TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Елена Игнатова

Я и Гиганты

Описание литературной среды и ее нравов дело почти беспроигрышное, и это понятно. Во-первых, редко где можно встретить такое количество разнообразных, колоритных персонажей, как в художественных кругах. Во-вторых, повествователем, как правило, руководит сильное чувство: восторг и преклонение или ирония и сарказм — словом, все, что угодно, но только не равнодушие стороннего наблюдателя. Эти заметки написаны в конце 70-х годов, их герои — члены Союза советских писателей, элитарного заповедника, созданного в сталинские времена. В Союз входили люди разных поколений, там были настоящие писатели и наглые самозванцы, но почти на всех них был отпечаток этой клановой принадлежности. Времена изменились, Союз советских писателей канул в небытие, и эти заметки можно считать воспоминанием о недавнем прошлом.

Название «Я и гиганты» мною, честно говоря, заимствовано. По слухам, у художника Ильи Глазунова был заведен в доме альбом «Я и гиганты», где на одной стороне разворота помещалась фотография хозяина с каким-либо великим человеком, а на другой — портрет «гиганта» работы Глазунова. Мне понравилась эта идея, и я тоже решила завести альбом, хотя совместных с знаменитостями фотографий у меня нет, так что верьте на слово. Монархи, кинозвезды, политики — это не для меня, мое сердце отдано литературе, и нет, уверяю вас, людей интереснее, чем поэты. В разное время случай свел меня с несколькими светилами современной поэзии. Фотографий нет потому, что дружбы не вышло, с каждым из них только по разу и виделась, но большинству не выпало и такой удачи — им и адресую эти правдивые рассказы.

Александр Андреевич Прокофьев.

Жизнь переменчива и забывчива — кто сейчас помнит о поэте Александре Прокофьеве? А ведь несколько десятилетий Прокофьев мог утверждать: «Ленинградская литература — это я!» — и общее собрание писателей поддержало бы его единогласно. Герой, депутат, лауреат, издатель, председатель ленинградского отделения ССП — кажется, он удостоился всех регалий и ведал решительно всем. О нём и первое слово.

В начале шестидесятых годов в ленинградском Дворце пионеров была литературная студия «Дерзание», и дерзали мы по тем временам вполне отважно. Случалось, методисты с выправкой камер-фрау и пионерскими галстуками на вельможных шеях с позором изгоняли зарвавшегося пиита из Дворца. Но однажды мы пришли в Дом писателя, в роскошный особняк на улице Воинова, нас пожелал послушать сам Прокофьев. Мы увидели Александра Андреевича в мавританской гостиной, в окружении странно похожих на него людей средних лет. Как, не теряя чувства меры, описать его внешность? Увы, певец северных полей, лысый человечек с белесыми ресницами безотрадно напоминал известное, обитающее в хлеву домашнее животное. Юные поэты читали, Прокофьев темнел и надувался, стихи были вроде таких: «Под стеной Петропавловской крепости пьем вино порядочной крепости». Наш руководитель сидел гордый и бледный, словно уже прозревал за мавританской позолотой стен «путь славный, имя громкое, чахотку и Сибирь». Александр Прокофьев ловко держал в пухлых пальцах авторучку и что-то записывал. Его осенял человек лет сорока, самый на него похожий, но не такой раздавшийся, не совсем облысевший, все время тревожно поджимавшийся за креслом патрона. — Толик, чаю! — и Толик подносил стакан в блестящем подстаканнике. Он был прислонен к мэтру на манер плохо взбитой подушки и обвисал краями. Пришел мой черед читать. С отчаянием взглянув на гастрономические пальцы поэта, я вперилась в потолок — и начала. Возможно, стихи задели Прокофьева потому, что были о деревне (это его тема), но он вдруг заговорил, обращаясь не ко мне, а куда-то в пространство: — Вот они о деревне пишут, а что они про нее знают?.. Старушки там у них, цветочки-ягодки. А колхозы, совхозы, трудовая жизнь — этого они ничего не видят и знать не хотят. Барчата! — Он говорил, с каждой минутой раздражаясь непонятно отчего, словно у него уже не было сил терпеть проклятых барчат.

Мы, конечно, не знали, что за двадцать лет до того Прокофьев в этих же стенах обличал «барыньку» Ахматову и Зощенко. Не знали — но потянуло страшноватым, писатели насторожились, а Толик скорбно поник, и лысина его увлажнилась. Но тревога оказалась ложной, мэтр еще немного поворчал, и нас выпроводили. Мы выкатились из особняка, с хохотом разыгрывая в лицах происшествие с «барчатами», на улицу, где наискосок от Дома писателя высился Большой дом.

Второй раз я увидела Прокофьева в роковой для него момент: впервые за много лет его «прокатили» на выборах в председатели ленинградского отделения ССП. Мы случайно забрели в ресторан Дома писателей и смирно пили кофе среди общей суеты и возбуждения. Отчего-то такие триумфы, даже шумное ликование победившего добра (а тогда казалось, что это именно так), вызывают в моей душе чувство отстраненности и грусти. Моложавые «шестидесятники» в демократических бородах и грубых свитерах праздновали, и облака табачного дыма над их столами стояли как дым костров над станом победителей. Тут же бродили свергнутые идолы — коротконогие старики со свирепыми, багровыми от пьянства и подскочившего давления лицами. Прокофьев сидел за столом один, и хотя в зале ресторана не было свободных мест, к нему никто не подсаживался. Перед ним стоял полупустой графин водки, он успел изрядно выпить. К нему протерся Толик, но не сел, а приклонясь и полуобняв патрона, что-то тихо ему наговаривал. Тот поднял физиономию — и плюнул Толику в лицо: «Сволочь.. Все ты!» Толик мгновенно выхватил из кармана платок и вытер сначала губы Прокофьева, а потом промокнул себя. Я навсегда запомнила этот жест и старого поэта, похожего на злого поросенка.

С Толиком я познакомилась спустя десять лет. По заказу телевидения мне нужно было взять интервью у главы ленинградского отделения издательства «Советский писатель» Анатолия Чепурова. Он принял меня дома. С годами он не стал больше походить на Прокофьева, хотя совсем облысел и брылы образовались те же. Но прежней осталась привычка беспокойно поджиматься, и взгляд за стеклами очков был робким, хотя теперь он сам стал барином. Он встретил меня в дверях кабинета, одетый несколько странно — в дорогой, с атласной отделкой, щегольской, но несомненно — пижаме, в каких некогда гуляли по аллеям санаториев сановные отдыхающие. Из вышитого нагрудного кармана высовывал кончик свежайший носовой платок. Стопку бланков на столе придавливал маленький бюст Прокофьева, а на стенах друг против друга висели картины, написанные довольно плохо, но чрезвычайно меня поразившие. На первой был изображен Прокофьев за садовым столом с ядовитыми, кисло-желтой краской рисованными яблоками. Композиция напоминала известную «Девочку с персиками», с той разницей, что за спиной поэта была двухэтажная дача. Он то ли щурился, то ли улыбался. На второй картине за тем же столом с яблочками сидела такая же брыластая, с розовой лысиной, «девочка» — это был Толик. За ним громоздилась та же белая дача. Александр Андреевич умер. Анатолий Чепуров заместил со временем патрона на многих постах и тоже завел штат прихлебателей. Но знавшие его говорят, что он был человеком добродушным, смирным, и уж конечно не позволял себе плеваться в пылу гнева.

Евгений Александрович Евтушенко

Если почтенный Александр Андреевич Прокофьев был отмечен знаками государственной благосклонности, то никто не был обласкан любовью народной больше, чем Евгений Александрович Евтушенко. Невероятный общественный интерес к поэзии в начале 60-х годов был в первую очередь связан именно с его именем. Однажды моя мама, обычно равнодушная к стихам, принесла с работы переписанное на листке стихотворение Евтушенко «Наследники Сталина» и прочла его нам, понизив голос и честно запинаясь на каждой рифме. Ни до, ни после в нашей семье стихов вслух не читали, и это тихоговорение под оранжевым абажуром, над нашими присклоненными головами было чем-то таинственным, привлекательным и страшноватым. Позже я узнала, что «Наследники Сталина» были опубликованы чуть ли не в «Правде», так что почему мама их переписывала, как прокламацию, и домой в кулачке несла, осталось загадкой. Впрочем, тогда все переписывали стихи, забивали столбцами толстые общие тетради, хмелея от дозволенного слова. Мы зачитывались книжками со звонкими названиями «Шоссе Энтузиастов», «Парабола» — и открывали не новых поэтов, а себя, не стихи учились слагать, а говорить. Имя Евтушенко было видно отовсюду, как салют. По радио пели «В нашем городе дождь», и слушатели догадывались, что поэта бросила жена; литературные мальчики цитровали эпиграмму на Долматовского «Ты — Евгений, я — Евгений»; школьницы заучивали тайком: «Постель была расстелена, и ты была растеряна». Это время минуло, жизнь перешла на прозу, наши литературные судьбы скоро приобрели криминально-диссидентский оттенок, и вроде забылся удивительный миг гармонии: поэт- власть — народ, но все же… Все же осталось некое марево, облачко воспоминания: Евтушенко — гражданственность, Евтушенко — народный заступник.

В 1976 году я приехала в Москву и поэт Евгений Рейн пригласил меня в ЦДЛ на вечер памяти Николая Рубцова. Дела мои в то время складывались непонятно, во Франции вышла книга моих стихов, и я осталась без работы, было тревожно, поэтому я сразу поняла многозначительную интонацию Рейна: «Приходи обязательно, это может быть важно».

В большом зале было полно народа, на стене висела фотография Николая Рубцова, которого я несколько раз встречала в Ленинграде, — снимок был отретуширован так, что его ветхое пальто и шляпа с обвисшими полями выглядели почти щегольски. Под фотографией в президиуме разместились светила московской литературы. С ними все было в порядке, если их заснять сейчас, ретушировать не придется. Вечер вел Евтушенко. «Костюм — тысяча долларов», — шепнул Рейн, который разбирался в таких вещах. Я посмотрела — костюм, был, вероятно, действительно хорош, но какого-то мрачного вида, как у распорядителя на дорогих похоронах. Меня поразило другое — я впервые слышала, как он говорит, и поняла, что он и вправду отважный человек. Он произносил свой монолог, как актер в мелодраме, его слова, жестикуляция, мимика могли бы показаться смешными, если бы за всем этим не чувствовалась стойка профессионального бойца, который уже без задора, автоматически наносит удары. Противник был не обозначен, но понятен каждому в зале, и всякий туманный намек оратора, всякий словесный выпад сопровождался одобрительным гулом.

В перерыве Рейн подвел меня к Евтушенко. Передо мной стоял очень высокий бледный человек со спортивной выправкой и короткой стрижкой. Голову он склонял немного набок, и это придавало ему, при жесткой собранности тела, какой-то оттенок жалобности. Но главным было лицо — сухое, с запавшими блеклыми глазами, напоминавшее лица старух-плакальщиц. Евтушенко протянул руку и сказал: «Евгений Александрович», глядя остолбенело и мимо. — Она твоя поклонница, Женя, — сообщил за меня Рейн. — Спасибо, — ответил тот с печальной улыбкой. — Она поэтесса, из Ленинграда, помнишь, я тебе говорил? — торопился Р. Еще одна скорбная улыбка, адресованная, безусловно, мне. Пауза. — А курить здесь можно? — спросила я, прерывая эту странную сцену. Евтушенко быстро вынул пачку «Филипп Морис», словно был готов к этому маленькому удару. — Берите две, — тихо сказал он. Я в растерянности вытянула две сигареты, он вернул пачку в карман и с пристальной печалью поглядел на Рейна, словно спрашивая: «Что еще мне велит гражданский долг сделать для нее?» — До свидания, — сказала я. Кумир моей юности с облегчением ответствовал: «До свидания, желаю вам счастья», — и пошел в зал. Его вид в этот миг напомнил мне кадр кинофильма с Керенским в женском платье, с ежиком волос, воланами юбки и жестким лицом скопца. Было очень грустно. Рейн сокрушенно вздохнул. — Ладно… Ты теперь знакома с Евтушенко, так что если что… Слушай, но ты все-таки могла бы одеться получше! — неожиданно закончил он. — Надо будет, отретушируют, — подумала я.

Булат Шалвович Окуджава

Как идолов в их капищах, я встречала героев этих правдивых рассказов по большей части в московском и ленинградском Домах литераторов. Живописать странный мирок Домов я не берусь, хотя после Михаила Булгакова этот подвиг прельщает многих.

Однажды, накануне поездки в Москву, друзья попросили меня позвонить Булату Окуджаве и передать ему какую-то просьбу. Я согласилась с радостью. Любовь к этому писателю была первым даром, полученным нами от современной русской литературы, даром, не растраченным и поныне. Незадолго до того Окуджава уехал из Ленинграда в Москву, и это стало предметом ревнивого огорчения для многих его ленинградских почитателей. В Москве позвонила ему не сразу, откладывая со дня на день, — дело было под Рождество, и я придумала себе подарок — встречу с поэтом. Наконец собралась, передала поручение друзей и, прерывая прощальное благодарствие, выпалила: «Булат Шалвович, я хотела бы показать Вам стихи». Окуджава великодушно согласился встретиться назавтра в ЦДЛ. Радость моя была столь велика, что мне в голову не пришло чувствовать себя одной из вереницы стихотворцев, одолевающих мэтра, или хотя бы спросить у него, где находится этот ЦДЛ.

В темный, вьюжный день я не без труда отыскала особняк на тихой улочке и вошла в двери. — Вы к кому? — спросил человек, стоявший у входа за стойкой, как билетер в театре. — Меня пригласил Окуджава. — Окуджаев? Окуджаев… Посмотрим, кого он приглашал, — сказал человек, открывая толстый том. Я решила, что он шутит, не может же он не знать, кто такой… — Окуджава, — палец застыл на строчке. — Правильно, проходите. Мы условились встретиться в фойе, у гардеробов, но Окуджавы не было, и я устроилась его ожидать. Здесь же были две женщины, по виду официантки, с отцветшими накрашенными лицами — одна помоложе и суше, вторая потолще и старше, они увлеченно толковали с гардеробщиком. — Вон ту шубу, Ваничка, дай примерить! — говорила старшая, и гардеробщик снимал с вешалки прекрасную шубу. Старшая мерила и вертелась перед зеркалом, младшая одобрительно кивала. — А мне, Ваничка, норковую! Да не эту, а вон ту, рядом! И вот уже две дамы в золотых серьгах и шубах с чужого плеча хороводились у зеркал. Я была расстроена отсутствием Окуджавы и не могла оценить зрелище в полной мере. А ведь передо мной, по контрмарке попавшей в этот театрик, разыгрывалась сцена из добротной московской комедии с лакеем и стареющими субретками. — Ах, Римма, прелесть какая! — Ой, Инна, осторожно, не помни! — Петя, Петя! — закричали обе, и хлыщеватый лысеющий молодой человек скользнул к ним. — Тоже официант, — решила я. — Петя, ты посмотри, ты только посмотри, — трещали дамы, и Петя воздал им должное. Он прищелкивал языком, ахал, теребил меховые рукава под добродушным, но неусыпным взглядом гардеробщика. — А мне-то, Ваничка, нет какой-нибудь? — выкрикивал он, и Ваня отвечал ласково: «На Вас сегодня нет». Эта сцена была достойным вознаграждением за долгую дорогу в ЦДЛ и ожидание в фойе, но самое любопытное выяснилось чуть позже — все трое были довольно известными московскими поэтами.

Наконец появился Окуджава, мы сели в гостиной, и я, что-то наскоро пробормотав, дала ему стихи. Мимо все время проходили люди, и мне казалось, что они поглядывают на нас с усмешкой. Я видела нас со стороны: известный поэт листает пачку стихов очередной сочинительницы, а она, бледная, зорко следит за ним. Окуджава что-то говорил, и я близоруко припадала к листу. Он чувствовал, что мне не по себе, и был великодушен в похвалах и оценках, он спрашивал о молодых ленинградских поэтах. Мы говорили о стихах, и эта беседа была несуетна и прекрасна… Но ее прервали. Перед нами остановился сильно подвыпивший человек и расплылся в широкой улыбке: «Здорово!» — Здравствуйте… — Булат Шалвович вопросительно взглянул на меня; легкий дух скандала возник в воздухе, и я тоскливо вжалась в кресло. — Не узнаете? — уже прямо к нему обратился пьяненький. — Мы же в «Дружбе народов» были на прошлой неделе. Пили вместе, было такое дело? — Было, — нерешительно подтвердил поэт. — Ну, вспомнили! А то я думаю, как же это так, не признает меня Григорий Семенович? Здорово! — Вы ошиблись. Я Булат Окуджава, — приосанившись, ответил Булат Шалвович. Пьяный смешался. — Окуджава? Нет, не помню, ошибся. Извиняюсь, что влез в компанию… Поклонился, чудом сохранив равновесие, и пошел к ресторану. Поэт расстроился сразу и невыносимо. Он помолчал, глядя в пол, потом со вздохом собрал мои листки. — Спасибо за стихи. Будете в Москве, звоните. Я буду вас помнить и следить за вашими публикациями. Тут я, хотя и была удручена, рассмеялась. Он кивнул. — В Москву надо переезжать, — задумчиво сказал Окуджава и поглядел на резную лесницу, дубовые двери, вьюгу за окном и на снующих осенними мухами литераторов. — Переезжайте сюда, здесь легче… Мы простились.Я прошла мимо стойки администратора, толкнула тяжелую дверь и вышла. Машины у подъезда занесло снегом, улочка опустела, только милиционер на противоположной стороне зябко переминался с ноги на ногу. Писательский дом на высоком цоколе горел люстрами, был натоплен и разукрашен изнутри, как сусальный дворец, приготовленный в подарок на Рождество. Я перелезла через сугробы, и милиционер объяснил, как пройти к метро. — В Москве легче, — бормотала я, пробираясь сквозь снеговую стену. — В Москве лучше…. — рассудительно отвечал кто-то невидимый рядом, и эта неспешная беседа скрасила возвращение к дому на столичной окраине.

Андрей Андреевич Вознесенский

Знакомство с Вознесенским у меня, прямо скажем, шапочное, по большому счету его и знакомством не назовешь. Но вижу, что мои истории получаются не слишком веселыми, и хочется внести в повествование мажорную ноту. Однажды в Москве мы с поэтессой Ольгой С. завернули по пути в гости в ЦДЛ, где она должна была передать Вознесенскому подборку своих стихов. Тот же апостол за конторкой при райских вратах вопросил: — Вы к кому? — Мы к Вознесенскому, — ответила Оля. — Он обедает, — сообщал апостол. Мы поднялись в фойе, где все напоминало о поэме Вознесенского «Оза», повествовавшей о любви, об интеллектуальной элите нации и таинственном циклотроне, а стихи перемежались прозой. В роскошном зале горят софиты — в два цвета: голубой и розовый. Мужчины с сединами снежных барсов — женщины (вам такие не снились) — снайперский взгляд и кольцо с бриллиантом — юноши — разворот былинный — плеч, интеллект во взоре… Было радостно и немного страшновато прикоснуться к миру элиты, где обитали лирические герои Вознесенского — не их ли страстям мы сопереживали так горячо! Сквозь небольшую толпу мы с Ольгой пробирались к ресторану. Ступеньки вниз — и буфет с дородной буфетчицей. Очередь. — Смотри, Оля, Расул Гамзатов! Первым в очереди был немолодой человек, благородный сын Кавказа, и я сразу догадалась — Гамзатов. Но за ним стоял такой же. А дальше молодой человек с широким азиатским лицом. «Олжас Сулейменов», — решила я. Затем опять Гамзатов — и два Сулейменовых? Так невежды вроде меня принимают любое изображение группы господ на Марсовом поле или в Летнем саду за известную встречу Пушкина, Крылова, Жуковского и Гнедича. Мы заглянули в обеденный зал, Андрея Андреевича там не было. — Вы не знаете, Вознесенский здесь? — спросила Ольга у официантки. — Пообедал и в бильярдную пошел, — ответила та на ходу. Уже не так уверенно мы отправились в бильярдную, где было не менее странно: в полумраке большой комнаты сидело несколько неподвижных фигур. На бильярдном столе спал человек. Он похрапывал, остальные молчали. — Нет здесь Вознесенского? — громко спросила Ольга. — Кофий пошел пить, — ответили из угла. Мы поспешно ретировались и вернулись в фойе с софитами. Там было пусто, но вдруг послышалось цоканье каблучков — и появился Андрей Андреевич. Под софитами правая сторона его лица отливала голубым, левую кротко ласкал розовый свет. Мне показалось… Мне показалось, что был он вроде — декольтирован и гримирован — лицо ребенка из неудачных — безвольный рот и размытость жеста — все приводило в недоуменье. Он невысок был, но с каблуками — немного выше меня казался — и эта мелочь дала возможность — глядеть надменно и как-то мимо. Я оробела… Я оробела, а он сказал Ольге: — Вы мне писали? — Да нет, это вы звонили. Я стихи принесла на конференцию, как вы просили... — Да, давайте, давайте, — проглядел первую страницу и опечалился. — Ох, боюсь, ничего не выйдет. Вы же знаете, какие т а м сидят, — поглядел многозначительно. — Но, может, тогда не стоит? — Нет, стоит, попробуем пробить. А это ваша подруга? Ольга нас познакомила. Услышав, что я пишу стихи, поглядел со страхом: «Вы тоже на конференцию?» — и повернулся ко мне голубой щекой. — Ах, нет? Ну, всего доброго, и надеюсь, Оленька, надеюсь… Отступил в тень софитов, прозвенели каблучки, лицо стало багрово-синим. Улыбнулся на прощанье и поцокал в ресторан, кофе пить. А мы поспешили в гости.

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto