TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Павел Лыжин

Неизданные переводы на русский из Эдгара Аллана По, Шарля Бодлера и Райнера Марии Рильке

Вступительная статья и публикация В.Резвого


Павел Лыжин. Этого имени не помнит почти никто даже в эмиграции, где поэт прожил большую часть жизни, не опубликовав ничего из оригинального поэтического творчества. Только в 1994 году, в четырехтомной антологии поэзии первой и второй волн русской эмиграции "Мы жили тогда на планете другой…" (М., 1994, т. 2) появилась подборка Лыжина в четыре стихотворения. Антологий эмигрантской поэзии с тех пор накопилось предостаточно, из них поэты-эмигранты плавно перекочевали в антологии русской поэзии XX века - так сказать, присоединились к братьям по цеху. Тем не менее, Лыжина составители антологий то ли не разглядели, то ли не захотели разглядеть, то ли и вовсе о нем не знали. Даже имя Василия Розанова не привлекло внимания исследователей - его памяти посвящено стихотворение Лыжина "Нумизматика":

Авось от житейских аварий,
От старых и горьких обид
Магический римский денарий
Таинственно нас исцелит.

О, если бы в узенькой клетке
Душа отдохнула от мук!
Давайте ж посмотрим монетки,
Василий Васильевич, друг!

Чего другого, а "святой ненаблюдательности" нашим литературоведам не занимать. До появления первых публикаций Лыжин был известен лишь двум специалистам: Вячеславу Нечаеву, хранителю архива поэта в Центральной научной библиотеке Союза театральных деятелей РФ, автору единственной полноценной биографической справки о Лыжине, и Евгению Витковскому, поэту-переводчику, прозаику, историку русского поэтического перевода, специалисту по литературе русской эмиграции - собственно, ему-то и принадлежат все лыжинские публикации.

Переводам Лыжина, в отличие от его стихов, повезло больше. Впервые они появились в многотиражной газете "Константа" (1996, № 9-13): три баллады Франсуа Вийона и четыре стихотворения не слишком у нас известной Анны де Ноай.

В 1998 году вышло в свет "Полное собрание поэтических сочинений" Франсуа Вийона. Это не только полное собрание сочинений (благодаря ему мы, в частности, имеем все одиннадцать "Баллад на воровском жаргоне" в русском переводе, выполненном Е. Кассировой), но и наиболее полное по сей день собрание русских переводов из Вийона. В книге впервые напечатаны переводы одного из лучших русских поэтов XX века С. Петрова; переизданы переводы С. Пинуса, произвольно зачисленного советскими теоретиками литературы в графоманы; наконец, вернулось к российскому читателю творчество поэтов-эмигрантов - В. Жаботинского (переводы которого были переизданы лишь за год до книги Вийона), В. Перелешина (впервые) и П. Лыжина (две из трех переведенных им баллад).

В антологии русского поэтического перевода XX века "Строфы века - 2" (М., 1998) вновь переиздались две баллады Вийона и два стихотворения Анны де Ноай, а также впервые были напечатаны переводы Лыжина с немецкого - из Августа фон Платена и Стефана Цвейга.

Ничего нового в последующие годы в печати не появилось. Лишь в антологии "Семь веков французской поэзии в русских переводах" (СПб., 1999) были переизданы четыре стихотворения Анны де Ноай да еще в издательстве "Эксмо" вышло переиздание книги Вийона 1998 года.

Дальше - тишина…

О жизни Павла Петровича Лыжина известно немного. Родился он 5 марта 1896 в Петербурге, в семье будущего главы Петербургской городской думы. По окончании гимназии поступил в Михайловское артиллерийское училище. В первую мировую войну воевал на Северо-Западном фронте, получил отравление ядовитыми газами, что, видимо, сказалось не только на здоровье, но и на литературной его судьбе. В 1917 вместе с родителями жил в имении под Териоками (ныне - Зеленогорск), вошедшими в 1918 году в состав Финляндии. Переехав в 1922 году вместе с братом Юрием в Прагу, Лыжин окончил русский юридический факультет, преподавал русский язык в Школе языков и французский - в Институте Эрнесто Дени, работал инженером. Постоянно писал стихи и прозу, читал свои произведения на собраниях кружка "Далиборка" и литературного объединения "Скит поэтов". Его рассказы и фельетоны печатались в газете "Россия и славянство", стихи ходили в списках в среде пражской эмиграции. В 1964 году перебрался в Париж к брату. В сентябре 1969 умер от инфаркта.

Странно, казалось бы: с середины 20-х годов до начала 60-х - никаких фактов биографии. Однако если историкам литературы этот временной отрезок не дал пока что почти ничего, то русской поэзии он подарил количество оригинальных и переводных стихов, мало с каким сопоставимое (в эмиграции, по крайней мере).

Оценить вклад Лыжина в русский поэтический перевод стало возможно совсем недавно, когда из архива полностью было извлечено его переводное наследие. Переводы из тридцати двух поэтов с английского, немецкого и французского. Почти всё написано от руки, самое позднее - фигурным цветным шрифтом с иллюстрациями. Единственное исключение - большая антология французской поэзии XIX века "Перепевы", отпечатанная нетипографским способом в 1947 в Праге.

Отметим, что при выборе стихов для перевода Лыжин не ограничивался поэтами, с которыми у русских переводчиков дошло уже до издержков производства (таких, как Эдгар По и Жозе-Мария де Эредиа). Переводил он и гораздо менее "замученных": с французского - Шарля Орлеанского, Малерба, Самена, Мореаса, Анну де Ноай, с немецкого - Мейера, Лиленкрона, Шторма. Есть у него и три перевода из Луизы Аккерман - французской поэтессы философского направления, которую не только никто не посягал переводить, но и в антологиях никогда не упоминал.

Более того, при работе над конкретным поэтом Лыжин не ограничивался хрестоматийными стихами. Даже у Эредиа, наряду с самыми известными сонетами, выбирал он и такие, у которых по сей день не больше двух-трех русских версий.

Казалось бы, именно эти переводы следует публиковать в первую очередь. Тем не менее, для настоящей публикации выбраны три поэта, уже имеющих богатую традицию в русском переводе: Эдгар Аллан По, Райнер Мария Рильке, Шарль Бодлер - соответственно, с английского, немецкого, французского. Выбраны именно потому, чтобы наглядно показать, насколько не совпадали традиции "советской школы перевода" и школы эмигрантской. Справедливости ради, в случае с Лыжиным вряд ли уместно говорить о принадлежности к какой-либо школе. От литературной жизни русской эмиграции он всегда держался особняком, на людях старался не появляться, ни с какими издательствами связан не был. Какие тому причины - Бог весть.

Конечно, если подходить к переводам Лыжина из Эдгара По или Рильке с позиции современных требований к поэтическому переводу, то даже неискушенный исследователь очень быстро найдет множество уязвимых мест и признает переводы не слишком совершенными. Такому исследователю стоит напомнить, что сам Лыжин именовал свои переводы не иначе как "перепевы", "вариации и парафразы на темы", а составленной и откомментированной им книге сонетов Эредиа дал подзаголовок "опыт стихопереложения". Лыжинские версии "Ворона" и стихотворений из "Часослова" - это не перевод в строгом смысле слова и не вольное подражание оригиналу. Это - его Эдгар По и его Рильке, такие, какими они виделись Лыжину из Праги начала 50-х.

Не то с Бодлером да и почти со всеми остальными французами. Если можно предположить, что переводы из По и Рильке носят случайный характер, то переводы французских поэтов - именно переводы, причем довольно часто выполненные на самом высоком уровне. Публикуемое ниже "Путешествие на Цитеру" Бодлера - тому доказательство: это не только один из лучших лыжинских переводов, но и один из лучших русских переводов из Бодлера.

Поэты-эмигранты постепенно возвращаются к читателю. Кто из забвения, кто из небытия.

И меня гнетут земные грузы,
Заколдован жизни темный круг;
Но порвутся и меж нами узы…
Потерпи немного, смертный друг!

Видимо, это четверостишие из стихотворения Лыжина "На пристани" обернулось пророчеством для него самого. И, судя по всему, это нечаянное пророчество начинает сбываться. Возвращаются забытые. Приходят из тени прошлых лет, кто остался неизвестен даже специалистам.

Оригиналы помещаемых ниже работ Павла Петровича Лыжина хранятся в Москве, в архиве Центральной научной библиотеки Союза театральных деятелей РФ. Все переводы печатаются по беловым автографам.

Владислав Резвый

ПАВЕЛ ЛЫЖИН
(1896-1969)

НЕИЗДАННЫЕ ПЕРЕВОДЫ ИЗ ЭДГАРА АЛЛАНА ПО,
ШАРЛЯ БОДЛЕРА, РАЙНЕРА МАРИИ РИЛЬКЕ

ЭДГАР АЛЛАН ПО
(1809-1849)

ВОРОН

Как-то полночью ненастной я над книгой старых дней,
Книгой странной и неясной утомленно забывался,
Головой слегка качая, сонной головой моей.
Вдруг, безмолвье нарушая, стук, невнятный стук раздался.
"Это гость, - сказал я тихо, - у порога моего,
Гость, и больше ничего".

Был декабрь, еще поныне помню это. На полу
Тени дров, истлев в камине, будто призраки дрожали.
Ждал рассвета я понуро, погруженный в полумглу.
Ждал я ту, что "там" Ленорой сонмы ангелов прозвали,
Но не властью книги мудрой возвратить любви года…
Всё исчезло навсегда.

Штор пурпурных сонный лепет наводил лишь грусть и жуть:
Непостижный темный лепет, мне неведомый доселе;
И, пытаясь сердца муку успокоить как-нибудь,
Повторял я через силы, повторял я еле-еле:
"Это, видно, гость стучится у порога моего,
Гость, и больше ничего".

Ожидать не в силах доле, холодея и дрожа,
Я собрал остатки воли, молвя тихо: "Извините,
Умоляю, извините, господин иль госпожа:
Я дремал и еле слышал, как тихонько вы стучите".
Дверь открыл я и застыл я у порога моего:
Тьма, и больше ничего.

Полн тревоги и сомнений, полн неизречимых дум,
Будто в царстве сновидений, ночи я ловил дыханье -
То, чего постичь не смеет жалкий человечий ум.
Тихим шепотом "Ленора!" я, дрожа, прервал молчанье.
Мне ответом был: "Ленора!" - отзвук зова моего,
Эхо - больше ничего.

Я к камину возвратился. Снова вспыхнула душа.
Стук яснее повторился. "Эту тайну я открою;
За окном там кто-то бродит, - думал я, едва дыша, -
Лишь бы сердце тише билось… Эту тайну я открою;
За окном иль у порога, у порога моего
Ветер - больше ничего".

Я окно открыл широко, старой ставней загремел,
И ко мне в мгновенье ока (что за ужас! что за диво!)
Ворон, ворон дней минувших неожиданно влетел,
С миной лорда или лэди. Без поклона, неучтиво
Он вспорхнул на бюст Паллады (ясно видел я его),
Сел - и больше ничего.

И с улыбкою печальной перед черной птицей той:
"Ты не трус, о гость фатальный! О облезлое созданье!
Не из царства ли Плутона залетел ты? - Так открой
Мне теперь, о призрак-ворон, благородное прозванье,
Что ты носишь в царстве Ночи", - я шепнул, потупя взор.
Карнкул ворон: "Nevermore!"

Хоть в ответе птицы вещей смысла я не разгадал,
Но эмблемою зловещей был смущен и озадачен;
Кто из смертных - о, скажите - наяву хоть раз слыхал,
Как на бюсте каркал ворон - черен, и угрюм, и мрачен?
Столь гнетущий призрак птичий кто видал до этих пор
С жуткой кличкой "Nevermore"?

Лишь одно, одно лишь слово ворон с бюста прокричал
И замолк угрюмо снова, дух смутив тоскою странной.
Он сидел, пером не дрогнув, неподвижно и молчал.
Я шепнул: "Друзья, надежды - отлетели. Гость незванный
Отлетит, быть может, завтра вслед за ними навсегда".
Каркнул ворон: "Никогда!"

Вздрогнул я: "Иль это чары полуночи роковой?
Видимо, хозяин старый сей залетной черной птицы,
Сам гонимый темным Роком, сам снедаемый тоской,
Научил ее рефрену! Всё лишь гиль и небылицы!
И рефрен тот - лишь безумный, скучный, похоронный вздор:
"Никогда" иль "Nevermore"".

С бархатной подушкой алой кресло к бюсту у дверей,
Бледный, до смерти усталый, пододвинул я украдкой,
Размышляя перед дряхлой, тощей, лысой птицей сей
С темным языком авгура. Иль под вещею загадкой
Горе новое таится, скрыта новая беда? -
"Nevermore" иль "Никогда".

Так сидел я, размышляя в полуночной тишине,
Уж вопросом не пытая старой птицы той, чьи очи
Ярким пламенем зарделись, прожигая душу мне.
Тихо гладя бархат алый, я другие вспомнил ночи…
Но Она подушки этой, как в минувшие года,
Не коснется никогда!

А потом так дивно было: воздух будто задрожал,
Словно ангелы кадила чуть звенящие качали
И курили фимиамы. Я к душе своей воззвал:
"О, вдыхай тимьян небесный! Позабудь юдоль печали
И утраченной Леноры неземной, лучистый взор!"
Каркнул ворон: "Nevermore!"

Полный вновь своей утраты, вскрикнул я: "Ответь, пророк,
Птица или бес проклятый! Там, средь звезд, в лазурной дали,
Встретить ли мне Рок дозволит - беспощадный, темный Рок -
Ту, что ангелы на небе светлым нимбом увенчали?
Поцелую ль я Ленору, Рай обретши навсегда?"
Каркнул ворон: "Никогда!"

Я вскочил, вопя: "Убийца, птица или демон - прочь!
Вынь из сердца, кровопийца, клюв сверлящий, клюв упорный!
О, покинь сей бюст Паллады, отлети в глухую ночь,
В царство мрачного Плутона! О, рассыпься, призрак черный!
Сгинь средь берегов туманных, средь заклятых адских гор!"
Каркнул ворон: "Nevermore!"

Он не двинулся; безмолвно, будто в думы погружен,
До сих пор царит он, словно украшая бюст Паллады.
И при свете лампы бледной тень отбрасывает он:
Тень на землю, тень на душу, тень на бывшие отрады,
И душе, душе бессильной, как в минувшие года,
Не влететь уж никогда.

Прага, 1952 г.

ЮЛАЛЮМ

Свод неба был пепельно-хмурый,
И листья метались в бреду
И корчились в тяжком бреду
Октябрьскою ночью понурой
В том мрачном, злосчастном году.
То было близ уирского леса,
Где воздух туманен и сер,
Так странно туманен и сер,
Близ тускло-зловещего плеса,
У темной трясины Обер,
Трясины проклятой Обер.

Среди кипарисов аллеей
Часами бродили мы с ней,
Устало бродили мы с ней,
С ведуньей Душою-Психеей,
С Психеей, Душою моей.
И сердце, предчувствуя сроки,
Вулканом неведомых стран -
Далеких, неведомых стран -
Расплавленной лавы потоки
Стремило в ночной океан,
В полярный ночной океан.

Торжественно речи звучали,
Но разум устало дремал,
Так долго устало дремал,
И будто мы оба не знали,
Что в сумраке год умирал.
Не знали, что пала завеса,
Что ночью октябрьской так сер,
Той ночью октябрьской так сер
Туман среди уирского леса
Близ мертвой трясины Обер,
Проклятой трясины Обер.

Уж медленно ночь удалялась,
Старея, и стрелка часов,
Надзвездных небесных часов
Как будто к рассвету склонялась.
И вот меж седых облаков,
Скользя неземною дорогой,
В эфире туманном возник
В алмазной короне двурогой
Астарты серебряный лик,
Волшебный серебряный лик.

Я молвил: "Сестры Аполлона
Дианы милее она,
Теплее Дианы она.
В лазурной тиши небосклона,
Витая и рея, бледна,
Все горести видит она,
Печали все знает людские,
И слезы, и впалость ланит,
Да, жуткую впалость ланит,
Что черви источат земные…
Всё видит и всё сторожит.
Оттуда, где всё - синева,
Она исцеляет тревогу,
Пройдя чрез созвездие Льва,
В пещере лежащего Льва,
Она нам проводит дорогу,
Пророчит летейский покой,
Любовной и светлой сестрой".

Но, пальчик поднявши, Психея
Шепнула: "Тот лик недвижим,
Так мертвенно он недвижим…"
Потом продолжала, бледнея:
"Бежим! Ах, скорее бежим!"
И крылья ее опустились,
Исполнены вещей тоской,
Дрожа безысходной тоской,
И жалко, бессильно влачились
Средь пыли аллеи пустой.

Но я продолжал: "Это снится,
Всё это лишь тающий сон,
Расплывчиво-тающий сон!
Лес в светлых лучах серебрится,
В сиянье луны погружен.
Доверясь игре переливной,
Покой нам сулящей и мир,
Сулящей надежду и мир,
Взлетим в сибиллически-дивный,
Кристальный, предвечный эфир!"

И робкость дрожащей Психеи
Я словом любви утешал,
Так нежно сестру утешал
Среди кипарисов аллеи
И братски ее целовал.
Потом, очутясь ненароком
У странных закрытых дверей,
Могилы закрытых дверей,
Стояли в молчаньи глубоком,
В молчаньи стояли мы с ней.
И, горе почуя, чрез силы
Спросил я, исполненный дум,
Тревожных исполненный дум:
"Что значит та надпись могилы?"
Сказала она: "Юлалюм.
Лежит здесь твоя Юлалюм".

О сердце, ты пепельным стало
И скорчилось, будто листва,
Как осени поздней листва;
Ты черной тоской изнывало,
Сжималось, дрожало едва…
И будто вздымалась завеса;
О бред! наваждение беса!
Я вспомнил: свод неба был сер,
Так мглисто, так сумрачно сер
Над сыростью уирского леса,
Близ мрачной трясины Обер,
Проклятой трясины Обер.

Я вспомнил ненастное время,
Когда я, стеная, влачил
Застывшее, скорбное бремя
И ночью его схоронил
Средь старого уирского леса,
Что вечно туманен и сер,
Близ жутко-зловещего плеса,
У мрачной трясины Обер.

ШАРЛЬ БОДЛЕР
(1821-1867)

СООТВЕТСТВИЯ

Природа - некий храм, где дивные колонны
О чем-то шепчутся невнятным языком,
И в дебрях символов, один в лесу глухом,
Проходит человек свой путь завороженный.

Как эхо гулкие слились в предвечный лад,
В Единства стройного аккорд ненарушимый,
Таинственный как свет, как ночь неизмеримый,
Так слился с цветом звук и с звуком аромат.

Как тело детское, бывает запах нежным,
Зеленым, как луга, напевным, как гобой,
Или торжественным, порочным и безбрежным:

Так амбра, мускусы, тимьяны и бензой,
Вместив бездонные, глухие откровенья,
Поют восторги чувств и духа исступленья.

СОСРЕДОТОЧЕННОСТЬ

Будь мудрой, Скорбь моя: идет успокоенье.
Ты вечера ждала - смотри, он недалек;
Иному мир неся, другому треволненье,
Тяжелый полумрак столицу заволок.

В тот час, когда палач жестокий - Наслажденье
Бичом сгоняет жертв бесчисленных своих
На празднества рабов, на жатву угрызенья,
О Скорбь, дай руку мне: уйдем, уйдем от них

Туда… Глядят на нас с балконов небосводных
Усопшие года в нарядах старомодных;
Уж Сожаление из сонных вод встает
С улыбкой. Солнца луч под аркой умирает,
И, саван свой влача, с востока тьма идет.
О, слушай, милая, как нежно Ночь ступает.

НЕОТСТУПНОЕ

Страшат меня леса, как мрачные соборы:
Что плачущий орган, гнетет их жуткий вой,
И сердце, где дрожат проклятья и укоры,
На De profundis их шлет отзвук роковой.

Как ненавистен мне ты, Океан взбешенный!
Мой дух сродни тебе: он бурь и злобы полн,
И твой надрывный смех, о человек сраженный,
Мне ясно слышится в огромном смехе волн.

О, я любил бы Ночь без яркого сиянья
Звезд, говорящих мне знакомым языком…
И только в черной мгле, в безбрежном и пустом

Спасения ищу. Но тщетны все исканья!
Сам беспросветный мрак - завеса лишь, и в ней
Мне взоры чудятся исчезнувших людей.

РОМАНТИЧЕСКИЙ ЗАКАТ

О солнце, ты взошло, венчаясь юной славой;
Как яркий взрыв, слепил твой огненный привет.
Блажен встречающий на склоне долгих лет,
Как лучезарный сон, закат свой величавый!

Ручьев, долин, цветов я помню, как могуч
Был трепет под твоим ярко-палящим зраком…
Вот меркнет горизонт. Пред падающим мраком
Бежим, бежим ловить косой прощальный луч!

Но тщетно я стремлюсь за богом заходящим:
В неверном сумраке, вокруг меня царящим,
Насыщенном сырым дыханием гробов,

Уж запах роковой кружится и витает,
И в зыбкости болот мой робкий шаг встречает
Жаб непредвиденных и липких слизняков.

ГАРМОНИЯ ВЕЧЕРА

Вот наступает час, когда, струя куренье,
Дрожат на стебельках кадильницы-цветы.
И звук, и аромат витают, как мечты, -
Вальс меланхолии и томное круженье!

Дрожат на стебельках кадильницы-цветы,
И, словно сердца плач, чуть слышно скрипки пенье -
Вальс меланхолии и томное круженье!
Свод неба - как алтарь скорбящей красоты.

И, словно сердца плач, чуть слышно скрипки пенье;
Ах, сердцу не постичь безбрежной темноты!
Свод неба - как алтарь скорбящей красоты.
В сочащейся крови померкло солнца рденье.

Ах, сердцу не постичь безбрежной темноты!
И лишь в минулых днях найдет оно забвенье.
В сочащейся крови померкло солнца рденье.
Монстранцией святой во мне сияешь ты.

МАЯКИ

О Рубенс - лени сад, волшебный ключ забвенья,
Где любят, не любя, нагие телеса,
Но где, бушуя, жизнь в порывах исступленья
Как море в море бьет, как воздух в небеса.

Да-Винчи - зеркало, где отразился зыбкий,
Глубокий, смутный мир необычайных снов;
Сонм нежных ангелов с загадочной улыбкой
Средь сосен вековых и синих ледников.

Рембрандт - больницы стон печальный и унылый,
Где лишь Распятие виднеется в углу;
Из грязи там мольбы восходят с дивной силой,
И яркий зимний луч пронзает полумглу.

О Микель-Анжело - неясные творенья:
Смешались жутко в них Гераклы и Христы!
Могучие встают из гроба привиденья,
И длинный саван рвут сведенные персты.

Боец неистовый, сатир ли извращенный? -
Ты, возвеличивший оборванную тварь,
Тщедушный человек, но желчный и надменный,
Пюже, о каторжан меланхоличный царь!

Ватто - беспечный мир, где много знаменитых
Сердец, как бабочки, справляют карнавал
Среди блестящих зал, лучами люстр залитых,
Безумье льющие на кружащийся бал.

О Гойя - тяжкий бред! Средь шабаша коптится
Кровавый выкидыш под дикий смех и вой…
Старуха в зеркало загадочно глядится,
И дразнит дьявола детей раздетых рой.

Над озером в крови сонм демонов летает -
Делакруа! Вдали грустит еловый бор.
Под серым небом там плач странных труб летает,
Как бы из Вебера чуть уловимый хор.

Средь тысячи ходов глухого подземелья
Осанна, вопль и стон как отгулы летят,
Проклятье и хвала - божественные зелья,
Что сердце смертного как опиум пьянят.

То стражей тысячной разослан клич сигнальный,
Приказ, протрубленный из тысячи рогов,
То зов охотников затерянный и дальный,
Мерцанье тысячи высоких маяков.

Воистину, Господь, вот знак непреходящий,
Возвышенный залог достоинства людей:
Весь сей надрывный плач, из века в век летящий,
Чтоб смолкнуть у брегов Предвечности Твоей!

БАЛКОН

Воспоминаний мать, любимая любимых,
Ты радость радости, ты долг моих долгов,
Припомни нежности всех ласк неизречимых,
Мерцанье очага и прелесть вечеров.
Воспоминаний мать, любимая любимых!

Под вечер в зареве алеющих углей
Иль в дымке розовой рассветной на балконе
Я счастье познавал, склонясь к груди твоей,
И сколько дивных слов лилось в едином стоне
Под вечер в зареве алеющих углей.

Вечерних летних зорь как чудно торжество!
О, как бездонна высь и сердце как безбрежно;
И, над тобой склонясь, царица, божество,
Я кровь вдыхал твою медлительно и нежно…
Вечерних летних зорь как чудно торжество!

Чернеющей стеной качался небосклон.
Во мраке я искал зрачки твои, бывало,
Дыханием твоим как ядом упоен…
И ножка узкая в моей руке дремала…
Чернеющей стеной качался небосклон.

Мне дар любви вручен и дар воображенья,
И в памяти моей всплываем мы вдвоем…
И где же мне искать восторги вдохновенья,
Как не в твоей близи и в образе твоем?
Мне дар любви вручен и дар воображенья.

О клятвы, аромат, о ласки без конца!
Воскреснут ли они, восстав из бездны сонной,
Как восстает из мглы подводного дворца
Светило юное в лазури небосклонной?
О клятвы, аромат, о ласки без конца!

ПУТЕШЕСТВИЕ НА ЦИТЕРУ

О сердце легкое, ты птицей упоенной
Резвилось средь снастей на корабле родном,
Стремящего полет в просторе голубом,
Как ангел, воздухом и солнцем охмеленный.

"Но что за остров там чернеется вдали?" -
"Цитера, - был ответ, - воспетая отрада,
Седых холостяков банальный Эльдорадо,
Но глуше и бедней на свете нет земли".

Страна сердечных чар, услад и тайны нежной!
Здесь, словно аромат, витает среди волн
Венеры древней тень, - и вновь смятенья полн,
И неги, и любви наш дух многомятежный.

О дивный остров мирт, цветов и рдяных лоз,
Обетованный край, племен благословенье,
Где томно бредит страсть, где дышит вожделенье,
Струясь как фимиам среди бессмертных роз,

Где стоны голубков полны сладчайшей тайной…
Увы, как ныне пуст, как мрачен этот край!
Лишь скалы черные и злой вороний грай…
Но вот приметил взор предмет необычайный.

То не был древний храм в тени густых дубов,
Где жрица юная в час вечера, бывало,
Под властью странных грез, откинув покрывало,
Купалась в свежести залетных ветерков.

Когда крикливых птиц вспугнул наш парус белый
И мы вдоль берегов прославленных неслись,
Пред нами почернел, как сирый кипарис,
Позорной казни столб трирукий, онемелый.

Крылатых хищников голодная семья
Трепала яростно добычу - труп висящий,
Подобно лезвию вонзался клюв сверлящий
И жадно рвал клочки зловонного гнилья.

Две черные дыры давно глаза сменили,
Живот распорот был, кишок свисала мразь…
И, раздирая труп и будто бы глумясь,
Стервятники его постыдно оскопили.

У ног казненного прожорливой гурьбой,
Крутясь вокруг столба и морды задирая,
Шныряла, прыгала четвероногих стая,
И, как палач средь них, зверь рыскал матерой.

О сын златых небес, дитя Цитеры милой,
Глумления снося за свой безумный грех,
За культ чудовищный неслыханных утех,
Ты молча кару нес, отверженный могилой.

Истерзанный мертвец, поруган, как и ты,
Я вижу пред собой кровавые лохмотья -
И желчи старых лет не в силах побороть я
И приливающей, кипящей тошноты.

В тебе, о висельник, приветствуя собрата,
Про злые челюсти и клювы вспомнил я
Всех черных хищников - пантер и воронья,
Что мучили меня безжалостно когда-то…

Прекрасны были гладь, и небо, и покой,
Я ж всюду видел кровь и полумрак печальный,
Скорбь душу облекла, как саван погребальный,
Пред аллегорией зловещей и немой.

Я в жутком символе свое изображенье
На острове твоем, Венера, узнаю…
О, дай же силу мне, Господь, на плоть свою
И сердце жалкое взирать без отвращенья!

РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ
(1875-1926)

Из "Часослова"

* * *

Есть много братьев у меня в сутанах
В тиши монастырей, где стройный лавр блестит.
Они творят Мадонн, столь нежных в южных странах,
И часто грежу я о юных Тицианах,
О тех, чей яркий Бог сверкает и горит.

Когда ж над глубиной своею я склоняюсь,
То вижу: темен Бог, как корни, что сплелись
И молчаливо пьют, а я куда-то ввысь
Из теплоты Его расту и устремляюсь.
Вот всё, что знаю я; в ветвях моих покой.
Лишь вихри, проносясь, волнуют их порой.

* * *

Мы созидали долгими веками,
На атом атом громоздя
Дрожащими руками.
О храм, кто довершит тебя?
Что стало с Римом? - Он разбит.
А с миром? - Он смертельно болен.
И звон к нему не долетит
Твоих высоких колоколен.
Не для него заискрится твой лик,
Играя радужным узором мозаик.
И лишь во снах таинственных порой
Я познаю блаженную отраду;
Мне мнится, я постиг твою громаду,
Мне грезится твой купол золотой.
И верю, верю я: мой дух закончит скоро
Последний барельеф Великого Собора.

* * *

Когда во тьме глухой, сосед мой Бог,
Ты стук упорный мой, мой тяжкий стук услышишь -
Знай: жутко стало мне, Ты слишком редко дышишь,
Мне чудится, Ты в зале одинок.
А если жаждешь Ты, скажи, кто в этот мрак
Подаст Тебе напиток животворный?
Я здесь, совсем вблизи, на страже, как дозорный.
Подай хоть малый знак.
Случайно делит нас лишь тонкая стена:
Раздастся ль оклик Твой чуть слышный и далекий
Иль мой призыв к Тебе скорбяще-одинокий -
Развалится она
Без грохота, без треска разрушений.
Я знаю: то стена Твоих отображений.
Они, как имена, горят перед Тобой;
И в час, когда во мне зажжется небывалый,
К Тебе ведущий свет, что чую глубиной, -
Он образов Твоих позолотит оправы.

Но чувства странствуют, истощены от муки,
Одни, без родины, и всё с Тобой в разлуке.

* * *

О тьма, родившая меня!
Ты мне дороже мощи бурной
Неугасимого огня,
Что замыкает свод лазурный,
Сведя конец с другим концом
Яркосверкающим кольцом.

Во тьме лежит наш мир мгновенный:
Огонь и воды, зверь и я,
И все истоки бытия,
И все могущества Вселенной.

Нам не дано, я знаю, превозмочь
Предвечной тьмы, но мне порою мнится,
Что мощь огромная вблизи меня таится.
Я верю в Ночь.

* * *

Когда навек замкну я вежды,
Что станет, Господи, с Тобой?
Я Твой сосуд (коль разобьюсь я?),
Напиток Твой (коли прольюсь я?),
Твой промысел, Твои одежды;
Со мной Ты смысл утратишь Свой.

Исчезнет дом, где умиленной
Хвалой Тебя я встретить мог;
Я, как сандальи, запыленный,
Спаду с Твоих усталых ног.

Умру я, сгину без возврата,
И долго будет в час заката
Твой взор, что грел меня когда-то,
Блуждая средь пустынных скал,
Искать меня и звать, тоскуя.

Чем станешь Ты, когда умру я?
Ответь мне, Боже! - Я устал.

* * *

Ты входишь, ходишь, исчезаешь;
Все двери рушатся кругом,
И Ты, Тишайший, проникаешь
Беззвучно в самый тихий дом.
Я так с Тобой могу сродниться -
От книги глаз не оторву,
Когда Ты застишь и страница
В Твою уходит синеву.
Так нотой громкой иль глухой
Всегда предмет звучит Тобой.

Ты расчленен в моем сознаньи,
И в грезах инобытия
Как светлые Ты мчишься лани,
И, будто лес, чернею я.
Ты словно колеса движенье,
Бег спиц бесчисленных: оне
Растут, и темное круженье
Всё приближается ко мне.
И труд мой робкий в тишине
Растет от каждого движенья.

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto