежных, помнит всякий, читавший эту книгу. Это «мы» тоже было не таким уж единым: отношение к революции у Ромма, ребенком жившего с ссыльным отцом в Сибири, и у Горнунга, который в 1917 г. защищал Кремль, а в 1920 г. воевал против Врангеля, было не совсем одинаковое: понятие «старая московская интеллигенция» слишком расплывчато как общий знаменатель. Юношеские камерные стихи А. Ромма были собраны в машинописную книжку «Januaria» («обложка худ. М. Ромм», младшего брата, будущего режиссера): слова «O Jane bifrons… benedic initia mea, initians, et ancipiti me, bifrons, proelio pugnare juva» (1917, июнь) кажутся сейчас более многозначительными, чем когда они писались. Двадцать четыре стихотворения 1923-1925 гг. составили «Ночной смотр», книжка вышла в издательстве «Узел» под памятной маркой В. Фаворского, но Ромм ее стеснялся и старался не пускать в продажу: из 700 экземпляров не меньше 50 я еще видел в оставшейся после него библиотеке. Стихотворения следующих лет публикуются здесь впервые по архиву А. И. Ромма (РГАЛИ, ф. 1495, оп. 1, ед. 34). Они разбросаны по разрозненным листам, но пронумерованы, как для сборника, и печатаются в порядке этой нумерации. Она обдуманная. Первое стихотворение — оглядка на прошлое: «затем что как никто я изучил искусство дышать без воздуха и без земли стоять». Второе — оглядка на будущее: «кто найдет — прочтет, а я не прошу, чтоб жизнь моя песней была». (Всякий представит, каково, сидя в архиве, открыть папку и увидеть в ней слова, обращенные к тебе: «Кто найдет — прочтет»). Третье — о настоящем, даже о сегодняшнем: простой день, который так исключителен, что его можно отмечать годовщинами (и в нем страшная смерть мальчика в бою из «Генриха VI»). Четвертое — о рубеже между «ложью молодой» и непритворством, «мне скоро тридцать лет». Пятое, едва ли не главное, — отчаянное прощание с прошлым: «уж я золото хороню». Затем стихи о времени, о поколении с быстрым концом, обращения к сверстникам: С. Гадзяцкому (историк, соавтор Ромма по повести о древнем Пскове), Б. Горнунгу, брату Михаилу. Затем, постепенно, все более случайные стихотворения; нумерация становится сбивчивой, и как должен был кончаться сборник, мы не знаем. «Тридцать лет» исполнялось А. И. Ромму в 1928 году, он назначил себе на этот срок переломить свою судьбу, схоронить золото и войти в железный век. В «Письме о судьбе» накануне 1928 г. он пишет: «Интеллигент вспоминает о судьбе только когда большое горе пригибает его к земле… Земля, из которой мы растем, есть народ… Если в системе есть тяжелое и злое, оно неизбежно выпадет на чью-то долю: почему же не на твою? От сумы и тюрьмы не отказывайся». Он оставляет филологию, перестает писать такие стихи, как здесь публикуемые, пишет о Ленине и Сталине, о стройках, об армии и флоте, газетные агитки и большие поэмы, пишет не за страх, а за совесть, в дневнике корит себя за интеллигентскую мягкотелость, но в печать пробивается нечасто: у системы было чуткое ухо, и она слышала, что голос его недостаточно чист. Сума и тюрьма его миновали, он умер иначе: в октябре 1943 г. застрелился на фронте. Для 1943 года это — не совсем обычная смерть. А. И. Ромм много переводил революционных поэтов, но здесь хочется привести другой его перевод: из Блока, на французский язык:

De mon hier aujourd`hui, m`echappe la memoire,
Tant que dure le jour, j`oublie la nuit noir,
Et j`oublie le feux quand surgit le matin,
Et j`oublie les jours lorsque la nuit revient.
Mais les nuits et les jours nous inondent en foule,
A cette heure mystique ou la vie s`ecoule
Et alors, en angoisse, en pleine obscurite,
C`est trop dur de rever
De l`ancienne beaute,
Et dancs nos pouvoir…
Et l`on veut se lever,
Mais il fait noir…

Михаил Гаспаров


Александр Ромм

Стихотворения 1926-1929 гг.

1.

Уходят в прошлое ночные разговоры,
Большую тишину наращивает город,
На мягких площадях лучится крупный снег.
Я все перезабыл, чему учился в школе,
Меня по улицам ведет чужая воля,
И шага ходкого приятен мне разбег.

В притихшем городе и весело и пусто,
И мягко под ногой, и хорошо ступать;
Затем что как никто, я изучил искусство
Дышать без воздуха и без земли стоять.

Дома столпилися застывшею отарой,
Сияют фонари вдоль длинных тротуаров,
И мутно-радужный стоит над каждым нимб.
Пустая улица — как сонная природа,
Святые фонари, февральская погода,
И снега легкий лет равняется по ним.

15 декабря 1927

2.

Судьба неуемна, и жизнь долга,
Упорства во мне — ни крохи.
Научили меня одному — не лгать
И писать тугие стихи.

Я это умею, но я не горжусь:
Умею — но что с того?
Не лгать, а резать — нужно ножу,
А тугие стихи — баловство.

Я выйти в дорогу еще не успел,
Я прошел половину судьбы.
Тугую песню я туго пел,
И голос мой хрипом был.

Я эту песню напрасно пишу
Ходом былых баллад.
Кто найдет — прочтет, а я не прошу,
Чтоб жизнь моя песней была.

8 июля 1928

3.

Я этот день хочу прожить спокойно.
С утра пойду по улицам гулять,
Глядеть на воробьев и на трамваи,
Разбрызгивающие далеко
Из-под колес натаявшую воду.
Еще стоит река. Великий пост.
На улицах булыжники сверкают,
Омытые зимой, а переулки
Еще полны густой, шуршащей каши
Из снега и воды.
Потом вернусь
Домой, к обеду сильно опоздаю,
Поем один, за книжкой. И залягу
С Шекспиром на залежанный диван.
Мой старый друг! Меня ты знаешь с детства,
Мы вместе тысячи томов прочли.
Я на тебе, еще совсем мальчишкой,
В затрепанной библиотечной книге
Узнал навек, как Рютлэнд застонал
Под взмахом сабли смуглого Клиффорда.
Я на всю жизнь запомнил эти строки,
И нынче в сотый раз до них дойду,
Не торопясь, спокойно.
[Это странно.
Я во всю зиму дня не отдыхал,
Чего-то ждал, куда-то торопился,
Замучивал покорных машинисток,
Диктуя в день по тридцати страниц,
Сидел по вечерам на заседаньях,
Сердито спорил и любил кого-то,
А больше, кажется, терпеть не мог.
На этот день я объявляю стачку.
А вечером пойду в кино. Под стрекот,
Ползущий пыльным конусом к экрану,
Под жаркое дыханье многих ртов
Глядеть я буду на живые тени
В Лос Анжелосе бегавших людей.
Они живут в своем особом такте —
Ни спешки в них, ни оторопи. Все
По череду, и кадры набегают
На выпрямляющееся сознанье,
Как волны резвые на берег.
Вот
И все. Домой приду веселый, добрый,
Каким меня почти совсем не знают
Домашние. В столовой поболтаю
О Мейерхольде, Троцком и кино,
Поспорю, перекладывать ли даму
Или девятку в затяжном пасьянсе —
И спать пойду, как ванну принимать.

В календаре отмечу этот день
Большим крестом и ровно через год
Отпразную святую годовщину.]

9 марта 1927

4.

Я камень с мостовой за пазухой согрел
И с женской нежностью прильнул он к верной коже.
Лежи, любимая, лежи, пока я цел,
Пока тебе тепло, я согреваюсь тоже.

Я ложью молодой напитан и согрет,
Но ясно в воздухе, как в миг перед падучей.
Мне что-то холодно, мне скоро тридцать лет,
А камень стынущий притворству не научит.

14-15 апреля 1927

5.

На тротуарах дворники застыли;
Мороз без снега, каменная ночь…
Дыханье перехватывает пылью
И легкие расхлестывает прочь.
Какая ночь? Осенний день, и ветер
Гоняет пыль по мерзлым пустырям.
Заходят в город верткие, как плети,
Смерчи, и робко жмутся к фонарям.

На осеннем пустыре
Мертвая капуста,
На промерзлом пустыре
До жуткого пусто.
Ветер гонит злую пыль,
Черт хоронит злую быль,
Заступом, не лирою
Ямку, ямку вырою:
Уж я зо-ло-то хороню.

Не надо мне ни слез, ни разговоров,
Возвышенных пиров не надо мне,
Пусть черный ветер гонит по просторам
Свою тоску по золотом вине.
Когда-то он ложился тиховейно
К зеленым рощам, к резвому ключу…
Нет, не хочу я теплого глинтвейна
И ваших утешений не хочу!

Я с лопатой под полой
Вышел черным ходом:
Ни огней, ни мостовой —
Пыль по огородам!
Оступается ступня,
Полы разлетаются,
Руки зябнут, нет огня,
Голос засекается…
 — Нет, закат еще в огне,
Ямку, ямку надо мне!
Уж я зо-ло-то хороню.

Еще, еще! кусты худые шепчут,
Заклятье завивается смерчом,
Бесснежная земля железа крепче,
Я нажимаю ноющим плечом —
Нет, я ни в чем не клялся на мече!
В последний раз!.. Мой ржавый засапожник
Торчит в остановившемся смерче.

Хлещут розгами кусты,
Перепуганный пустырь,
Я худому пустырю
В ямку, в ямку говорю:
Уж я зо-ло-то хороню!

2-4 февраля 1928

6.

ЛЮБИТЕЛЬНОМУ ДРУГУ

С.С.Гадзяцкому

Я не с тобой одним на свете связан:
Со многими бродил я до зари,
Заветными мечтами засевая
Ночные тротуары.
Но никто
Не знал, как ты, о чем живу я тайно.
Не знамя — нас связует общий образ.
Мы понесем его не над собой,
А на себе, как носят крест нательный,
Своей рубашки ближе к телу.
Друг мой,
Прими мой труд: я жду твоих трудов.

10 марта 1927

7.

Кто современника, кто сверстника поймет?
Увы, безгласен ты, мой бедный современник!
В моих глухих стихах твой тяжкий дух поет,
О, времени родного пленник!

Я пленник времени — как сверстника понять? —
Я только певчий дух немого поколенья.
Как звонкой немотой расправить и связать
Твои растерянные звенья?

Но мускул напряжен: недаром смел хребет
Немого сверстника принять и взвесить бремя —
И кажется: вот-вот, прорвавшись сквозь запрет,
Войду в исправленное время.

И зреет медленный упругий поворот —
Но не в душе, а в том, что за душою…
На тонком волоске действительность растет,
Но этот волосок порвать не нам с тобою.

1 декабря 1926

8.

Борису Горнунгу

Rien n`est mort que ce qui n`existe pas encore

Guillaume Apollinaire

Растет и крепнет дуб — но первой кривизны
Не изменяют в нем ни годы, ни природа.
Мы крепнем и растем — но все искривлены
Исконной памятью тринадцатого года.

На будущее тень откинуть ищем мы,
Торопим мы стихом ленивую Аврору —
То тень былых утех, то тень былой тюрьмы —
Pr?s du pass? luisant demain est incolore.

А годы катятся, и видит зоркий глаз
В сегодняшней тоске былых столетий бремя.
В московских мостовых невидимо для нас
Растет предание и назревает время.

Прими же из моих сухих и чистых рук
Подземный урожай совместного посева.
Над грустью общею помедли, дальний друг,
Без сожаления и гнева.

10 марта 1927

9.

Падучая звезда прошила наш предел
Широкомедленным размахом.
Свое всегдашнее задумать я успел,
И озираюсь с тайным страхом.

Да, звезды прочные все так же держат ночь,
И нет ни ветра, ни порыва.
Ужели страсть моя умчалась с нею прочь,
С нечаянной, с неторопливой?

Теперь связался я с падучею звездой,
С серебряной струей небесной,
А вот она ушла — и унесла с собой
Мой мир привязчивый и тесный.

декабрь 1926

10.

Еще я не вышел в дорогу мою
И места не знаю на свете,
Еще хоть куда я могу повернуть
Мою неразменную силу —

А память уже настигает меня
И топит в отложенной воле,
Уже молодые встают из-за нас
И нашу кончину торопят.

И, лист несозрелый на ветке тугой,
На ветке тугой и скрипучей,
Я слышу, как дерево сок бережет
Для нераспустившихся почек.

О, клейкая радость грядущей листвы,
Тебе ль позавидую в соке!
О, только бы во-время мне отлететь,
Достойным плодом набухая.

3-4 мая 1927

11.

Седеют ивы желтым,
Седеют клены красным,
А человек седеет
Пустым и очень нервным.

Есть временная старость —
Не хуже настоящей —
Когда надоедают
И отдых и работа.

И есть такие краски —
Их продают в аптеке —
Которые годятся
Для падающих листьев.

Да, временная юность
Из баночки стеклянной
Настраивает нервы,
Как золотые струны.

Но как пойдешь в аптеку,
Как скажешь фармацевту,
Презрительному снобу
За красною конторкой?

1926

12.

Я стою в лесу и расту сосной,
И ветер лесной
играет со мной.
Я шишки роняю наземь свои,
И глухо в хвою ложаться они,
Пока смерть далека, пока лень ей.

Я семенем тонким в шишке лежал,
Я всех соседей по имени знал,
Мы жили в своем колене.

Та шишка сгнила сто лет назад,
Кругом соседи мои стоят,
И кто мне чужой? И кто мне брат?
Рассыпалось поколенье.

Но звон мой в небе гудит сосной,
И шишек много лежит подо мной,
Под черной хвоей имя поет,
Над семенем новая шишка гниет,
Черная шишка, прелая мать,
Больно и любо ей умирать.

Новое семя, певучий плод,
В старых сучьях ветер поет —
Ветер поет, ветер звенит,
Стволами гудит,
в ветвях шелестит,
В красных соснах песни и звон,
Звон родин, звон похорон,
Со всех сторон
Песенное
исступленье!

5 декабря 1928

13.

Иногда я кажусь себе ошибкой вкуса.
Взгляните в мой паспорт: столько-то лет,
Рост — средний, волосы — русые,
Особые приметы — поэт.

И приметой этой постоянно гонимый,
Я тащусь мимо счастья и спокойного труда,
Мимо собственной любви и судьбы своей мимо,
Спотыкаясь, оступаясь, неизвестно куда.

И завидую встречным, усатым и безусым,
С безупречным паспортом: столько-то лет,
Рост — средний, волосы — русые,
Особых примет — нет.

1926-1929

14.

Остался дома я. Закончен день.
Ушли знакомые. Ложится тень.
Перо покорное лежит в руке —
Дорогая торная моей тоске.

Как тихо в комнаете. Спокойный свет.
Все думы прожиты. Спасенья нет.

Ушли знакомые. Ушли года.
Остался дома я. А то куда?
И тихо в комнате. И нет друзей.
Вы, стены, помните: вам много дней.

Перо послушное рождает стих —
Остатки скушные страстей моих.

1928?

15.

Все те же площади, все те же мостовые,
Все тот же первый снег. Довольно. Мы — живые.

Я знаю дрожь стиха, и слово для меня
Заменой времени выращивает годы.
Так вырывается, под пальцами звеня,
Бессмысленный тростник из омута природы.

И неестественный плывет кругами звук
Над мертвым озером, над млеющим болотом,
Из чутких позвонков, навстречу диким нотам
Мурашками бежит взлелеянный испуг.

Да, это дрожь стиха — чужого духа роды.
То принялась любовь над телом ворожить,
То рифма просится: пусти меня в природу,
В стране возможного мне невозможно жить.

14 декабря 1928

16.

Эти строки, статься может,
Никого не потревожат.
Ночь январская нема,
На ключ заперты дома.

Этим строкам, может статься,
Вовсе не к кому стучаться.
День у всякого забит,
Ночью всякий крепко спит.

Нежный вечер, влажный вечер,
Фонари видны далече,
Снег играет голубой,
Ходят тени над Москвой.
Бог с тобой.

1927

17.

БРАТУ

«В нас течет одна кровь, и в тебе и во мне»

«Джунгли»

Как трепетный свет догоревшей свечи
Перед самым концом во весь рост встает
И желтые топит во мрак лучи —
Так вспыхнул в нас умирающий род.

О, прочная завязь предков моих!
О, крепкие люди в двенадцать сынов!
Гущиной вашей крови гудит мой стих,
И звенит в ушах от ваших снов.

Мы с тобой не знаем, как въедлив труд,
Как сладок пот на упорном лбу,
В нас древние мышцы сами поют,
Мимо нас с тобой решают борьбу.

Мы книг не хотели много читать,
Мы с тобой не учились слово ковать —
В наших жилах древняя кровь течет,
Все знает, все помнит, сама поет.

Что делать мне от себя самого?
Во что мне влить драгоценную кровь?
Мы здесь не хотим и не ждем ничего —
Поверх человека наша любовь.

12 марта 1927

?

От гулких площадей все шире и все выше
Протягивалась ночь, охватывала крыши.

Конторы и склады закрыты на засов.
В автобусах простор. Все дома. Шесть часов.
Еще в театрах пыль и дремлющие стулья.
Всем ехать некуда. Квартиры — словно ульи.

Усталый тротуар разлегся отдыхать
И ждет семи часов. С семи пойдут опять.
Мутнела улица в предчувствии огней,
Густели сумерки вдоль длинных фонарей,
Сухого вечера неслышное контральто
Вздымалось к небесам от жесткого асфальта.

Сейчас… еще сейчас… О, этот городской,
О, этот мощный миг, когда над мостовой,
Над злыми верстами бестрепетных панелей,
Над нумерацией изъезженных ущелий,
Над шелестящею рекой копыт и шин,
Над мягким стрекотом мистических машин,
Между обрывами — серьезными домами,
Текущей улицы немыми берегами,
Над чувственной волной желаний и людей
Зажжется звучный свет высоких фонарей:
И вспыхнул голубой! И грянули витрины!

. . . . . . . . . . . . .

И в этот звонкий миг, бесшумна и чужда,
Над городом зажглась вечерняя звезда.
Я не видал ее. Трамваи, пары, шины,
Сияющий асфальт прозрачен и остер.

Что небо? Знаю, там космический монтер
Ждал наших фонарей, как огневой печати,
Как знака повернуть небесный выключатель.

14 декабря 1928

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto