Владимир Хазан
Remarques 2
1
Мне уже приходилось писать о бесконтактном происхождении «смежных» текстов в метропольной и эмигрантской литературе [Хазан 2001b: 241-253]. Некоторые мистические оттенки данной бесконтактности, являющиеся скорее всего случайными параллелями, создают тем не менее впечатляющий эффект обдуманной «интертекстуальности», труднообъяснимой рационально. Я имею в виду авторов, живших по разные стороны государственной границы, в Советском Союзе и диаспоре, творческое взаимодействие между которыми в какой-либо форме представляется более чем дискуссионным. Между тем «текстовые факты», как бы игнорирующие затекстовую фактологическую базу, свидетельствуют о любопытных явлениях типологического толка. Не преувеличивая их значения, укажу тем не менее на то, что сам сбор и описание «параллельных мест» в разных ветвях русской литературы — «материковой» и «островной», — несмотря на отсутствие контактно-генетических связей (а возможно, именно благодаря таковому отсутствию), обладает солидной семантической потенцией. Вот почему исследования такого рода могут оказаться пригодными и полезными для построения единой истории русской литературы ХХ века, составные части которой, существуя в рассеянии, на территории разных государств, придерживались, однако, in genere центробежных настроений и не стали явлениями чужой культуры.
Небесполезной видится сама попытка представить, пусть и в самой общей и предварительной — частной и частичной — форме, наличие обсуждаемых межтекстовых соответствий как реальное явление историко-литературного процесса. Причем речь в данном случае идет не столько о восхождении к общим национально-художественным традициям и/или к классическим текстам, с чем все более или менее понятно (Медный всадник или Анна Каренина1 оставались русской литературной классикой независимо от того, в какой географической точке находился и творил тот или иной писатель), сколько о более проблематичных прецедентах. Достаточно очевидным выглядит и наличие в разных ветвях единой литературы общего интереса к каким-то фигурам, знаковым одновременно как для одной, так и для другой. Например, к В. Ходасевичу, на стихотворение которого «Перешагни, перескочи» (сборник Тяжелая лира, 1922), с одной стороны, нацеливалась жившая в Советском Союзе, хотя и ушедшая во «внутреннюю эмиграцию» С. Парнок в своем «Гони стихи ночные прочь» (1931): «Безумец! Если ты и впрямь/ высокого возжаждал пенья/, превозмоги, переупрямь/ свое минутное кипенье» [Парнок 1979: 238]2, а с другой — молодые эмигрантские поэты, входившие в парижское литературное объединение Перекресток, духовным наставником которых Ходасевич и являлся: сложенная ими в адрес заведующего отделом поэзии журнала Современные Записки М. О. Цетлина (Амари) эпиграмма обыгрывала тот же текст3:
Друг, лопни, тресни и умри,
Перевернись, пере — что хочешь —
Стоит на страже Амари, —
Через него не перескочишь.
Искушающая тяга к сопоставлению разных литературных текстов (или их элементов) при чисто внешнем подобии, но при отсутствии какой-либо релевантной содержательной связи забавно самопародируется в заведомо несуществующих параллелях между произведениями, написанными по разные стороны границы. Так, стихотворение Б. Пастернака Анне Ахматовой (первая публикация: Красная новь [Москва], 1929, № 5) содержательно никак не соотносимо со стихотворением М. Струве Белошвейка (Последние новости [Париж], 1934, 4 апреля). Между тем с формальной точки зрения их образно-лексический состав едва ли не гомогенен: героине-белошвейке Струве соответствует аналогичный образ в пастернаковском посвящении, вплоть до каких-то точечных параллелей типа: «Глаза шитьем за лампою слезя,/ Горит заря, спины не разгибая» (Пастернак) — «Истыкали пальцы жала иголок,/ И ноют глаза от нитяных строк» (Струве); в обоих текстах местом действия является Петербург/Ленинград, а временем — весна («Кругом весна» у Пастернака — «И, зимние сбросив седые сны,/ Ликует столица наша/ Весной стремительной» у Струве); и там, и там упомянуты белые ночи: «Ночная даль под взглядом белой ночи» (Пастернак) — «Как белой ночью горяча подушка» (Струве). При всем при том, однако, сопоставительный анализ двух этих стихотворений вряд ли мог бы оказаться чем-либо иным, кроме курьеза, как и, скажем, достаточно случайным и не имеющим отношения к роману М. Булгакова выглядит то обстоятельство, что в стихоторении Цыганский романс жившего в Праге и входившего в литературное объединений Скит поэтов В. Морковина трамвай объединен с именем композитора Берлиоза [Скит 1933: 12].
В то же время есть некая компаративная область, где эти параллели расширяют наше представление о реальных типологических процессах между двумя разлученными рукавами единого литературного потока.
В книге Особенный еврейско-русский воздух я рискнул предположить, что герой романа А. А. Фадеева Разгром (1926) Мечик, подло и трусливо предающий своих боевых товарищей-партизан, воспринимался писателем, пусть и неосознанно, как еврей [Хазан 2001: 204-210]. Сама сцена его предательского бегства травестирует, на мой взгляд, евангельскую казнь Христа — в традиции средневековых германских мистерий о поединке всадника Христа (Морозка) и всадника Иуды (Мечик). В качестве одного из доказательств я рассматривал появляющийся в этой сцене мотив кровавого куста калины, символизирующий в русской литературе, в особенности в поэзии, смертное распятие (И. Анненский, А. Блок, А. Ахматова, С. Есенин и др.).
Тот же самый мотив, в моей книге не учтенный, завершает одно из стихотворений эмигрантского поэта Л. Е. Ещина (включено в его цикл Стихи таежного похода, 1920), который в Гражданскую войну воевал на стороне белых в описанных Фадеевым краях — на Дальнем Востоке, и воспринимал действительность, стало быть, с противоположных советскому писателю идеологических позиций4. Любопытно, однако, что и ему в хитросплетении лесных дерев видится образ распятого Христа, присутствие которого я подозреваю в фадеевском описании:
Скрипя ползли обозы-черви,
Одеты грязно и пестро,
Мы шли тогда из дебрей в дебри
И руки грели у костров.
Тела людей и коней павших
Нам окаймляли путь в горах.
Мы шли, дорог не разузнавши,
И стыли ноги в стременах.
Тянулись дни бесцельной пыткой
Для тех, кто мог сидеть в седле,
А путь по трупам незарытым
Хлестал по нервам, словно плеть.
Глазам в бреду бессонной муки
Упорно виделись в лесу
Между ветвями чьи-то руки,
В крови прибитые к кресту.
[Ещин 1997: 12]
Первая приходящая в голову параллель при сопоставлениях такого рода, — равновеликость двух расколотых непримиримыми социальными конфликтами миров — «красного» и «белого», в пастернаковском Докторе Живаго, где Юрий Андреевич обнаруживает у двух воюющих в противоположных станах и павших в бою людей один и тот же талисман — бумажку с текстом 90 псалма. Задолго до Пастернака это парадоксальное единство, обреченное историческими обстоятельствами на раскол и непримиримость, проявилось в стихотворении поэта-эмигранта В. Андреева, сына известного русского писателя Л. Андреева, «Недостроенных лет почерневшие стропила» (вошло в его сборник Свинцовый час, Берлин, 1924). Очень похоже, что оно и содержательно, и композиционно строится в виде реализации образной формулы Н. Тихонова «Огонь, веревка, пуля и топор»5 — так, напомню, начинается его стихотворение, открывающее, если не считать особенным образом выделенное, «эпиграфное» «Праздничный, веселый, бесноватый», сборник Орда [Тихонов 1985-1986, I: 39]:
Огонь, веревка, пуля и топор,
Как слуги, кланялись и шли за нами,
И в каждой капле спал потоп,
Сквозь малый камень прорастали горы,
И в прутике, раздавленном ногою,
Шумели чернорукие леса.
Неправда с нами ела и пила,
Колокола гудели по привычке,
Монеты вес утратили и звон,
И дети не пугались мертвецов...
Тогда впервые выучились мы
Словам прекрасным, горьким и жестоким.
В. Андреев, словно эхо, повторяет эти «прекрасные, горькие и жестокие» слова [Андреев 1995, I: 35]:
Недостроенных лет почерневшие стропила,
Известка просыпанных дней.
Облаков вздувшиеся жилы
В фосфорическом гнилом огне.
Дождь ослеп и бьется в испуге
Кликушей о красный кирпич.
Если б стянуть этот мир подпругой
И дубленым ремнем скрепить!
О как дышат бока от бега —
Это не конь, это целый табун.
После гололедицы тающим снегом
Прижечь разодранную губу.
Но топор и подковы сбиты.
Опоенный конь. Недостроенный дом.
И сердце мое под копытом,
Как кровоподтек под бинтом.
Выделенные мной курсивом «огонь», «подпруга» и «дубленный ремень» (= веревка), «разодранная губа» (эвентуально = пуля) и «топор» парадоксальным образом складываются в энергичную и экспрессивную метафору, равно относящуюся не только к фронтовому опыту красноармейца Н. Тихонова, но и к вдохнувшему гарь Гражданской войны белогвардейцу В. Андрееву. Поэтический стиль лишается монотонной политической светотени и становится абсолютно дихотомичным, «надсхваточным», вмещающим мироощущения, вроде бы столь далекие и враждебные друг другу. Но в этом-то, как кажется, все и дело: стихотворение эмигрантского поэта и вдохновлено сознанием того, что право свидетельства о «прекрасном и яростном мире» не подчинено ни той, ни другой стороне — ни белым, ни красным, ни победителям, ни побежденным, а составляет их общую жизненную долю и литературную судьбу. Если такой код и ход прочтения верен, внесем данную интерпретацию на счет доказательств существования — в данном случае уже, конечно, не мистического — творческого диалога между политически и идеологически размежеванными частями русской литературы.
2
Два дополнения, в каком-то смысле развивающие тему предыдущей remarque.
А). Широкоизвестный в русской литературе благодаря стихотворению Ф. Тютчева «Ночное небо так угрюмо» (1865) образ «демонов глухонемых» («Одни зарницы огневые,/ Воспламеняясь чередой,/ Как демоны глухонемые,/ Ведут беседу меж собой» [Тютчев 1980, I: 177]), легший в основу стихотворения М. Волошина Демоны глухонемые, открывающее одноименный сборник поэта (Харьков, 1919), восходит, как известно, к Книге Исайи: «Кто так слеп, как раб Мой, и глух, как вестник Мой, Мною посланный?» (Ис 42: 19).
Занятно, как этот образ однотипно расщепляется у разных писателей — метропольного и эмигрантского.
В письме Ю. Тынянову от 26 января 1928 г. В. Шкловский писал: «Я буду читать в Коммунистической академии о Матвее Комарове... Будем разговаривать, как демон и глухонемые» [Изюм из булки 1993: 324].
Спустя почти полвека Н. Берберова в стихотворении «Учу язык глухонемых» точно так же «разложит» знаменитый образ на составные элементы:
Учу язык глухонемых,
По воскресеньям, в ближней школе,
Чтоб с демонами говорить
И понимать их поневоле.
[Берберова 1998: 120]
B). Русская литература, вообще питавшая нежную привязанность к различного рода «греческим аллюзиям», испытывала повышенный и в целом необъяснимый интерес к битве при Фермопилах — славному, но крохотному эпизоду из истории греко-персидской войны (480 г. до н. э.), когда возглавляемый царем Леонидом отряд спартанцев, насчитывавший всего 300 человек, держал в этом узком горном проходе многочисленную армию персов и мужественно полег в неравной схватке. Есть какая-то необъяснимая загадка, почему из многочисленных исторических баталий древности российская словесность («Что ей Гекуба?») прихотливо облюбовала именно эту.
Фермопилы упоминал В. Хлебников в воззвании к петербургским студентам-славянам (1908-1914) [Хлебников 2001, III: 547], которое было включено в сборник Ряв! (1914) и которое В. Маяковский процитировал в статье Россия. Исусство. Мы (1914) [Маяковский 1955-1961, I: 318-319].
Провербиальные для русской литературы Фермопилы поминают далекие от ассоциативного футуристического слалома И. Ильф и Е. Петров. В одном из своих фельетонов, обозревая бурную человеческую историю как нескончаемую вереницу сражений и побоищ (фельетон назван — Театр военных действий), среди других они иронически пересказывают легендарный фермопильский сюжет: «Актеры древнего театра военных действий имели полную возможность широко развернуть свою актерскую индивидуальность, чего, к сожалению, не скажешь о современных актерах, целиком попавших под влияние режиссуры. Так, например, к многоактной веселой комедии Битва при Фермопилах спартанские актеры, загнанные афинянами в Фермопильское ущелье, проявили блестящее актерское дарование. На месте театра остался аншлаг:
Странник, остановись
И возвести Спарте,
Что мы пали здесь
Костьми — триста, верные
Законам своего отечества».
[Ильф, Петров 1994, IV: 182]
Не миновал заразительный «фермопильский синдром» и ту часть русской литературы, которая находилась в эмиграции. П. П. Жакмон посвящает этой битве целое стихотворение, так и названное — Фермопилы [Жакмон 1937: 7-8]; С. Рафальский, пускаясь в стихотворении Версаль в пространный исторический экскурс, не обходит вниманием того, как «...щитом спартанским Фермопилы/ пред царя царей несметной силой/ запирал бесстрашный Леонид» [Мы жили тогда 1994-1997, II: 115]; «безмолвные Фермопилы» видятся В. Чугуеву (стихотворение Песнь хора) [Чугуев 1964: 11]. В Закате Европы (1928) С. Черного Фермопилы поднимаются до олицетворения боевой метафоры цитадели европейской цивилизации:
Мир объелся культурой! Ни воли, ни силы.
Отстоять ли Европе свои Фермопилы?
[Черный 1996, II: 152],
а у Г. Иванова в «Свободен путь под Фермопилами» (первая публикация: 1957) — становится едва ли не аллегорией последних крымских аккордов Гражданской войны6.
Перечень, наверное, неполный, но даже и упомянутых текстов, кажется, достаточно, чтобы говорить о некоем «фермопильском тексте» русской литературы.
3
Роман В. Набокова Король, дама, валет (1928) привлек в последнее время внимание целой группы исследователей, см.: [Connolly 1995: 203-214; Couturier 1995: 405-412; Савельева 1996: 28-32; Букс 1998: 40-57; Костанди 2000: 241-259; Полищук 2000: 260-275; Рогачевский 2000: 276-297; Ичин 2000]. Этот крепнущий интерес к одному из недооцененных современниками романов «русского Набокова» не может, естественно, оставить в стороне разнообразные творческие источники текста, сколь маргинальными на первый взгляд они ни представлялись бы. Укажу на один из них, в особенности небезынтересный с точки зрения темы «Набоков и русская зарубежная поэзия». Хотя сама эта тема не сегодня возникла, но основательно монографически, насколько я знаю, никем не изучалась (в связи с этим см.: [Хазан 2001a: 296-298]).
Речь пойдет о сцене в ресторанчике (глава VI), куда заходят Франц и Марта и где их беседа происходит на фоне карточной игры завсегдатаев этого места в скат, или три листика, что имеет непосредственную связь с метафорическим романным подтекстом, включая и само название — Король, дама, валет. Не впервые упоминаемая в русской литературе эта карточая игра (см., к примеру, в поэме В. Маяковского Люблю, 1922: «А я, разживясь трехрублевкой фальшивой, играл с солдатьем под забором в «три листика»» [Маяковский 1955-1961, IV: 86]), параллельно с набоковским романом появляется в стихотворении Тени под мостом, принадлежащем перу эмигрантского поэта Вл. Пиотровского, жившего в Берлине и входившего в начале 20-х гг. в то же, что и Набоков, Братство Круглого Стола [см.: Струве 1992: 183], а затем, вновь вместе с ним же, в Берлинский поэтический кружок [Boyd 1990: 277-78]. Набокову, редко очаровавшемуся беженской поэзией его поколения, принадлежит более чем радужная рецензия на книгу стихотворных драм Пиотровского Беатриче (Берлин, 1929)7, которая завершалась таким суперлативом: «В заключении я бы посоветовал всем любителям стихов внимательно прочитать эту книгу. Простой читатель найдет в ней прелесть живой поэзии, а молодые поэты кое-чему могут поучиться — в наше время отвратительно изысканных, совершенно никчемных стихов с апокалипсическим настроеньицем (которому не чужд был Надсон) и с многочисленными «кораблями» (как будто все эти молодые поэты служили во флоте). У Пиотровского можно научиться ясности, чистоте, простоте, но есть, правда, у него одно, что мудрено перенять, — вдоховение» [Набоков 1999-2000, III: 329; впервые: Россия и славянство, 1930, 11 октября]8.
Стихотворение Тени под мостом впервые опубликовано в Руле (1928, № 2332, 29 июля, с. 2), потом включено в коллективный сборник берлинских поэтов Невод (Берлин, 1933, с. 39-40). В Руле оно печаталось на том же газетном листе, что и неизданная драма Н. Г. Чернышевского Ужасно... — так что, кроме всего прочего, сквозь эту карточную игру мистически проглядывал будущий герой Дара.
Если какой-то контакт между двумя текстами действительно состоялся, произошло это, разумеется, еще до того, как стихотворение Пиотровского появилось в печати, поскольку набоковский роман увидел свет примерно в то же время. При существовании двух авторов в столь тесном пространстве литературного быта — чтение и обсуждение написанного, невольный обмен творческими идеями и пр. — такое интертекстуальное сопряжение представляется вполне вероятным.
Приведу стихотворение полностью [Корвин-Пиотровский 1968-1969, I: 32]:
Где ночи нет, а день не нужен,
Под аркой гулкого моста,
Азартом заменяя ужин,
Они играют в три листа.
На свалке городского хлама,
В лоскутьях краденых мешков, —
Не все ль равно? Валет и дама
Решают судьбы игроков.
Вот загораясь жаждой гнева,
Убийца с золотым зрачком
К веселому соседу слева
Уж надвигается бочком.
Но, с ловкостью привычной вора
Тасуя карты, шутки для,
Сосед опасному партнеру
Сдает учтиво короля —
Так забавляясь и играя,
Подобные летучей мгле,
Легко любя и умирая,
Они проходят по земле.
О, не гляди на них тревожно, —
Освобожденным и нагим,
Доступно все и все возможно,
Что снится изредка другим9.
Картежная рвань Пиотровского — бродяги, воры, убийцы — едва ли не из той же самой компании, что дуется в скат в «неказистом, насупленном ресторанчике» Набокова. Сходство становится в особенности разительным в остром видeнии Марты, представившей, «что вот у нее тоже, как и у него, ни гроша за душой, — и вот вдвоем, тут, в убогом кабачке, в соседстве сонных ремесленников, пьяниц, дешевых потаскушек, в оглушительной тишине, за липкой рюмочкой, они коротают субботнюю ночку. С ужасом она почувствовала, что вот этот нежный бедняк действительно ее муж, ее молодой муж, которого она не отдаст никому... Заштопанные чулки, два скромных платья, беззубая гребенка, комната с опухшим зеркалом, малиново-бурые от стирки и стряпни руки, этот кабак, где за марку можно царственно напиться...» [Набоков 1999-2000, II: 202-203]. Две эти сцены едва ли не скреплены одной общей фразой: «Не все ль равно?» — см. у Пиотровского: «Не все ль равно? Валет и дама/ Решают судьбы игроков», ср. у Набокова в диалоге Марты и Франца: «А скажи — ты сыт? Ты такой у меня худенький... — Ах, что ты... И не все ли равно? Я всю жизнь был несчастен. А теперь ты со мной. Это какой-то невероятный сон...» [Набоков 1999-2000, II: 202] (оставляю без внимания другие возможные мотивно-образные пересечения и перапасовки соотносимых текстов: хотя бы корреспондирование того же самого «сна», о котором говорит Франц, с последней строчкой стихотворения Пиотровского).
Дело, безусловно, не ограничивается приведенной сценой. Карточные «три листика» становятся ключевой метафорой «жизненной» романной игры, которую разыгрывают главные герои — «король, дама, валет». Закодированная в названии, «карточная» интрига, вне собственно карточного нарратива, так или иначе проявляется на разных композиционных уровнях текста и, как кажется, придает вроде бы периферийной сцене в кабачке хитроумно сработанную подтекстную многозначность. Если мой расчет верен и набоковский роман и Тени под мостом действительно состоят хоть в каком-то интертекстуальном родстве, трудно отказать себе в удовольствии прочитать бред умирающей Марты, в котором несостоявшееся убийство Драйера представляется состоявшимся, как парафраз последней строфы Пиотровского — не только с повторением, явным или полуприкрыто-разумеющимся, каких-то отдельных слов («освобожденным и нагим»), но и с лукаво-иронической переоркестровкой самого ее содержания на язык романных событий («доступно все и все возможно»): «Марта и Франц глядели, обнявшись, как он исчезает, и когда наконец что-то чмокнуло и на воде остался только расширяющийся круг — она поняла, что наконец свершилось, что теперь дело действительно сделано, и огромное, бурное, невероятное счастье нахлынуло на нее. Было теперь легко дышать, играло солнце, и она чувствовала и покой, и освобождение, и благодарность. Франц быстрыми руками трогал ее то за плечи, то за бедра <напомню, что герои торжествуют победу и переживают эротическое волнение в море, поэтому речь идет, естественно, о нагих телах>, — и в окнах сквозила яркая зелень, белый стол был накрыт для двоих... И счастье все росло, переливалось по телу... счастье, свобода... неуязвимое торжество...» [Набоков 1999-2000, II: 302].
4
В романе И. Эренбурга Трест Д. Е. История гибели Европы (1923) один из героев, совершающих путешествие в «среднеевропейскую пустыню», заносит в свой дневник: «Париж сверху провинциален» [Эренбург 1962-1966, I: 310]. Как продолжение этого ответственного наблюдения, имеющего в сатирической эренбурговской фантазии безусловный ирoнический подтекст, можно воспринимать серьезные споры в метропольной и эмигрантской литературе, которые велись вокруг данного предмета.
Гордое сознание того, что европейский Запад на самом деле редкая глухомань, а подлинным центром является «блистательный Санкт-Петербург», отражало далеко не только плоские «патриотические» настроения эмигрантов. В каком-то смысле оно явилось попыткой русской творческой интеллигенции осмыслить объективные результаты своей деятельности в сравнении с плодами западной цивилизации. Г. Адамович, будучи в эмиграции, вспоминал: «В июле 1921 года, дня за два — за три до его ареста, Гумилев в разговоре произнес слова, очень меня тогда поразившие. Мы беседовали именно на те темы, которых теперь коснулась З. Н. Гиппиус10. Гумилев с убеждением сказал:
— Я четыре года жил в Париже... Андре Жид ввел меня в парижские литературные круги. В Лондоне я провел два вечера с Честертоном... По сравнению с предвоенным Петербургом все это «чуть-чуть провинция».
Я привожу эти слова без комментария, как свидетельство «мужа». В Гумилеве не было и тени глупого русского бахвальства, «у нас, в матушке-России, все лучше». Он говорил удивленно, почти очень грустно» (Звено, 1926, № 192, 3 октября, с. 2).
Безусловно, отношение эмигрантов к «другим берегам», на которых они оказались, было несвободно от ностальгии и раздражения — вечных спутников изгнания, на чьем эмоциональном фоне европейские столицы прихотливо прeвращались в «глухие дыры» и «задворки», — сошлюсь хотя бы на стихотворения Г. Иванова «Белая лошадь бредет без упряжки» (1954) или А. Перфильева Рождество:
Я, что когда-то с Россией простился
(Ночью навстречу полярной заре),
Не оглянулся, не перекрестился
И не заметил, как вдруг очутился
В этой глухой европейской дыре.
[Иванов 1994, I: 401]
Но здесь, на задворках Европы
От пушкинских ямбов уйдя,
Мы верим лишь только в синкопы
Косого и злого дождя.
[Перфильев 1976: 152]
С другой стороны, в эмигрантских кругах бурно обсуждался вопрос о том, какой из городов — Москва или Париж — является столицей русской литературы, см., например, вызвавшее неоднозначную реакцию заявление Д. Кнута о том, что подлинной столицей является вовсе не Москва, а Париж, сделанное им 1 марта 1927 г. на заседании литературно-философского общества Зеленая Лампа в доме Мережковских при обсуждении доклада З. Гиппиус Русская литература в изгнании (см. об этом: [Хазан 2000: 31, 149-150]), ср. с заявлением М. Цетлина, называвшего советскую литературу «провинциальной»: «...в целом современная «советская» литература интересна только местно, она глубоко провинциальна» [Цетлин 1927: 518].
Естественно, иное представление о геометрии «центра» и «провинции» было у посещавших Париж полпредов советской литературы. Упомяну хрестоматийного В. Маяковского, который, с одной стороны, не может сдержать своего ошеломления французской столицей [Маяковский 1955-1961, IV: 208], а с другой — переживает пароксизм патриотического тщеславия: «Сейчас Париж для приехавшего русского выглядит каким-то мировым захолустьем» [Маяковский 1955-1961, IV: 254]. То же у другого советского командированного — писателя Е. Зозули, который, не скрывая во многих случаях своего благорасположения к Парижу, тем не менее роняет: «Часты случаи, когда чувствуешь себя в Париже, как в Конотопе. Чувствуешь, что приехал из столицы, которой в данном случае является Москва, в запыленную и неподвижную, самую что ни на есть глухую провинцию» [Зозуля 1928: 54].
Снисходительное отношение советских посланцев к Парижу сопровождалось замечательными в своем роде попытками «большевизировать» Эйфелевую башню. Следует сказать, что взгляд русской литературы (равно, впрочем, как и французской) на сооружение Эйфеля был не только лишен всяческого пиетета, но и сопровождался, как правило, изрядной долей иронии, — напомню хотя бы очерк А. Ахматовой Амедео Модильяни (1965), где поэтесса, родившаяся в 1889 году, тогда же, когда была построена Башня, называет ее своей «ржавой и кривоватой современницей» [Ахматова 1990: II, 149]. Из ехидных высказываний об Эйфелевой башне русских парижан, столкнувшихся с ней в изгнании визуально, можно было бы приготовить занятную антологию. В Башне неизменно подчеркивались архитектурная бездарность и нелепость (см., к примеру, Кинематограф А. Гингера: «Бездарный гном, скуднейший день вчерашний,/ Явил дурной и малокровный вкус:/ Ажурную циническую башню,/ Исчадье Эйфелево, хилый брус...» [Гингер 1922: 31] или Париж Б. Башкирова-Верина, подписанное одним из его псевдонимов Альтаир: «Нелепый облик Эйфелевой башни,/ Пустынный силуэт дворца Трокадеро,/ Моторы, рестораны, дым вчерашний,/ Вино и на столе танцующий Пьеро» [Башкиров 1921: 3]); неуклюжесть, «каракатистость», («четырехлапая дурища», по определению Тэффи [Тэффи 1920: 2]); бабье начало («И, затянутая в корсете,/ Башня Эйфелева гнет костяк» [Станюкович 1938: 16], ср. опосредованно у В. Парнаха: «Как башня Эйфеля, ноги расставив,/ Актриса ускоряла хрип» и у него же с еще большим усилением эротических коннотаций, хотя в данном случае в сторону мужской гениталии: «Стоять отточенным шандалом./ Железный хобот на дыбы!» [Парнах 2000: 69]); мертвенное равнодушие (В. Мамченко, Tour Eiffel [Мамченко 1951: 46]); идеальное место для самоубийства, см. карикатуру Эйфелева башня, подписанную Mad, на которой изображено, что думают о ней разные национальности, в том числе русский эмигрант: «Влезть бы хотя бы на первую площадку да броситься оттуда вниз головой!» (Иллюстрированная Россия (Париж), 1935, № 41, 5 Октября, с. 3) — перечень может быть продолжен.
На этом фоне в особенности забавно выглядят ехидно-пародические допущения, что с Эйфелевой башни может прозвучать воззвание к французским пролетариям захватить власть, как в стихотворном фельетоне Лери (псевдоним В. Колотовского) Французский язык:
Наконец — ну так и есть!
С башни Эйфелевой весть
Подает телеграфист.
(Видно, тоже коммунист.)
Принимай на аппарат,
Русский пролетариат.
[Лери 1926: 3]
Впрочем, забавным это казалось только на первый взляд: страхи эмигрантского сатирика, связанные с коммунистическими поползновениями на главный символ французской столицы, в общем-то были не совсем напрасными. Стихи о том, что Эйфелев телеграф должен чутко ловить исключительно московские радиосигналы слагались даже самими эмигрантами, см., к примеру, стихотворение T. S. F. (1935) впоследствии вернувшейся в СССР М. Веги:
Эй вы, проклятые! Глухие! Вы!
Молчите! Слушайте слова Москвы!
Здесь, в деревянном аппарате,
Не цифры вспыхнули, — глаза Кремля.
[Вега 1938: 34]
Что же касается еще более решительно настроенного В. Маяковского, то он на rendez-vous с Эйфелевой башней и вовсе соблазняет ее следовать «к нам, в СССР» и «возглавить восстание» [Маяковский 1955-1961, IV: 75-78], на что, судя по всему, отреагировал С. Кржижановский в повести Книжная закладка, пародически изобразив бегство башни на восток, «воставшей — к восставшим» [Кржижановский 2001, II: 574]11.
Поэтическая мечта о «красном» Эйфеле как своеобразный утопический вариант овладения «европейскими (мировыми) символами власти» не была лишена, судя по всему, представления о сущности этой власти как подчинении верховной коммунистической воле вселенского радио-пространства (= космического эфира), — однако этот аспект для полноценного рассмотрения требует многопланово-аналической, а не ремарочной жанровой формы .
Примечания
Литература
- Адамович 1998 — Г. В. Адамович, Собрание сочинений, Литературные беседы, Кн. 2 (‘Звено’: 1926-1928) (Вступительная статья, составление и примечания О. А. Коростелева), Санкт-Петербург: Алетейя 1998.
- Андреев 1995 — Вадим Андреев, Стихотворения и поэмы <В 2-х томах> (Подготовка текста, составление и примечания Ирины Шевеленко; С предисловием Лазаря Флейшмана), Berkeley Slavic Specialties, 1995 (Modern Russian Literature and Culture. Studies and Texts. Vol. 35).
- Ахматова 1990 — Анна Ахматова, Сочинения: В 2-х томах, Москва: Издательство «Правда», 1990.
- Башкиров 1921 — Б. Башкиров, «Париж», Новая русская жизнь (Гельсингфорс), 1921, № 216, 30 октября.
- Берберова 1998 — Неизвестная Берберова: Роман, стихи, статьи, Санкт-Петербург: Лимбус Пресс, 1998.
- Борисова 2003 — И. Борисова, «Карта Мюнхгаузена (Из наблюдений над поэтикой С. Д. Кржижановского)» (Ed. by W. Moskovich and S. Schwarzband), Jews and Slavs, Vol. 10: Semiotics of Pilgrimage, Jerusalem, 2003.
- Букс 1998 — Нора Букс, Эшафот в хрустальноим дворце: О русских романах Владимира Набокова, Москва: Новое литературное обозрение, 1998.
- Бундиков 1929 — А. Бундиков, «У Парамаунта. «Анна Каренина»», Возрождение (Париж), 1929, № 1332, 24 января.
- Вега 1938 — Мария Вега, Мажор в миноре, Париж, 1938.
- Вега 1955 — Мария Вега, Лилит, Париж, 1955.
- Гингер 1922 — Александр Гингер, Свора верных, Париж: Издание Палаты Поэтов, 1922.
- Гиппиус 1926 — Зинаида Гиппиус, «Мальчики и девочки», Последние Новости (Париж), 1926, № 2004, 17 сентября.
- Джанумов 1966 — Юрий Джанумов, Стихи (Предисловие Г. Адамовича), Мюнхен: Товарищество Зарубежных Писателей, 1966.
- Ещин 1997 — Леонид Ещин, «Стихи таежного похода», Россияне в Азии, № 4 (1997).
- Жакмон 1937 — П. П. Жакмон, XXXV, Париж, 1937.
- Зозуля 1928 — Ефим Зозуля, Из Москвы на Корсику и обратно, Ленинград: «Прибой», 1928.
- Иванов 1994 — Г. В. Иванов, Собрание сочинений: В 3-х томах, Москва: «Согласие», 1994.
- Изюм из булки 1993 — Изюм из булки <Публикация Варвары Шкловской>, Вопросы литературы, 1993, № 1.
- Ильф, Петров 1994 — И. Ильф, Е. Петров, Собрание сочиненй: В 4-х томах, Петрозаводск: «Карелия», 1994.
- Ичин 2000 — Корнелия Ичин, «»Король, дама, валет» Набокова: диалог с Достоевским» [в:] Корнелия Ичин, Этюды о русской литературе, Белград, 2000.
- Костанди 2000 — Олег Костанди, «»Король, дама, валет»: искусство как прием», Культура русской диаспоры: Владимир Набоков — 100: Материалы научной конференции (Таллинн-Тарту, 14-17 января 1999), Таллинн: TPЬ Kirjastus, 2000.
- Корвин-Пиотровский 1968-1969 — Владимир Корвин-Пиотровский, Поздний гость: В 2-х томах, Вашингтон: Изд. Victor Kamkin, Inc., 1968-1969.
- Кржижановский 2001 — Сигизмунд Кржижановский, Собрание сочинений: В 5-ти томах, Санкт-Петербург: Symposium, 2001.
- Лери 1926 — Лери, «Французский язык», Возрождение (Париж), 1926, № 278, 7 марта.
- Мамченко 1951 — Виктор Мамченко, Земля и лира, Париж, 1951.
- Маяковский 1955-1961 — Владимир Маяковский, Полное собрание сочинений, Москва: ГИЗ, 1955-1961.
- Мочульский 1999 — К. В. Мочульский, Кризис воображения: Статьи. Эссе. Портреты, Томск: Изд-во «Водолей», 1999.
- Мы жили тогда 1994-1997 — «Мы жили тогда на планете другой...»: Антология поэзии русского зарубежья. 1920-1990: В 4-x книгах (Сост. Е. В. Витковский), Москва: «Московский рабочий», 1994-1997.
- Набоков 1999-2000 — В. В. Набоков, Русский период: Собрание сочинений в 5-ти томах, Санкт-Петербург: «Симпозиум», 1999-2000.
- Никольская 1979-1980 — Татьяна Никольская, «Творчество С. Я. Парнок», LRL: Neue Russische Literatur. Almanach 2-3. 1979-1980. Institut fur Slawistik der Univetsitat Salburg.
- Парнах 2000 — В. Парнах, Жирафовидный истукан, Москва: «Пятая страна», «Гилея», 2000.
- Парнок 1979 — София Парнок, Собрание стихотворений (Вступительная статья, подготовка текста и примечания С. Поляковой), Анн Арбор: Ардис, 1979.
- Перелешин 1972 — В. Перелешин, «Элегия и эпопея», Новое русское слово, 1972, № 22545, 5 марта.
- Перфильев 1976 — Александр Перфильев. Стихи (Предисловие И. Сабуровой), Мюнхен, 1976.
- Полищук 2000 — Вера Полищук, «Поэтика вещи в прозе Набокова (Ключи к роману «Король, дама, валет»)», Культура русской диаспоры: Владимир Набоков — 100: Материалы научной конференции (Таллинн-Тарту, 14-17 января 1999), Таллинн: TPЬ Kirjastus, 2000.
- Рогачевский 2000 — Андрей Рогачевский, «»Король, <пиковая> дама, валет»: к вопросу о пушкинском фоне у Набокова», Культура русской диаспоры: Владимир Набоков — 100: Материалы научной конференции (Таллинн-Тарту, 14-17 января 1999), Таллинн: TPЬ Kirjastus, 2000.
- Савельева 1996 — В. В. Савельева, «»Король, дама, валет», или Сердца трех в романе Набокова», Русская речь, 1996, № 5.
- Синкевич 1994 — В. Синкевич, «»Поэт белой мечты» Иван Савин (1899-1927)», Записки русской академической группы в США, Нью-Йорк, 1994, Т. XXVI.
- Скит 1933 — Скит I, Прага, 1933.
- Станюкович 1938 — Николай Станюкович, Свидетельство, Париж, 1938.
- Струве 1992 — Глеб Струве, «Владимир Набоков. По личным воспоминаиям, докуметам и переписке» (Подготовка текста и предисловие Григория Поляка), Новый журнал, № 186 (1992).
- Терапиано 1953 — Юрий Терапиано, Встречи, Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1953.
- Тихонов 1980 — Н. Тихонов, «Устная книга», Вопросы литературы, 1980, № 6.
- Тихонов 1985-1986 — Н. С. Тихонов, Собрание сочинений: В 7 томах, Москва: «Художественная литература», 1985-1986.
- Троцкая 1961 — Зинаида Троцкая, Вполголоса, Париж: «Рифма», 1961.
- Тэффи 1920 — Тэффи, «Башня», Последние Новости (Париж), 1920, № 89, 8 августа.
- Тютчев 1980 — Ф. И. Тютчев, Сочинения: В 2-х томах, Москва: Изд-во «Правда», 1980.
- Фрезинский 1997 — Борис Фрезинский, «Алма-Ата — Париж. Неизвестное интервью Юрия Софиева», Русская Мысль (Париж), 1997, № 4175, 22-28 мая.
- Хазан 2000 — Владимир Хазан, Довид Кнут: Судьба и творчество, Lyon: Centre d'Études Slaves Andre Lirondelle, Universite Jean-Moulin, 2000.
- Хазан 2001 — Владимир Хазан, Особенный еврейско-русский воздух: К проблематике и поэтике русско-еврейского литературного диалога в ХХ веке, Иерусалим: «Гешарим» — Москва: «Мосты культуры», 2001.
- Хазан 2001а — Владимир Хазан, «»Превращая болезнь в стихи»: Три заметки о мотивах «болезни» и «смерти» в поэзии русской эмиграции», Studia litteraria Polono-Slavica. 6: Morbus, medicamentum et sanus, Warszawa, 2001.
- Хазан 2001b — Владимир Хазан, «Русская литeратура ХХ века: «воздушные пути» или «граница на замке»? Несколько заметок к старому спору», Солнечное сплетение (Иерусалим), № 18-19 (2001).
- Хлебников 2001 — Велимир Хлебников, Собрание сочинений: В 3-х томах, Санкт-Петербург: Академический проект, 2001.
- Цетлин 1927 — М. Цетлин, «Литературные заметки», Современные Записки (Париж), XXX (1927).
- Черный 1996 — Саша Черный, Собрание сочинений: В 5-ти томах (Составление, подготовка текста и комментарии А. С. Иванова), Москва: Эллис Лак, 1996.
- Чугуев 1964 — Владимир Чугуев, Арион, Лондон: Моно Пресс Ко, 1964.
- Эренбург 1962-1966 — Илья Эренбург, Собрание сочинений: В 9-ти томах, Москва: Гос. изд. «Художественная литература», 1962-1966.
- Boyd 1990 — Brian Boyd, Vladimir Nabokov: The Russain Years, Princeton, N. J.: Princeton University Press, 1990.
- Connolly 1995 — J. Connolly, «King, Queen, Knave» (Ed. by Vladimir E. Alexandrov), The Garland Companion to Vladimir Nabokov New York and London: Garland, 1995.
- Couturier 1995 — M. Couturier, «Nabokov and Flaubert» (Ed. by Vladimir E. Alexandrov), The Garland Companion to Vladimir Nabokov, New York and London: Garland, 1995.
© Vladimir Khazan
|