TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

ВАДИМ ПЕРЕЛЬМУТЕР

СЛИТНО ИЛИ РАЗДЕЛЬНО?

Мы редко печатаем в разрядку, но читатель всегда читает в разглядку.

Сигизмунд Кржижановский

…Прозаику проще. Он может сочинять роман, повесть, даже новеллу не от начала к концу, строка за строкой, но в любом ином порядке, сюжетными фрагментами-эпизодами - как приходят на ум они и совпадают с настроением.

А потом свести их воедино, загладить швы, - и читателю, увлеченному движением фабулы или ритмом целого, нет дела до того, что было раньше, что позже: и почему. При особом желании, правда, можно иной раз выяснить и это - забравшись в наслоения черновиков и вариантов, из чтения в исследование, однако речь - не об исключениях.

Поэт нередко оказывается в положении того музыканта, желая похвалить которого, благодушный знаток отмечает, что ему особенно удалось верхнее "до" и совсем недурно получилось, допустим, "ля диез".

Поэтическая книга, даже в восприятии читателя профессионального, обыкновенно выглядит сборником, собранием-калейдоскопом стихотворений-фрагментов, между которыми, конечно, удастся, при усилии, нащупать кое-какие связи, то есть понять - почему расположены они в таком, а не в ином порядке.

Однако текст стихотворения неизбежно привлекает куда более пристальное внимание, нежели контекст книги.

Потому, думается мне, привлекают поэтов эпические формы, от которых в читательской памяти, как правило, остаются лишь фрагменты да пунктир сюжетного каркаса, что поэма дает автору возможность хоть как-то повлиять на последовательность восприятия публикой - того, что он сочинил.

И понятно, что имел в виду сочинявший и романы, и стихи Мюссе, говоря, что поэзия и проза - разные искусства.

То, что поэтами пишется слитно, публикой читается раздельно. Иной раз это приводит к недоразумениям забавным. Не без вмешательства специалистов.

Ходасевич писал об одном Пушкинском "отрывке", что это - никакой не "отрывок", а вполне законченное стихотворение, только между началом его и завершением - … пять томов собрания сочинений.

Впрочем, и без такой внушительной "прослойки" со слитностью чтения/понимания дело обстоит неважно. В чем легко мог убедиться и сам Ходасевич.

Его последняя пред-эмигрантская книга "Тяжелая лира" заканчивалась двустишием:

…На гладкие черные скалы
Стопы опирает - Орфей.

"Баллада" ("Сижу, освещаемый сверху"…) написана в середине декабря 1921 года.

Четыре года спустя, двенадцатого декабря, сочинены стихи, открывающие первую - и единственную - эмигрантскую его книгу, "Европейскую ночь", третью часть "Собрания стихов" 1927 года.

<

Напастям жалким и однообразным
Там предавались до потери сил.
Один лишь я полуживым соблазном
Средь озабоченных ходил…

Отзвук собственного - и тоже декабрьского, 1919 года, - стихотворения (даром ли Ходасевич увлекся исследованием "самоповторов" у Пушкина!):

В церквах - гроба, по всей стране
И мор, и меч, и глад, -
Но словно солнце есть во мне:
Так я чему-то рад, -

становится отчетливей катреном позже:

И мне тогда в мгле гробовой российской
Являлась вестница в цветах,
И лад открылся музикийский
Мне в сногсшибательных ветрах…

Реминисценцию из "Онегина" тут распознали без труда. Ссылку на себя - нет. Равно как ауканье последнего стиха со свистом ветра в "Двенадцати"…

Только что завершился исход поэта из потустороннего мира: он стал "невозвращенцем" - и, видимо, первым, кого заочно лишили советского гражданства. И он подводит итог, пишет свой "Памятник" - под заглавием "Петербург":

…Привил-таки классическую розу
К советскому дичку.

Перекличка с Горацием осознанна и, на взгляд автора, очевидна: куда уж яснее! С Пушкиным - подчеркнута усеченным на две стопы последним стихом катрена: там, в "Я памятник себе воздвиг", шесть стоп и четыре, здесь - пять и три. Однако ассоциация не сработала - ни у читателей, ни у стиховедов. Хотя "Баллада" и "Петербург" стоят в "Собрании стихов" рядом - и орфическая тема Пушкинского "Памятника", звучащая в одном стихотворении, казалось бы, естественно длится в следующем…

Подобного рода композиционные и стилистические подсказки бывают замечены много реже, чем хотелось бы авторам. Но когда не слышат того, что хотел сказать - и сказал - поэт, - полбеды. Хуже, если слышат то, чего он не говорил. Вернее - то, что сказал не поэт, но произнесено/истолковано за него.

Есть стихи, которым в этом смысле не повезло прямо-таки хрестоматийно. И среди них безусловное первенство, думается мне, принадлежит Пушкинскому "Пророку". Кто только ни писал, что в этом сочинении выражено кредо поэта, что оно - о назначении поэта в мире, где его дало - все сущее видеть, слышать и понимать, а также, разумеется, глаголом (сиречь - глаголанием) жечь сердца людей.

Все это знают - в школе проходили.

Между тем, такое понимание - весьма позднего происхождения. Лет через шестьдесят после смерти Пушкина, так сказать, на заре русского символизма, первым Пророка с Поэтом отождествил Владимир Соловьев.

Он, конечно, знал, что в стихотворении использованы мотивы четвертой книги пророка Исайи, мудрено не заметить. Вероятно, был знаком и с гипотезой Ф.А. Тарновского - о "мусульманской" природе "Пророка", о том, что библейские мотивы восприняты автором через их кораническое истолкование, а значит, стихотворение следует отнести не к Библейскому циклу, но к "Подражаниям Корану"…

Скажу точнее: не "вероятно", а "наверняка". Именно с этою точкой зрения и спорил Соловьев, стремясь Пушкина литературно-философски христианизировать (глагол, признаю, неловок, ползучий какой-то, таким много не нажжешь, да ведь и акция, им обозначаемая, тоже неуклюжа).

Соловьеву поверили - потому что хотели поверить.

Поэтов соблазнила как бы освященная великим именем возможность "пасти народы" (по счастью, не всех; некоторые помнили - из того же автора: "Но потерял я только время"…). Рылеевский, по сути, гражданский пафос, будучи переведен в сферу духовно-всеохватную, обрел эстетический шарм. Да и символистское толкование художника как демиурга взрыхлило и унавозило почву для чувства, не много общего имеющего с христианским смирением.

Но особенно расстарались религиозные философы. Кто бы из них ни писал о Пушкине, а не-писавших так сразу и не припомнишь, "Пророка" в союзники привлекали непременно. При этом, странным образом, сочетание иудейства с православием никого не смутило. Равно как то, что других стихов - в подтверждение хотя бы не-разовости столь исступленного настроения поэта - не наблюдалось.

Конечно, так - проще. Взять готовую декларацию (или выдать за таковую строки, дающие к тому эффектный, бросающийся в глаза повод), а не выискивать и анализировать христианство, растворенное в слове, речи, языке поэта.

Не такой уж редкий случай, когда концепцию не вычитали, но вчитали.

"В "Пророке" видели и видят изображение поэта, для чего, в сущности, нет никаких оснований, - возражал Ходасевич. - Пушкин всегда конкретен и реален. Он никогда не прибегает к аллегориям. Его пророк есть именно пророк, каких мы видим в Библии… "Пророк" - отнюдь не автопортрет и не портрет вообще поэта. О поэте у Пушкина были иные, гораздо более скромные представления, соответствующие разнице между пророческим и поэтическим предстоянием Богу. Поэта Пушкин изобразил в "Поэте", а не в "Пророке"".

Для Ходасевича авторитет Соловьева далеко не так незыблем, как для старших современников-символистов. Да и к попыткам вогнать поэта в прокрустово ложе религиозной доктрины он относится без малейшего сочувствия. А главное - его откровенно раздражает это характерное для многих и многих, говорящих о Пушкине, безразличие к авторскому замыслу.

И, конечно, когда поэт размышляет о поэте, он имеет в виду и собственный опыт общения с публикой/критикой.

Однако было уже поздно. Сложилась традиция чтения, утвердилась репутация стихотворения. А с литературной репутацией, как известно, сладу нет.

В середине восьмидесятых Липкин свои мемуары о Мандельштаме озаглавил: "Угль, пылающий огнем"…

Думается, современников Пушкина такое понимание стихов изрядно удивило бы. В частности, потому что они сначала читали "Поэта", написанного без малого годом позже, но опубликованного в том же "Московском вестнике" сразу по завершении и несколькими номерами раньше, чем "Пророк".

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон…

Тут впору говорить разве что о язычестве автора. "Шестикрылый серафим" к Мусагетову окружению-свите не причастен. А "божественный глагол" не из огнеметных уст стихотворца извергается, но совсем наоборот - к его "слуху чуткому" нисходит, к чуткому - потому как никем иным не слышим…

Пушкин довольно быстро приучил читателя своего к тому, что в его лирике существует своего рода система оппозиций, pro et contra, что на "Поэт, не дорожи", скорей всего, последует "Слух обо мне пройдет", а на "Желаю славы я, чтоб именем моим", - "Что в имени тебе моем?"

Быть может, в этом и проявилась наиболее органично пресловутая народность этого поэта. Ведь "народная мудрость", соляными крупинками пословиц и поговорок выпавшая из житейского раствора, полна подобных противоречий, скажем, собрание Даля прямо-таки пестрит ими…

Можно, если хочется, предположить, что поэт "застраховался" таким образом от нежелательного прочтения. Или "пояснил", что имеет в виду в стихотворении более раннем, напечатав его позже. По-моему, не стоит: в сложной конструкции нет нужды.

В мыслях читателя логически-оппозиционная связь между этими двумя сочинениями не проступала по причине банальной. Он, читатель, в ту пору весьма немногочисленный, имел некоторое представление не только о писаниях, но и о жизни/судьбе автора.

Все просто.

"Пророк" написан в Москве, в день приезда, верней, "доставки" из Михайловского на свидание с царем. Он еще - эхо ссылки, дописывание, отписывание, прощание с ней - и со всем циклом "Подражания Корану" (замечу попутно, что цикл этот, насколько мне известно, до сих пор толком не прочитан слитно с эпилогом - "Пророком", который бросает обратный свет на остальны девять стихотворений, проясняя некоторые их темноты и… переклички с циклом "библейским").

А "Поэт" - в… Михайловском, куда заехал Пушкин из Петербурга, пожив в котором полгода, уже успел узнать, что значит:

В заботы суетного света
Он малодушно погружен, -

и вздохнуть с нежданной тоской о былой "несвободе", где было не только ощущение конуры и привязи, но и "широкошумные дубровы", помогавшие расслышать тона и обертоны "божественного глагола". И "берега пустынных волн", с которых шесть лет спустя, в Болдине, начнется "Медный Всадник"…

Насколько мне известно, в многочисленных размышлениях на тему "Поэт и Царь" эти два произведения не сопоставлялись, тем более - не соизмерялись. Возможно, имело бы смысл (припомнив заодно: "Ты - царь, живи один"…). Но это - к слову…

Перестановка смыслов двух стихотворений стала возможной, не в последнюю очередь, из-за того, что в Собрании Сочинений они помещены "по датам", в порядке написания, а не печатания.

По аналогии: можно себе представить читательское недоумение, если бы, допустим, в Собрании Сочинений Толстого не произведения, но их фрагменты публиковались бы в той последовательности, в какой возникали.

Вообще, посмертные поэтические Собрания, где хронологический принцип расположения сочинений, за неимением лучшего, менее субъективного и зависимого от вкусов составителей, соблюдается неукоснительно, пожалуй, не реже запутывают дело, нежели проясняют.

Комментарии и примечания отчасти сопротивляются путанице, но лишь отчасти. Потому что они тоже более сосредоточены на отдельном произведении, чем на его непростых подчас связях с другими. Это путает карты, смешивает стихи не в том порядке, в каком они появлялись - не хроно-логически, а просто логически. Тем не менее, кое-какую полезную информацию извлечь можно.

Двадцать второго декабря 1826 года в Москве, через неделю после первой годовщины событий на Сенатской площади, написаны "Стансы":

В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни…

И написаны не то, чтобы плохо, но с неожиданной для мастера небрежностью. "В надежде славы" - "Начало славных": такие однокоренные созвучия в середине строк, да еще рифмующихся, считались грехом стихотворцев молодых-неопытных, огрехом версификации. Слишком маловероятно, чтобы Пушкин этого не заметил. Но - оставил. Хотя легко мог поправить. Рискну предположить, что он тем самым давал понять - понимающим, - что вынужденные стихи хороши быть не могут.

Сочинение такого стихотворения, недвусмысленно обозначающего политическую позицию поэта, было подразумеваемым условием его окончательного примирения с царем. Это знали они оба - и не составляло секрета для всех, сколько-нибудь посвященных в ситуацию. Тем не менее, Пушкину на выполнение "соцзаказа" понадобилось три с половиной месяца.

И заглавие "программной" вещи дается - нейтральнее некуда!

Однако еще интересней - иное. Стихи, которых ждут, которые могут быть напечатаны чуть ли не на следующий по завершении день, где угодно, хоть в правительственной газете, хоть отдельным листком, эти стихи… откладываются в сторону. И не публикуются больше года. Они появляются только в первом номере "Московского вестника" на 1828 год.

Пушкин медлит и медлит, рискуя навлечь неудовольствие царя, отношения с которым и без того непросты. Ради чего? Что происходит за этот год, внутренне позволяя, наконец, автору отдать "Стансы" в печать?

Вероятный ответ, когда речь о поэте, стоит поискать среди стихов.

1827 год в Собрании Сочинений открывается стихотворением "Во глубине сибирских руд", чаще именуемым "Посланием в Сибирь". Все комментаторы датируют его началом года и сообщают, что уже через несколько дней оно было передано одной из уезжавших в Сибирь декабристских жен. Кому именно - мнения расходятся, но сие несущественно. Важна лишь отправка стихов - тем, кому они адресованы.

Датировка произвольна, ничем не подтверждена, но психологически любопытна. Разумеется, "Послание" вполне могло быть написано и раньше "Стансов", и одновременно, и чуть позже. Относя его к первым числам января, исследователи бессознательно связывают эти сочинения.

Выглядит так, что над одним поэт бился-мучился неделями и месяцами, а другое создал единым вдохом-выдохом, едва появилась возможность его надежно переслать.

Путешествие в Восточную Сибирь тогда длилось месяца четыре-пять, в зависимости от времени года, немного меньше или больше. В любом случае, летом стихотворение должно было очутиться в Петровском заводе. Таким образом, Пушкин запускает "Послание" в "самиздат" заведомо раньше "Стансов", журнал с которыми попадет в руки сибирских читателей обычною почтой.

Каторжникам - не до тонкостей стихосложения и тактических хитростей автора. Они увидят - не как написано, но что. Предвидеть их реакцию нетрудно. "Послание" поэтому становится своего рода авторским комментарием, ее нейтрализующим.

А Пушкин медлит. И почти не пишет: за полгода - семь стихотворений.

Наконец, шестнадцатого июля, через три дня после первой годовщины казни пятерых, закончен "Арион".

…Пловцам я пел… Вдруг лоно волн
Измял с налету вихорь шумный…
Погиб и кормщик и пловец! -
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою,
Я гимны прежние пою…

"Стансы", повторю, публикуются в самом начале 1828 года. За ними - в "Северных цветах" на 1828 год - "Арион".

Опять - весы, на чашки которых брошены вещи, по мнению автора, сопоставимые. Но… "читатель читает в разглядку".

Двадцать строк "Стансов", да еще прямо обращенных к высочайшему адресату, произвели впечатление оглушительное. И без труда перевесили четырнадцать стихов "Ариона". Политика заслонила поэтику. "Гляжу вперед я без боязни" вынуждало усомниться в том, что "Я гимны прежние пою".

Это потом, много позже, в советские времена, ретроспективные защитники Пушкина растолковали, что главная строка в "Стансах" - последняя, намекающая на то, что неплохо бы царю помиловать декабристов. И вообще, настаивали они, стишок совсем не прост, хотя бы потому, что о Петре там втрое больше, чем о Николае…

Надо думать, что неглупый человек Николай Павлович и не предполагал, что "умнейший человек России" устроит в его честь банальный барабанный бой.

Ну, и то, что Петр примером взят, современников, в отличие от потомков, не умиляло. Еще не забылось, что первый император российский свои великие преобразования осуществлял единственно насилием.

Он, как и мы, не знал иных путей,
Опричь указа, казни и застенка
К осуществленью правды на земле, -

напишет век спустя Волошин…

Оппозиция "Стансы" - "Арион" оказалась недостаточной. Даже для друзей. Приходится объясняться.

Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю…

Эпитет слишком выпячен, утрирован, чтобы не бросить отсвета на все, что за ним следует. Вплоть до резкого, едва прикрытого выпада в финале:

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу…

Оставалось представить стихи на рассмотрение личного цензора. Ответил Бенкендорф: "…Что же касается до стихотворения Вашего под заглавием "Друзьям", то Его Величество совершенно доволен им, но не желает, чтобы оно было напечатано".

Позднейшие пояснения пушкинистов, будто царя смутил "политический смысл" трех последних катренов, продиктованы, по-моему, не столько текстом, сколько ангажированностью исследователей. Скорее не хотелось, чтобы появлением этих стихов ослаблено было звучание "Стансов". Безудержность похвал подозрительна…

И Пушкину, парадоксальным образом, приходится благословить верноподданническое "Друзьям" на хождение в списках - наряду с крамольным "Посланием". Причем обе вещи вполне могли бы носить одно и то же заглавие.

Так вырисовывается нечто вроде цикла из четырех стихотворений, приходящих к читателю в определенной, продуманной последовательности.

"Во глубине сибирских руд" - "Стансы" - "Арион" - "Друзьям". Они перекликаются, как бы рифмуются, перекрестно. И попарно: не изданы прижизненно (первое - последнее) - опубликованы (второе - третье).

И каждое - в соседстве прочих - звучит и значит иначе, нежели само по себе.

Если читать, как написано, - слитно

2003

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto