TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Сергей Бирюков

Тютчев как текст

Русские символисты, а за ними и авангардисты, настойчиво искали собственную корневую систему в русской поэзии-поэтике.

Когда Мандельштам писал о том, что вся русская поэзия предстала в начале 20 века как заумная, он был совершенно прав. Символисты восстанавливали поэзию в правах как энергетическое поле, или поле беспокойства языка. И надо было перепрыгнуть через относительно спокойное поэтическое пространство конца 19 века.

Надо было вернуться на новом этапе даже и к Пушкину, и к призабытому Баратынскому, а Тютчев вообще как-то в стороне. Необходимо было сквозное чтение.

Естественно, что Мандельштам с четко постулируемой программой тоски по мировой культуре, и вообще акмеизм, в этом самоназвании определяющий себя как вершинную точку на данном этапе, проявляли повышенный интерес к предшественникам.

Мандельштам впрямую напоминает о Тютчеве, называя одно из стихотворений ''Selentium'', ведет диалог с Тютчевым, или пишет собственный комментарий.

Посмотрим на стихотворение Тютчева, оно прочерчивается диагональю от начального ''молчи'' до ''молчи'' конечного, а также - диагональ обнаруживается в первой строфе, затем идут два зигзага, создавая волну молчания. Кроме того, в пределах первой строфы есть еще одна, внутренняя, волна, создаваемая перекличкой слов - ''молчи''-''мечты''-''безмолвно''-''молчи''; в пределах второй - напряжение между словами ''мысль'' и ''молчи''. Любопытно также нарастание ''звуко-фонемы'' М от строфы к строфе: в первой - пять повторов, во второй - семь, в третьей - восемь.

Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои -
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи, -
Любуйся ими - и молчи.

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь;
Взрывая, возмутишь ключи, -
Питайся ими - и молчи.

Лишь жить в себе самом умей -
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи, -
Внимай их пенью - и молчи!

Мандельштам, как будто наблюдая это молчаливое волнение, взывает к ''первоначальной немоте'' и призывает слово вернуться в музыку. Как раз у Тютчева думы (мысли) поют...

Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись...

Но дело, разумеется, не в прямых откликах. Когда-нибудь, если будет возможность, надо разложить на большом пространстве листки поэзии. И, читая, перекатываться по листкам. Тогда можно обнаружить, что Тютчев - фундаментальный текст новой поэзии, причем до сих пор.

У Мандельштама находим россыпь подступов к Тютчеву: ''альпийские стихи Тютчева одухотворены историческими ощущениями европейской почвы и двойной тиарой для поэта увенчаны европейские Гималаи''. Или:

В непринужденности творящего обмена
Суровость Тютчева - с ребячеством Верлена -
Скажите - кто бы мог искусно сочетать,
Соединению придав свою печать?
А русскому стиху так свойственно величье,
Где вешний поцелуй и щебетанье птичье!

Русские поэты начала века как будто соревнуются в прочтении Тютчева. Игорь Северянин в 1913 году выпускает первую полноценную книгу и называет ее ничтоже сумняшеся ''Громкокипящий кубок'', а чтобы не было никаких сомнений в его прямом восхождении, предпосылает эпиграф из Тютчева:

Ты сажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громкокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.

Вот они откуда - стихи нового поэта! Брызги из этого божественного кубка!

Северянину было достаточно легкого касания, он мгновенно схватывал мелодику, ломкость строки Тютчева.

А вот Хлебников, конечно, был внимательным читателем и вычитывал уже все до дна самой бездны, дна не имеющей.

Рудольф Дуганов, анализируя известное стихотворение Хлебникова:

О достоевскиймо бегущей тучи.
О пушкиноты млеющего полдня.
Ночь смотрится, как Тютчев,
Замерное безмерным полня. -

писал, что Тютчев здесь выступает богом звездного неба и что строки Хлебникова прямо восходят к стихотворению Тютчева ''Как океан объемлет шар земной...''

Он же приводит другие обращения Хлебникова к Тютчеву, например

О Тютчев туч! Какой загадке,
Плывешь один, вверху внемля?

Дуганов справедливо говорит о том, что ''Тютчев'' у Хлебникова ''знаменует... имя мира, созданного его творчеством''.

Само произведение Хлебникова ''О достоевскиймо...'', разумеется, имеет множество прочтений. На мой, взгляд, то, что Тютчеву отведены две строки из четырех, и они заключающие, означает некоторый приоритет и перевес. Тютчев (то есть его мироздание) здесь объемлет все, ночь это всего лишь состояние, при котором космос - безмерное - виден наиболее отчетливо. Значит ли это, что Достоевский и Пушкин, то есть их миры - замерное? Это вариант логического прочтения. Однако у поэзии, как известно/неизвестно, своя логика.

И здесь эта логика охватывает все пространство от О до А. Если О это полнота всего, то и последнее слово ПОЛНЯ есть усиленный адекват О, при этом последний звук слова А дает обратную перспективу, то есть отсылает к началу, к первозвуку и последнему звуку (А первый звук, произносимый ребенком и наиболее устойчивый к афазии звук, как учит нас психолингвистика).

При этом одна часть первой строки идет на полноте О в достоевском, а вторая сгущается в У с намеком на Тютчева, во второй строке при полногласии пушкинот и полдня окаймляют новый намек с Й-У плюс Щ , которое перикликается с Щ в первой строке. Первые два слова последней строки - своего рода ключ и замок, первое слово частично входит во второе, а разрешается все полногласием. Таким образом перед нами возникает своего рода кристаллическая решетка атома поэтического мироздания, где все элементы подвижны и активно перемещаются в этом безмерном пространстве космоса-поэзии.

То, что емко выразил Мандельштам, назвав Тютчева ''хромым Эсхилом русского ямбического стиха'' - было откликом на внезапные обрывы и удлиннения строк и на звук. В отличие от поэтов 19 века (хотя см Фет!) поэты века 20-го уловили в самом строении стиха Тютчева новые ритмы, которыми можно было ''измерить'' новое время, или проинтонировать его.

Маяковский, ''тоскою к людям ведомый'', ступает, как будто по ступенькам:

Анненский, Тютчев, Фет...

Отрицая, подтверждает значимость. Собственно, три кита, на которых держится поэзия начала 20 века.

Интересно, что в конце этого же века идет новый возврат к Тютчеву, как к тексту. Так, Елена Кацюба неожиданно ''находит'' строки ''Блажен, кто посетил сей мир...'' на свалке, в переиначенном виде - ''Женбла, кот сепотил йес рим...''. Можно признать это постмодернистской игрой, но можно и восстановлением текста почти из небытия, привлечением к нему внимания в точное время, которое пока не кончилось (вопреки сказочнику Фукияме).

И тут мне ничего уже не остается, как привести собственные строки, написанные в момент заглядывания в безмерное, два года назад:

Тютчев
Чуть-чуть
Туч тюч
Тут и тут
Тют
Чев
Мысль изреченная есть ложь
Мысль изреченная есть вошь
Мысль изреченная есть тож
Мысль изреченная - итожь
Мысль изреченная есть что ж
Мысль из(реченная) ни что ж
Мысль из-реч-енная есть нож
Веч тют
Весь тут
Туч чуть
Чутев
Чутчев
Чев туч чев
Веч чев чуть
тююююТчееев

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto