TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Наум БАСОВСКИЙ

…И В НЁМ Я ЖИВУ, НИКУДА НЕ УЕХАВ

А как забыть язык, на котором видишь сны,
язык, с которым вырос?

Милорад Павич


Когда Вадим Перельмутер обратился ко мне с предложением поразмышлять, что происходит с языком русского литератора, живущего за границами России, и написать об этом, я несколько опрометчиво согласился - ибо тема была для меня весьма интересна, - но очень скоро понял, что вряд ли смогу сказать что-то определённое в, так сказать, общетеоретическом плане. Литературное творчество - процесс настолько ещё малоизученный (может быть, и слава Богу, что мало!), что я могу более или менее уверенно говорить о только о собственном опыте.

Поэтому я хочу надеяться, что всё сказанное ниже будет воспринято именно в том ключе, в каком обдумывались и писались эти заметки, - как некие эскизы, рассказывающие о том, что происходило в течение более чем десятилетия с конкретным человеком, писавшим и продолжающим писать стихи по-русски и снискавшим своими сочинениями некоторую известность. Это позволяет ему думать, что его единичный опыт может быть важен и полезен кому-то ещё.

1.

* * *


Ещё не потеряв, уже горюю.
Не всё ль равно, в какую землю лечь?
Но как утратить тёмную, сырую,
густую, неразгаданную речь?
Не всё ль равно, какой узор созвездий
мой временный хранит
и вечный сон?
Но как утратить потайные вести,
которые даруют скрип и стон
в лесном дому осенними ночами,
и филина рыдание без слёз,
и шорох капель дождика в начале -
и вдруг слова,
и сердце под откос?!..

Это стихотворение я написал летом 1990 года в Москве, а поводом к его написанию был незадолго до того полученный так называемый вызов для выезда на постоянное место жительства в Израиль. Событие, в те дни достаточно рядовое в Советском Союзе, но для меня бывшее далеко не таким - ибо оно заново всколыхнуло и подняло на поверхность довольно специфические раздумья и сомнения.

С одной стороны, уезжать было нужно и даже обязательно; не имеет смысла вновь перечислять весомые и неизбывные причины, сейчас ставшие уже общим местом. Но, наверное, стоит зафиксировать внимание на том, что исход - это ещё и изгнание, если смотреть с иной позиции: если человеку хорошо там, где он живёт, не станет он обрывать корни. С другой стороны, что станется в новой и, что греха таить, чужеродной языковой среде с человеком, пусть и евреем по паспорту, но выросшим в славянской просодии (я родился и первые свои четверть века прожил на Украине); с человеком, впитавшим просторность и музыку русской речи и воспитанным на русской культуре и русской литературе?

Вопрос этот вовсе не был безосновательным. Услужливая память подсказывала, что вот, мол, Ходасевич стал писать меньше и затем совсем умолк в эмиграции, Набоков и Бродский перешли на английский (объекты сравнения были, конечно, очень высоки, но не сравнивать же себя с уехавшим в Америку приятелем Сёмой, который в России лавинообразно писал датские поздравительные стихи!). Правда, следом за этими, горестными для меня примерами вспоминалось, что Бунин не изменил родному языку до конца дней, что Гоголь написал Мёртвые души в Риме, а Тургенев вообще почти всё собрание сочинений создал во Франции. Но почему-то это не утешало. Проза - это проза, думал я, а поэзия - материя тонкая, по сути подсознательная. Порвать эту материю - пустяк, а сшить потом - удастся ли? Было от чего тревожиться, горевать и не спать по ночам.

Так или иначе, но в начале 1992 года я уже числился в Израиле новым репатриантом и прилежно посещал ульпан, уча язык своих далёких предков.

Почти сразу же обнаружилось, что представление о новой жизни нуждается в существенных корректировках. Русская речь, вопреки вычитанным из прошлого представлениям, звучала на каждом шагу. По-русски говорило радио (а вскоре заговорило и телевидение), на русском языке издавались газеты и журналы, работали русские книжные магазины. Более того, выяснилось довольно скоро, что имеется даже русскоязычный Союз писателей Израиля, в котором тогда числилось без малого две сотни коллег по перу! А после того, как ко мне обратился редактор русскоязычного литературного журнала с предложением дать в оный стихи, и эти стихи были напечатаны через две недели (в СССР приходилось в неведении ждать годами), я понял, что ситуацию нужно кардинально переосмысливать.

2.

Русский язык действительно звучал со всех сторон. Но, Боже мой, что это за язык был временами!

Живя три десятилетия в Москве и вращаясь в основном в среде научно-технической и художественной интеллигенции, я мог только догадываться, во что превратился русский язык в других социальных слоях и в других местах обитания, в особенности на национальных окраинах гигантской советской империи. Нет, я, конечно, жил не на облаке, ездил в командировки, стоял, как все, в московских "всесоюзных" очередях и время от времени сталкивался с фантастическими образцами речевых уродцев. Языковые гибриды - русский с украинским, русский с грузинским или армянским, русский с эстонским, русский с идишем и т.д. - существовали всегда, были смешны и даже порою симпатичны, особенно в анекдотах. Но здесь, в Израиле, такая гибридная речь слышалась на каждом шагу и всерьёз, её не избегли даже радио и газеты. Что было поделать? Для почти миллиона новых репатриантов, то есть для каждого пятого жителя страны, русский язык был и оставался основным языком общения (иврит ещё только-только осваивался), и не просто общения, а жизни и выживания в очень трудных по всем статьям условиях. Тут было не до красот, тут нужно было получить информацию, понять и немедленно отреагировать на неё. Ясно, что стиль высказывания имел десятистепенное значение.

Иврит, как было сказано выше, только осваивался. Но осваивался активно и тоже в ходе ежедневных грамматических "упражнений", от качества выполнения которых сплошь и рядом зависел хлеб насущный для себя и для семьи. Немудрено, что вскоре речь иных новых граждан Израиля стала представлять собой такую густую смесь русского с ивритом, что постороннее ухо (например, гостя из России) уже вообще отказывалось что-либо понимать. И всё это, хочешь не хочешь, проникало в газеты и радиопередачи, становилось чуть ли не нормой.

Временами в разгуле этой стихии обнаруживались свои положительные моменты. Например, насколько же лучше для русского слуха звучало ивритское слово мазган, заменяющее длинный и неуклюжий (да и равно чужой в русском языке) кондиционер. Или простые трисы вместо манерных жалюзи. Я даже подумал как-то, что мазган в стихотворной строке, если бы случилась на то нужда, явно предпочтительней кондиционера, равно как и пардес предпочтительнее цитрусового сада. Но в целом следует всё-таки остерегаться: слишком лёгкий и чреватый несуразными последствиями путь.

Вопреки моим давнишним опасениям, стихи сочинялись довольно регулярно и, что долго поражало меня, столь же регулярно печатались в местных газетах, журналах и альманахах, даже читались по радио и в концертах. Это само по себе тоже создавало новую парадигму, ибо к отсутствию цензуры привыкнуть было легче, чем к отсутствию редакторских и, в особенности, корректорских претензий. Причина была очевидна: куцые финансовые возможности стесняли печатные органы, и вся ответственность за качество текстов (в том числе и за грамотность) ложилась на автора. Что касается свойства, заключённого в скобки в предыдущей фразе, то, скажу без ложной скромности, у меня и раньше не было причины прибегать к посторонней помощи. Тем не менее, с течением времени я, несколько даже удивляясь, стал замечать, что словарь моих стихов стал заметно беднее, зато и чище с точки зрения языкового пуризма. Если это наблюдение развить подробнее, то можно было бы сказать, что те или иные языковые "вольности", которые я мог себе позволить, живя в России, теперь почему-то ощущались как непозволительные. Я стал избегать, например, использования слов, обычно идущих в словарях с пометой "устар.", словечек из уличной речи, жаргонных слов и выражений, советской официальной лексики - даже и в ироническом контексте…

И я задал сам себе вопрос: почему?

3.

Вот как сегодня мог бы выглядеть мой ответ самому себе.

Наше мышление в ходе жизни развивается от конкретного к абстрактному. Израильский публицист и философ Эдуард Бормашенко в связи с этим замечает: "По мере нашего взросления слова стираются от частого употребления и превращаются в отвлечённые представления, затуманивая непосредственное восприятие вещей" (журнал "22" №132, 2004).

Поэзия всей своей сутью противостоит этому явлению. Она возвращает словам их конкретный, иногда попросту первоначальный смысл. Поэт из многих тысяч слов языка выбирает, сознательно или бессознательно, единственные слова - точные, порой уникальные. Оттого так существенно для поэта находиться в гуще живой речи, слышать (и применять) переносные значения, новообразования, разговорные эвфемизмы, даже - в особых случаях - ненормативную лексику.

Но в хороших стихах слово не только значит - оно ещё и звучит, а когда звучит, то и пахнет, имеет вкус, играет цветом… Рискну даже сказать, что стихи, в которых слова только значат, редко могут быть названы хорошими стихами (как здесь не вспомнить Твардовского: "Всем - вкусом, запахом и цветом / - нехороши твои слова"). Вот тут-то и возникает диалектическое противоречие. В силу звуковых, ритмических, мелодических свойств всего текста конкретного стихотворения точное значение слова (то, которое приводится в толковом словаре) может размываться, так что на практике самое точное слово не всегда оказывается самым необходимым. Однажды, вспомнилось к случаю, мой постоянный корреспондент из России, тонкий и искушённый ценитель поэзии, написал в своём письме, что в следующей строфе из моего стихотворения:


А над водою пролетают птицы,
как мы, земную впитывая тишь,
и стоит им немного удалиться -
и нас уже почти не разглядишь... -

вместо глагола разглядишь более точно было бы написать различишь. На что я после некоторого раздумья ответил, что мой собеседник прав по поводу словарной точности и не прав по поводу звуковой. Вслушайтесь: рифма тишь - разглядишь несомненно более точна по звуку, чем тишь - различишь, и потому, на мой вкус, тоньше гармонизирует весь текст.

Вот и получается некий парадокс: самые потаённые движения души, которые поэт стремится выразить в своих стихах, не обязательно нуждаются в уникальных словах. Иной раз достаточно самых обычных, общеупотребительных слов, которые, будучи поставлены рядом в гармоническом порядке, дают читателю ощущение точности и единственности сказанного. Всё это, конечно, очень субъективно. Но, помнится, ещё Пастернак писал о соотношении значения речи и её звучания. В идеале гармония видится мне в равновесии всех составляющих речи.

Поэт, волею судьбы живущий в чужеродном языковом окружении или в среде своего родного, но "порченого" языка, вынужден от этой среды защищаться, и самой естественной и надёжной защитой представляется мне концентрация собственного словаря, его очищение от всего второстепенного, необязательного.

4.

Иосиф Бродский как-то сказал, что изгнание даёт писателю бесценный урок унижения - возможность в одночасье осознать то, на что в обычной жизни может уйти много лет: рано или поздно ты остаёшься наедине с языком.

В самом деле, весь круг твоего общения разрушен, ты снова начинаешь с нуля и должен доказать, что чего-то стоишь. Никому нет дела до твоих проблем, переживаний и неудач. И совершенно не имеет значения терминология: репатриация, эмиграция, исход - всё равно за спиной у тебя изгнание, и единственное, что ты проносишь через таможню без проверок и деклараций, - это твой язык, твоё главное богатство, и только от тебя одного зависит, как ты им распорядишься в новой жизни.

Спустя некоторое время после переезда в Израиль я с немалым удивлением заметил, что стал писать какие-то новые для себя стихи - новые не только по содержанию, но и по форме. В России я был убеждённым приверженцем русского классического стиха, а редкие свои попытки выйти за его рамки рассматривал скорее как технические упражнения. Теперь же раз за разом получались стихи, весьма далёкие от классических метров, как бы иллюстрирующие известную строчку Окуджавы "каждый пишет, как он слышит, каждый слышит, как он дышит". Эта формула уже так много цитировалась по делу и без, что стала, увы, почти штампом. Но в условиях Израиля она обрела изначальный, даже физиологический смысл. В очень жарком и очень влажном климате дыхание человека, родившегося и всегда жившего в средней полосе, и вправду изменилось, стало неровным, как бы более замедленным, зато и более протяжённым. И строки новых стихов, следуя за дыханием, стали неровными, длинными и сбивчивыми по ритму - но можно было бы сказать, и более свободными, выходящими из канонических рамок. А свобода ритмическая повлекла за собой свободу смысловую.

Нельзя сказать, что, живя в Советском Союзе, я очень уж оглядывался на цензуру, когда пытался публиковать те или иные свои сочинения. Множество стихотворений, не будучи явно антисоветскими, не соответствовали идеологическим требованиям режима просто по существу того, о чём я писал и как писал. Я заранее понимал их "непроходимость" в печать и не приспосабливался к обстоятельствам; в этом смысле я справедливо считал себя свободным. Но только в своей новой жизни я ощутил, что такое настоящая свобода, свобода вообще без оглядки на то, что можно и чего нельзя. И тогда стали появляться стихи, свободу которых можно проиллюстрировать, например, одной только строфой из стихотворения Памяти Б.А.Слуцкого, где говорится о тетрадках с непечатными стихами большого русского поэта:


А лежали эти тетрадки в ящике из-под тушёнки где-то
в тёмном чулане,
а сверху стояла кухонная посуда.
И стихи жили в ящике, словно евреи в гетто:
рождались, учились, взрослели, создавали семьи,
работали и умирали, не выходя отсюда.

Здесь, видимо, нужно пояснить, что, относясь к творчеству Слуцкого с неизменным уважением и даже зная наизусть некоторые его стихотворения, я всегда понимал, что поэтика Слуцкого с её отчётливой направленностью на прозаизацию стиха мне не близка, скорее даже чужда. В частности, таких длинных и неравномерных строк у меня ранее не было никогда. Но почему-то теперь я более не ощущал их "изменой" классическому стиху. В рамках свободной формы для сохранения просодии требовалось ещё более тщательное вслушивание в звучание рядом стоящих слов, более тщательная их ритмическая организация. Иногда в этих поисках случались полукурьёзные-полусерьёзные находки, как, например, стихотворение, написанное восьмистопным ямбом, о котором теоретики русского стихосложения писали, что этот метр нежизнеспособен, ибо обычно разваливается на два четырехстопных. В том единственном случае, о котором идёт речь, он, однако, почему-то не развалился.

Но время шло, организм привыкал к новым физическим условиям, дыхание налаживалось и возвращалось к естественному, и постепенно основной массив моих текстов вернулся в лоно классических метров. Что-то в свободных размерах оказалось всё-таки неорганичным (разумеется, лишь для меня). И только в последний год ХХ века, прочитав стихотворную повесть Георгия Шенгели Повар базилевса, я понял - вот свобода, к которой я неосознанно стремился! Это были замечательные стихи, написанные вкусным, ароматным, звучным языком, при полном отсутствии рифмы и в очень прихотливо-текучем ритме. Их свобода показалась мне абсолютной, если вообще это возможно. Только не поздновато ли испытывать ещё и этот путь?

5.

В ряду соблазнов обретённой языковой свободы есть один весьма специфический и, подозреваю, характерный только для жизни в Израиле. Вот о чём речь. Рано или поздно, не мытьём, так катаньем, хорошо ли, плохо, но репатриант овладевает ивритом. При изучении этого языка он узнаёт, в частности, что основной словарный фонд иврита состоит из слов, образованных на основе так называемых трёхбуквенных корней по весьма строгим базисным грамматическим моделям. Правда, не все формы, образованные от одного и того же корня, существуют в реальной речи; есть немало таких построений, которые выглядят вполне похожими на живые слова, но в языке их всё же нет. Тем не менее, если вы обратитесь к носителю иврита с фразой, в которую будет включено такое сконструированное вами "самодеятельное" слово, он скорее всего поймёт вас, хотя и удивится и даже тем или иным способом даст понять, что так не говорят.

Но для пишущего по-русски человека, особенно для любителя неологизмов, в ивритском подходе к сочинению слов есть много заманчивого. Почему бы не испытать этот способ и в родной речи? Не исключено, что на свет могут появиться очень неожиданные, но оттого и очень выразительные слова и словосочетания. Это, конечно, не столбовой путь развития поэзии, но временами продуктивный, чему свидетельством стихи Хлебникова, Маяковского, Кирсанова, Сельвинского и многих других.

Таким путём пошёл, в частности, израильский русскоязычный поэт Зэев Зорах. В 2002 году в Иерусалиме вышла его книга Рулетка Бога, представляющая собой стихотворное переложение одного из самых сложных и многослойных текстов Священного Писания - Книги Иова. Вот некоторые образцы слов, созданных Зорахом: обдумье, упрочень, неправедь, подним, умненье, бесконечье, сверкца, изжёв, ущем… Компьютер подчеркнул красным все эти слова, и справедливо - их, понятно, нет ни в одном словаре. Но ведь и общеупотребительного ныне глагола стушеваться тоже когда-то в словаре не было! И, кроме того, если некоторые из созданных Зорахом слов в силу своей "странности" действительно ощущаются как неологизмы "разового пользования", пригодные для использования только здесь и сейчас, то другие и выглядят вполне "корректно", и при определённых обстоятельствах вполне могли бы претендовать на вхождение в живой язык. Здесь существенно другое. В большой поэме чрезвычайно сложного содержания неологизмы Зораха не кажутся неуместными. Порой именно запутанность, неординарность рассматриваемых в ней моральных проблем делает их (проблемы) трудно выразимыми с помощью привычных слов, и неологизмы заостряют необычность ситуации.

И всё же, всё же, всё же… Для меня эксперименты оригинального и несомненно талантливого поэта явились ещё одним исключением, подтвердившим выработанное для себя основное правило - стараться пользоваться максимально простыми языковыми средствами при решении эмоциональных и мыслительных задач любой сложности. Только так я могу надеяться (конечно, в своём и только в своём случае) на адекватное прочтение и естественный отклик читателя.

Подкрепление этой позиции пришло с неожиданной стороны. Я также занимался и продолжаю заниматься стихотворными переложениями библейских текстов. В частности, ещё в Москве были написаны переложения Книги Экклезиаст и Книги пророка Наума, но тогда моим единственным источником была так называемая Синодальная Библия. В Израиле, среди прочих работ, я стал перелагать Книгу Псалмов, опираясь уже непосредственно на первоисточник и на русские переводы, выполненные израильскими специалистами. Вчитываясь в псалмы, я не уставал удивляться тому, что ещё три тысячелетия назад еврейский гений создал поэтические произведения, которые по яркой образности, силе эмоционального и интеллектуального воздействия не только не уступают лучшим образцам современной мировой поэзии, но в чём-то до сих пор недостижимы.

Каждый без исключения псалом представляет собой уникальное поэтическое произведение, со своим содержанием, своей образностью, своим построением и настроением. Это невероятно широкая смысловая, звуковая и красочная палитра, в которой есть метафоры и сравнения, гиперболы и литоты, синекдохи и симфоры - и всё это за много столетий до того, как все эти понятия сформировались в европейской поэтике. Но самое сильное впечатление на меня неизменно производила лаконичность выразительных средств, присущая псалмам. Смотри и учись, говорил я себе, вот образец того, сколь много можно сказать столь малым количеством слов, причём простых, всем знакомых слов - древних слов! Свойственная ивриту формальная строгость и краткость в данном случае выступала сильнейшим художественным средством.

Однако не менее действенным фактором оказалась характерная вообще для древних языков, и для иврита в частности, многозначность базисного лексического состава языка. Не случайно же существуют различные переводы на русский язык текстов Священного Писания, очень и очень отличающиеся друг от друга не только синонимически, но часто и семантически. Такие многозначные словосочетания, будучи включены в ткань оригинального стихотворения, создают в нём то самое ветвление смыслов, которое является необходимым признаком настоящей поэзии.

6.

Я не совсем уверен, что в этих моих эскизах всё получилось достаточно внятно и, тем более, достаточно убедительно. Ещё раз хочу подчеркнуть, что не претендую на какие-то общие выводы и закономерности. Это, скорее, попытка собрать воедино и обдумать все те изменения, которые происходили со мной на протяжении довольно протяжённого и насыщенного событиями периода времени.

Стихотворчество для меня не профессия, а путь осмысления действительности. Стихи служат самым верным способом объяснить самому себе, что происходит в окружающем меня мире и со мной в этом мире. Многократно было так, что я окончательно "осваивал" те или иные внешние события только после появления на свет нового стихотворения. Может быть, ещё и потому, что стихи обходятся значительно меньшим количеством слов, нежели проза, а самое главное - это другие слова, более ёмкие, более значащие, если хотите.

Оттого, начав эти заметки стихотворением о языке, хочу и закончить их так же. Только теперь это будут стихи, написанные ни много ни мало через тринадцать лет после тех грустных, пугающих - и, к счастью, не сбывшихся опасений.

* * *


Лишь в детстве возможны такие дары,
какие дарил мне сговорчивый город:
я знал наизусть проходные дворы,
короткие спуски, проломы в заборах.

Как будто во мне был пилот-автомат,
на важных маршрутах не сбился ни разу
и даже на матчи столичных команд
ходил без билета по тайному лазу.

Я в разных местах после этого жил
и в каждом пытался освоить начала -
и с книгами знался, и с картой дружил,
а всё-таки тайна уже не звучала.

Но есть мегаполис, что с детства знаком,
где каждый мой звук отзывается эхом,
который зовётся родным языком,
и в нём я живу, никуда не уехав.

На самом излёте осенней поры
он мне открывает богатства сплошные:
я знаю его проходные дворы,
короткие спуски, ходы потайные…

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto