О двух незавершенных работах Георгия Шенгели. Переводы из Омара Хайяма и Шарля Бодлера
Предисловие и публикация Вадима Перельмутера
В архиве Георгия Шенгели, среди неопубликованного при жизни, меньше всего — стихотворных переводов. Это понятно: начав переводить стихи еще будучи старшеклассником гимназии, сделав первую «переводную» книгу (Ж.-М. Эредиа) в 1916-17-м гг. и выпустив ее в 1920-м, Шенгели не прерывал своей переводческой деятельности до самых последних лет. «Три кита», на которых держалась его литературная репутация: стихи — теория и история стиха — художественный перевод. Стихи после 1935 г. почти не печатались. Из теоретических вещей до сих пор не издана самая крупная — исследование «Русское стихосложение», вместе с несколькими неопубликованными статьями он составляет примерно половину теоретического наследия Шенгели. Общий объем переводческих работ, как подсчитано самим Шенгели в статье «О моей работе», — около ста пятидесяти тысяч стихотворных строк. Лишь сотая часть — книга лирики Верлена, вышедшая через полвека после завершения (М., 1996). Кроме нее — явно заказные «мелочи»: одно-два стихотворения какого-либо автора, из не слишком известных, застрявшие среди бумаг либо потому, что переводчика не удовлетворили, либо, книжка, для которой делались, почему-то не вышла
И — два исключения. Пять стихотворений плюс полдюжины подстрочников Бодлера и двадцать шесть перебеленных рубайят Омара Хайяма и несколько накрест перечеркнутых черновиков.
В отношении Шенгели к переводу существовала твердая — раз и навсегда — творческая установка: сочинения крупных поэтов переводить целиком, не отбирая по своему вкусу, как делают большинство поэтов-переводчиков. Об этом он говорил и писал, считал, что следует давать читателю не отдельные стихи или поэмы, но поэта, прочитанного и воспроизведенного на своем языке другим поэтом — с максимально достижимой точностью и полнотой. Так было с Байроном, должно было стать — с Верхарном и Гюго (о причинах «избранности» Верлена см. мой очерк в книге).
Похоже на то, что и в обоих этих случаях перед нами — подступы именно к такой работе, во всяком случае — к книгам.
Прежде чем предполагать — почему ни «Бодлер», ни «Хайям» не были завершены, следует определить — когда они были начаты. По свидетельству вдовы поэта, высказанному при подготовке архива Шенгели к сдаче в ЦГАЛИ (РГАЛИ), все, связанное с Бодлером, находилось среди бумаг, привезенных Шенгели из эвакуации, датировать их, стало быть, можно 1944 годом. Дата работы над Хайямом более расплывчата: вторая половина сороковых (не ранее 1946-го) — самое начало пятидесятых годов.
Таким образом, получается, что переводы из Бодлера предшествовали работе над книгой Верлена. А первые четверостишия Хайяма появились вскоре после завершения книги Махтумкули, вышедшей в 1945 году.
Дальше — гипотезы, имеющие право на существование хотя бы потому, что не противоречат ни одному из известных фактов.
На исходе войны, когда все уже было ясно, многие художники, Шенгели в их числе, ожидали определенной либерализации большевистского режима. На эти надежды наводило, прежде всего, очевидное сближение с крупнейшими западными странами-союзниками, не только политическое, но и культурное. Задуманная книга «символиста» («декадента», «модерниста», ненужное зачеркнуть) позволила бы проверить — насколько эти ожидания оправданны (подробнее об этом см. в упомянутом очерке). И в соответствии с замыслом эта книга должная быть, если угодно, репрезентативным избранным.
Выглядит вполне естественным, что Шенгели выбирает поначалу Бодлера — едва ли не самого творчески близкого ему поэта из всего девятнадцатого века. Но у Бодлера, в сущности, всего одна книга стихов — «Цветы зла», ее надо делать полностью — или не делать вовсе. К тому же в переводах неизбежно проступают характерные черты поэтики самого Шенгели. Есть и еще некоторые — вероятные — причины, по которым переводчик мог счесть этот опыт не вполне соответствующим цели, которую он преследовал. Так на смену Бодлеру пришел Верлен.
А переводы и подстрочники Шенгели сунул в кипу прочих бумаг и
забыл о них. Ничем иным не могу объяснить, что, когда в конце шестидесятых годов готовилось издание «Цветов зла» (М., «Наука», 1970), о существовании этих переводов не знал не только составитель книги Н. И. Балашов, но и помогавший ему И. С. Поступальский, многолетний знакомец Шенгели, сохранивший дружеские отношения и с его вдовой. Никогда о них не слышали ни многократно встречавшийся с Шенгели — и много переводивший из Бодлера — В. В. Левик, ни близко знавшие его, с начала тридцатых годов, А. А. Тарковский и А. А. Штейнберг
С Омаром Хайямом — иначе. Работа над ним после Махтумкули напрашивалась: еще один классик, короткие стихи после недавно завершенного многострочья поэм Байрона, издать — никаких проблем: что в «Художественной литературе», где, напомню, Шенгели работал в «переводных» редакциях, в европейской, и «народов СССР», до и после эвакуации, печататься там для него проблемой не было, что в Таджикистане, а всего скорей — в обоих издательствах, значит, и гонорар двойной, тоже нелишне. К тому же, в отличие от переводов Махтумкули, не нужен подстрочникист. Хайяма — и в Европе, и в России — до сравнительно недавнего времени переводили с английского переложения Фитцджеральда, а Шенгели английским владел безупречно
А потом он, видимо, узнал, что «русский» Хайям уже существует. Не только в «метрополии», исполненный О. Румером, но и в эмиграции, где Ив. Тхоржевский издал свои переводы из Хайяма-Фитцджеральда еще в 1928 году (Париж). И у того, и у другого получилось очень недурно. Для сравнения, первой из публикуемых четверостиший в переводе Шенгели Румером передано так:
Мир сотворивши, смерть ты создал вслед за тем,
Назначил гибель ты своим созданьям всем.
Ты плохо их слепил? Но кто ж тому виною?
А если хорошо, то губишь их зачем?
У Ивана Ивановича Тхоржевского, энергично сотрудничавшего в «Возрождении», была вполне заслуженная репутация одного из самых антисоветски настроенных журналистов эмиграции. Знал ли об этом Шенгели? Бог весть
Но известно, что книга Хайяма в переводах Румера и Тхоржевского, изданная впервые «Художественной литературой» в 1955 году (и впоследствии — около тридцати лет неоднократно переиздававшаяся), была одной из последних книг, выпущенных, так сказать, попечением Шенгели. Как он объяснял в издательстве — кто такой этот Тхоржевский, неизвестно. Однако, судя по тому, что по выходе книги и при всяких там гонорарных расчетах по ней не возникло ни скандала, ни даже недоразумений, объяснение было придумано убедительное
А свою незавершенную работу он спрятал «в стол». К прочему неизданному
Вадим Перельмутер
Георгий ШЕНГЕЛИ
Из ОМАРА ХАЙАМА
* * *
Аллах, создавший мир, чтоб радовался взгляд,
Его лишениям потом подверг стократ.
Раз вышло хорошо — к чему же надо портить?
А раз нехорошо — кто в этом виноват?
* * *
Вот кубок дорогой: ум восхвалил его,
Ста поцелуями чело почтил его,
И мировой гончар такой прекрасный кубок
Создал и o землю опять хватил его.
* * *
Когда тюльпанами бывает луг покрыт,
Знай: кровью шахскою любой цветок горит,
И каждый лепесток фиалки был когда-то
Игривой родинкой у розовых ланит.
* * *
Учились в детстве мы у всех учителей
И сами радостно учили мы людей.
Теперь подумай-ка: чего же мы достигли?
Пришли мы как вода, уйдем как ветр степей.
* * *
Живи хоть триста лет, а все же будь готов
Сей караван-сарай освободить без слов.
Будь падишахом ты, будь нищим — безразлично:
Обоим вам цена — одна в конце концов.
* * *
Рубиноустая со мной пусть будет в келье,
Пусть воды Хизра мне дарят свое похмелье,
Венера — музыку и дружбу — Иисус,
Но если в сердце есть смятенье — нет веселья!
* * *
Я за вином пошел (а ночью было дело)
И видел у огня спаленной розы тело.
Я у нее спросил: «За что тебя сожгли?»
Она в ответ: «За то, что я смеяться смела».
* * *
От бестолковых дум я вышел из терпенья
И от душевного кричу я угнетенья:
Мир не меняется со мной и без меня,
Зачем же я рожден? — не вижу объясненья.
* * *
На мерзкой сей земле суть бытия всего —
Вкушенье горестей и смерти торжество.
Спокоен сердцем тот, кто скоро мир покинул,
И тот спокоен, кто не приходил в него.
* * *
Их вместе жарили. Сказала рыба: «Горе!
В арыке нет воды, изнемогу я вскоре!»
А утка ей в ответ: «Вот станем мы — кебаб,
Не все ль тогда равно: мир — марево иль море!»
* * *
Ты в глубине небес найти не сможешь дно
И правды не найдешь, — уж лучше пей вино.
Когда черед дойдет и до тебя, не ахай:
Подносят кубок сей всем на земле равно.
* * *
Египет, Рим, Китай — пусть пред тобой в пыли,
Пусть в вотчину твою все царства отошли, —
Все ж радости ищи: останется от мира
Холщевый саван лишь и пять локтей земли.
* * *
Не место отдыха и не стоянка — мир;
Мудрец в вине вкушать предпочитает мир;
Вином гаси огонь страдания и горя,
Когда сойдешь во мрак, держа в руке зефир!
* * *
Эдем и гурии (все говорят) — прекрасны,
А я скажу вино и девы взгляд — прекрасны;
Наличность эту взяв, тот отклони кредит:
Ведь бубны, издали когда гремят, — прекрасны.
* * *
Охотник вечный в сеть насыпал горсть зерна,
И «человеком» дичь была им названа,
И все добро и зло, что в мире происходит,
Сам создал, а лежит на простаках вина.
* * *
Шепнуло небо мне: твое неправо мненье,
Что от меня идет судеб коловращенье;
Будь в силах я судьбу свою же изменить,
Избавилось бы я от головокруженья!
* * *
Хоть всюду мудрецы не любят серебра,
Сад мира без него — тюремная дыра.
Фиалка ведь — и та пустой руки боится,
А перед золотом и роза — страсть добра!
* * *
Обетов тысячи висят на шее нашей,
Но прелесть кабака души сильнее нашей.
Что ж милость божия, коль мы не согрешим?
Она греховностью всегда святее нашей.
* * *
Эй, палкою судьбы кидаемый, как мяч,
Молчи, не спрашивай, вертясь по лугу вскачь.
Лишь тот, кем брошен в столь сладкую забаву,
Тот знает — что к чему, тот знает. Тот. Не плачь.
* * *
Люд в кабаках умен, хоть ум его в тени,
И зло от них — пустяк, лишь глубже загляни.
А медресе? Из них никто не вышел путный!
Дворцы невежества — пусть рухнут в прах они!
* * *
Ну, праздник наступил, и всякий петь готов.
Саки вина в кувшин нальет без лишних слов.
Намаза и поста уздечку и намордник
Сорвет Шевваль с башки безропотных ослов.
* * *
Плотва надежд моих из сети вдруг ушла;
Жизнь, бестолковая как пьяный друг, ушла;
Да, жизнь, чей миг один любого царства стоит, —
Задаром, попусту, увы! из рук ушла.
* * *
Пойми: судьба всегда твой рада слышать стон;
На месте не сиди: меч неба изощрен;
А если в рот тебе судьба положит пряник, —
Остерегись глотать: пропитан ядом он.
* * *
Все те, кто пленены наукой и умом,
Тайн мировых ища, остались не при чем.
Так будь же простаком, пей влагу винограда, —
Ведь сами мудрецы все стали кишмишом.
* * *
«Рубин и золото в своих устах тая, —
Сказала роза мне, — с Юсуфом схожа я.
Я молвил: «Если ты — Юсуф, то где же знаки?»
Она: «Гляди в крови сорочка вся моя».
* * *
Всю жизнь я свой досуг наукой заполняю,
Всю жизнь над тайнами чело мое склоняю.
Но прожил семьдесят два года — день за днем —
И только то узнал, что ничего не знаю.
Из ШАРЛЯ БОДЛЕРА
ФЛАКОН (LЕ FLACON)
Есть кроткие духи, для них любая плоть
Прозрачна; их стеклом — и то не побороть.
Откроешь сундучок, с Востока привезенный,
Или, в пустом дому, старинный черный шкаф,
Где терпкий запах лет гнездится, в пыль запав,
И вдруг найдешь флакон, откуда, опьяняя,
Повеет на тебя душа, совсем живая!
И мыслей тысяча, могильных хризалид,
Дремавших в тяжкой тьме, внезапно в даль летит,
Внезапно крылышки воздушные разлепит, —
Лазурный, розовый и золотистый трепет.
В смущенном воздухе, — пьяня, слепя; глуша, —
Воспоминанье так порхает в нас. Душа
Ему покорствует — и головокруженье
К провалу, где стоят людские испаренья,
Влачит ее, — на край той бездны роковой,
Где, смрадным Лазарем, содравшим саван свой,
Мятется, пробудясь мертвец, — фантом бессильный
Прогоркнувшей любви, прелестной и могильной.
И в памяти людской, когда исчезну я,
В зловещий кинут шкаф, средь ветхого тряпья, —
Я, старый и пустой флакон, весь липкий, грязный,
В пыли и трещинах, оббитый, безобразный, —
Я стану — гроб тебе, любезная чумаз,
Свидетель сил твоих, сводящих нас с ума,
Яд кухни ангельской, невыразимо милый,
Ты — жизнь и смерть души, разъевшая мне жилы.
КОТ (LE CHAT)
Мой чудный кот, иди ко мне на грудь,
Спрячь когти, острые как жала,
И дай в твои глаза мне заглянуть —
Сплав из агата и металла.
Когда хребет я глажу гибкий твой,
Перебирая шерсть несмело,
И чувствую пьянеющей рукой
Дрожь электрического тела,
Мне женщина рисуется, чей взор,
Как твой, холодный и глубокий,
Как бы клинок разит и бьет в упор,
И, с ног до головы, жестокий,
Опасный запах, ядовитый мед,
Вкруг тела смуглого плывет.
СПЛИН (SPLEEN: «Pluviose, irrite
»)
Плаксивый плювиоз, туманами дыша,
Из урны холод льет по кладбищам печальным
На бледных их жильцов — и по предместьям дальним
В лачуги, — смертности подбавить им спеша.
Мой тощий лысый кот, назойливо шурша,
Озябнув, возится с клоком подстилки сальным;
Блуждает в жалобе со стоном погребальным
Поэта старого бездомная душа.
Колокола вдали так жалобны и глухи;
Часам простуженным камин гнусавит в тон;
А в куче грязных карт, где запах затаен, —
Наследье страшное водяночной старухи, —
Лихой валет червей и дама пик твердят
О мертвой их любви, истлевшей век назад.
ЛУННАЯ ПЕЧАЛЬ (TRISTESSE DE LA LUNE)
Сегодня вечером луна, ленясь, мечтает,
Как бы красавица, что на тахте своей
Рукой рассеянной и легкою ласкает,
Еще не задремав, округлости грудей.
На шелковой спине лавин воздушно-снежных
Она встречает смерть средь медленных истом
И ловит взорами в лазурностях безбрежных
Виденья белые, цветущие кругом.
Когда на этот мир, в своей печали сладкой,
Она порой слезе скатиться даст украдкой,
Поэт почтительный, друг ночи, подхватить
Ту слезку бледную — как бусынку опала
В отливах радужных — рукой спешит устало,
Чтоб в сердце у себя от взоров солнца скрыть.
ПАДАЛЬ (LA CHAROGNE)
Вы видели, мой друг, — напоминать вам надо ль? —
В один из нежных летних дней:
В извилинах тропы презреннейшая падаль
На грубом ложе из камней,
Вверх ноги выбросив, как девка площадная,
Заразный источая пот,
Показывала нам, бесстыдно обнажая,
Раздутый газами живот.
И солнце жаркое на эту гниль светило,
Как бы стараясь доварить
И по частям вернуть Природе то, что было
В единство ей угодно слить.
Глядели небеса на этот труп надменный,
Что раскрывался, как цветок.
Такая вонь была, что обморок мгновенный
Чуть не свалил вас тут же с ног.
Жужжали стаи мух над полусгнившим чревом6
Личинок черные полки
Текли, как варево, под солнечным нагревом
Сквозь плоти липкие клоки.
И это все ползло. Вздувалось. Точно волны,
Рвалось, мерцая горячо,
И можно бы сказать, что труп, дыханья полный,
Живет и множится еще.
И странной музыкой звучало то кишенье:
Ручей иль ветерок в кусте,
Иль будто веялки размерное движенье
Зерно кружит на решете.
Стирались контуры, как сновиденье, тая,
Как чуть намеченный этюд,
Что иногда берет художник, воскрешая
По памяти забытый труд.
И сука робкая, таясь в утесах где-то,
Затравленно скосив зрачок,
Подстерегала миг, чтоб вырвать у скелета
Уже облизанный кусок.
Но станете и вы на эту гнусь похожи,
На груду страшную гнилья, —
Вы — солнце глаз моих, звезда полночной дрожи,
Вы — ангел мой и страсть моя!
Да, вот такой вам быть, богиня и царица,
Соборование приняв, —
Когда подземная вас позовет темница
Тлеть меж костей под сенью трав.
Скажите же червям, что вас сожрут, целуя,
Моя красу, — в гною, в крови, —
Что я сберег и вид, и сущность неземную
Моей распавшейся любви!
© Вадим Перельмутер
|