Вадим Фадин
Помнящим родство
Сохранение родного языка в эмиграции - вопрос слишком серьезный. Вернее, серьезно то, что вопрос этот, кажется, вообще не рассматривается. Между тем речь идет о сохранении - себя.
Объяснить необходимость сохранения своего языка труднее, чем - изучения чужого. Не всякому и объяснишь. С чужим всё ясно, да и чисто технически выполнимо намного легче. Для жизни или для простейшего выживания в новой стране совсем не нужно помнить своё наречие - достаточно освоить азы туземного. А там - постепенно вжиться в новую среду, понимать ее и быть понятым, лишь при крайней нужде поминая вслух свою титульную национальность.
На первый взгляд, вопрос о верности эмигрантов родной речи относится к категории этических и стоит в одном ряду с посещениями отеческих могил или соблюдениями обрядов. Подобная сентиментальная сторона присутствует и здесь, однако всё обстоит гораздо сложнее, оттого что разрешение заинтересовавшей нас проблемы связано с сохранением привычного образа мыслей (или, как теперь принято неуклюже именовать, менталитета): дело не только в произнесении тех или иных сочетаний звуков, а в тесной связи языка и психологии, в том, что они всегда взаимно определяют друг друга. Опустив некоторые тонкости, можно утверждать, что при перемене языка общения мы начинаем мыслить иначе и даже другим способом, нежели раньше, - в ущерб самобытности, национальному самосознанию и, видимо, многому другому, что пока не приходит в голову. Русский, прочно перешедший на иностранную разговорную речь, больше не будет поступать по-русски. Вопрос в том, хотим ли мы остаться самими собой.
На этот счет у каждого, естественно, есть своё мнение, но беда в том, куда все эти мнения в сумме склоняются. Мышление сейчас преобладает сугубо практическое, и большинство считает роль языка в нашей общей жизни крайне незначительной, поскольку он сам по себе, как известно, материальных ценностей не производит. Таково же отношение и к художественной литературе. Когда-то Евтушенко придумал такую строку "Поэт в России больше, чем поэт", которую мгновенно подхватили и принялись использовать на все лады, согласившись с тогда еще популярной мыслью о том, что поэт прежде всего - властитель дум, "ум, честь и совесть" и так далее, и так далее. Сейчас эту мысль понимают всё меньше, всё с меньшей охотой: как ни велика роль поэта, ее все равно не измерить в условных единицах валюты (в противоположность продукции массовых средств информации): кому-то стало выгодно задвинуть в тень эту часть интеллектуальной деятельности человека. Кому-то сейчас выгодно вбивать в сознание публики миф о заурядности ремесла писателя: мол, только при диктатуре он слыл властелином дум, а в более или менее свободной стране стал уже - меньше, чем поэт. Можно подумать, что отныне тревожиться за народ будут биржевые брокеры. Интересно, что эту идею поддерживают даже иные писатели, в большинстве - не достигшие высот; обитатели же Олимпа из ложной скромности против этого не возражают.
Возражал - Иосиф Бродский: наверно, никто другой не считал роль языка и литературы в обществе столь значительной; во всяком случае, никто другой не говорил об этом так настойчиво и убежденно - от уравнения "Человек есть продукт чтения" до вывода: "Выбор слов всегда есть выбор судьбы, а не наоборот, ибо определяет сознание - читающего, но в еще большей мере - пишущего; сознание, в свою очередь, определяет бытие". Если согласиться с этими его положениями, нынешнее падение культуры и нравственности, поразившее нашу метрополию, уже не покажется временным явлением, издержками бунта. Это падение неизбежно коснется (касается) и диаспоры, доходя до нее, всё же, с естественным запозданием, которым нужно бы воспользоваться.
Всем известен пример первой волны эмиграции, которая всеми силами пыталась сохранить (и сохранила) некоторые культурные ценности. Последней волне будто бы легко продолжить дело, начатое первой; легко - оттого что условия у той были тяжелейшие - революция, красный террор, войны там, в России, и бедность, бесправие и оторванность от почвы здесь, в странах эмиграции; напрашивается мысль, что сейчас, после исключения названных сильно действующих факторов, вопрос снимется сам собою. Увы, он стал только острее.
Итак, состав первой эмиграции: дворянство, аристократия, интеллигенция. По определению С. Аверинцева, хранителями национальной культуры являются только родовая аристократия и крестьянство. Российское крестьянство было после революции уничтожено большевиками (но не возродилось и сегодня - тем более сегодня, когда его заменила некая люмпенизированная масса; но возможно ли вообще подобное возрождение?), а вот родовая аристократия, спасшись бегством, частично уцелела в странах эмиграции. На оставленной родине дело сохранения культуры могла продолжить только часть не уехавшей интеллигенции, ограниченная властями во многих своих действиях. Культура же рушилась неминуемо, согласно природному закону тяготения. В отличие от других, писанных, этот закон обойти трудно; если, например, сдвигаются слои земной коры, то камни и обломки рушатся, согласно нему, вниз - куда же еще? Так же и при социальных сдвигах нелепо ожидать повышения какого бы то ни было уровня - напротив, они неизбежно связываются с упадком, прежде всего - упадком культуры. Что ж, нам это предъявили воочию. Российское общество в послереволюционные годы изменилось на глазах (недавно Борис Хазанов описал это так: "Меняются лица, исчезают образованные люди, упрощается язык, уплощается мышление. За каких-нибудь несколько лет происходит чуть ли не антропологическая революция"). На смену естественным хранителям и носителям национальной культуры пришел неграмотный пролетариат, была введена новая орфография, с легкой руки Ленина распространилась практика сокращения слов, а появление огромного количества контор привело к чрезвычайно быстрому и сильному засорению речи канцелярскими оборотами - фактически к появлению и внедрению нового языка - канцелярита; широко используемый радио, газетами и, позже, кинохроникой, он, конечно же, стал эталонным для широких масс.
Эмиграция, вызванная революцией, сделала свое дело: законсервировала привезенную речь: где-то в предвоенные годы стало ясно, что существуют два русских языка - советский и эмигрантский. Первый - живой, но деградирующий, последний - лишь сохраняющий заданный уровень, на котором уместно называть книжный шкап библиотекой и пользоваться просторечными словами - помереть, нынче, давешний…); тогда казалось, что к сбережению этого последнего будто бы не нужно прилагать особых усилий: говорить на нем - и только.
Всё же этот исконный язык умер бы, когда бы не эмигрантская литература. Молодая советская власть сделала благотворный для нас и неумный, невыгодный для себя шаг: выдворила за границу или просто позволила уехать многим философам и писателям. На первых порах многие из них осели в Берлине: в силу своего географического положения он стал буквально центром русской литературы ("мачеха городов русских" - назвал его поэт Ходасевич): там работали русские издательства и жили Цветаева, Ремизов, Набоков, Ходасевич, Шкловский, Эренбург, другие. Это они сохранили чистый русский язык, сохранили поначалу только для себя, потому что их произведения (кроме сочинений Алексея Толстого) были недоступны для советских читателей и советских писателей - вплоть до перестройки; я завидую нынешним молодым литераторам, имеющим возможность учиться чистейшему русскому языку на вернувшейся к нам прозе Набокова и парижанина Газданова.
Между тем и в наши дни обиходная родная речь даже довольно просвещенной публики находится в России совсем не в лучшем состоянии. Дальнейшая люмпенизация, многочисленные амнистии, в результате которых на воле оказалось множество уголовников, и недавнее перемешивание социальных слоев насытили ее не только матерщиной, но и блатным жаргоном, феней. Вот впечатления Бориса Хазанова: "В Москве я слышал, видел, обонял язык, на котором уже не говорю. Слова-окурки, язык, пахнущий выгребной ямой. Сумел бы я воспользоваться художественными возможностями языка люмпенизированного общества, если бы остался в России? Вопрос. Я житель острова, который стремительно опускается на дно. Разумеется, на смену умирающей культуре идет другая, но ей потребуется еще много лет, чтобы созреть… Мы не можем пересоздавать язык. Но портить язык, плевать в язык, гадить в этот поток мы можем, что и происходит каждодневно в эпоху газет и телевидения, в царстве журнализма".
Да, главным врагом языка оказалось телевидение. В России в результате краха прежней экономической системы на поверхность выплыли самые необразованные слои населения, бывшие чернорабочие, которым до того доверялось лишь таскать песочек в литейных цехах; они быстро разбогатели на торговле и спекуляции - и к ним уже стали прислушиваться. Стали прислушиваться и к богатым ворам, открывшим свои фирмы того или иного сорта. В руках непотребных людей оказались очень большие деньги, которые теперь перепадают в числе прочих и средствам массовой информации. Дикторы телевидения волей-неволей должны говорить на языке тех, кто их кормит: кто платит, тот и заказывает музыку. Когда-то у дикторов учились произношению - в провинции больше негде взять образчиков правильной речи, больше не на кого сослаться, - но сегодня в качестве эталонной речи в эфире слышатся и самые корявые слова, и феня, и едва ли не мат. Едва ли, но дойдет и до него.
И вот вопрос: сможет ли противостоять всему этому нынешняя эмиграция? Вроде бы есть пример, но… Но, сравнивая первую и современную диаспоры, прежде всего надо обратить внимание на различие в бывшем социальном статусе эмигрантов. Советы изгнали из страны самую просвещенную часть населения, как я уже сказал - носителей и хранителей культуры. Покидавшие в семидесятые годы Советский Союз представители творческой интеллигенции, главным образом из столиц, сейчас достаточно рассеяны по миру. В самое последнее время эмиграция хлынула в Европу, но, как мы видим в Германии, она во многом идет из местностей, никогда не бывших хранилищами русского языка, - в частности, из малороссийской провинции. Это, впрочем, не главное, а главное то, что первые эмигранты были изгнаны из России - своей, из захваченной варварами дорогой страны, из погибшего дома, и, при абсолютной невозможности возвращения, всеми силами старались сохранить всё, что хоть сколько-нибудь напоминало о покинутой родине; им была дорога каждая мелочь - и что там говорить о языке: язык это было всё - вся память, вся история, вся философия и психология России, ее суть. Выдворенные из страны, эти люди продолжали переживать ее болезни и радоваться ее победам. Душой они оставались с Россией. Иное дело эмиграция последняя. Эти эмигранты бежали прочь из страны-мачехи, отнявшей у них свободу и благосостояние, бежали от самой страны, многие - проклиная; как же тут ждать от каждого из них (нас) особого желания сохранить у себя кусочек родины?
Берлин 2004 года совсем не похож на Берлин 1924-го. Тут снова оказались русские писатели, пусть и не в таком обширном и блестящем составе, как восемьдесят лет назад, - быть может, без новых Цветаевой и Набокова, - да только теперь во всём германском государстве не сыскать ни единого русского издательства (лет пять назад один местный русский журнал сообщил, что в Берлине 20-х годов их насчитывалось 86 - поверить в цифру сразу было трудно да и сейчас не верится, потому что сколько же издательств может приходиться на грешную писательскую душу? Примем, что их было, всё-таки, несколько). Теперь в Берлине несколько - писателей. Еще несколько писателей живут в Мюнхене, несколько - разбросаны по всей Германии. Эти несколько литераторов если издают книги, то лишь в России.
При всём этом особенных трудностей сам процесс письма не вызывает: письменные столы - на месте, компьютеры имеются у многих, русский язык - у каждого при себе.
Три десятка лет назад, когда начиналась эмиграция в Израиль и с уезжающими прощались навсегда, как хоронили, потому что всякая связь с ними становилась опасной, тогда, примериваясь к чужим переменам участи, можно было теоретизировать, словно оправдываясь: ну как мне, поэту, жить в иноязычной среде? Ответ не вызывал сомнений: в голову не приходило, что литератор, странствуя по свету, вовсе не отрывается от языка, а возит его с собой. Опыт показал, что, уезжая, писатель отрывается лишь от новых жаргонов, знать которые нужно не всегда и не всякому, и недолговечных, как все жаргоны..
Уехав, писатель сталкивается с новым жаргоном.
Часто можно слышать брюзжание оставшихся в России литературо- и языковедов: дескать, эмигранты говорят между собой на ужасном воляпюке. Но этот чёрт вряд ли страшен так, как его малюют. Эмигрантский лексикон и в самом деле щедро насыщен чужеземными словечками (что, между прочим, полезно при вживании в среду), многие из которых бывают просто удобнее в обиходе, чем то, что предлагает родная речь. В Штатах, например, никто не назовет хайвэй (а в Германии - автобан) автострадой: незачем, ведь громоздкая "автострада" тоже не русское слово. Наше "мне назначено" ничуть не хуже немецкого варианта "у меня термин", а кратко заменить "у меня сегодня несколько терминов" русскими выражениями вряд ли удастся. Да и пойти на биржу труда, как говорят в России ("биржа", кстати, иностранное слово), совсем не то, что пойти в Германии в "арбайтзамт". Так что к подобному "засорению" следовало бы относиться терпимо, литературная же работа и без того ему не подвержена, оттого что каждому пишущему хочется быть понятым не только несколькими соседями по эмигрантскому общежитию, но - многими читателями в России. Пиша о России, никто ведь из эмигрантов не назовет дорогу хайвэем.
Дело тут не в писателях, дело - в читателях, еще более - в не-читателях, которых тьма.
Эмигрантские дети легко изучают иностранный язык в иностранной среде сверстников - и потом говорят по-русски уже с акцентом - если вообще говорят по-русски. В новой для них стране - от Австрии до Австралии - никогда не было такого культа книги, какой мы знали в России, в Союзе (здесь неважно, какого сорта, но - книги, чтения), вот и наши дети здесь, равняясь на туземных сверстников, не читают: почти не читают вообще, не читают на русском, теряют родной язык, а теряя - отлучаются от великой культуры. Кое-кто утешает: не беда, если наши дети не станут читать русскую классику - вон сколько написано другого! Но русская литература - не просто одна из многих или пусть лишь нескольких. Кто-то из знаменитых французов сказал, что знает в области культуры всего три чуда света: это древняя Греция, это итальянское Возрождение, и это русский роман XIX века. Так что русский язык стоит сохранить в эмиграции уже для того, чтобы наши потомки, в том числе и живущие в самой России, могли приникнуть - и чувствовать себя причастными - к одному из всего лишь трех чудес света.
Русские эмигранты первой волны не просто продолжали говорить на присущем им языке - они действовали активно, создав в своем кругу атмосферу неприятия малейших изменений в речи. Даже ошибки в ударении считались едва не позорящими высокое звание русского интеллигента. В исследовании, недавно проведенном Институтом русского языка Российской Академии наук, говорится, что в среде эмигрантов считалось неприличным употреблять иностранные слова, такие, как "аромат", "пресса", "публиковать". И, конечно, встречались в штыки происходившие на родине быстрые изменения в языке.
Сумеем ли мы сохранить свой язык - вопрос серьезный, и ответ на него неоднозначен. Еще серьезнее - другой: не испортим ли мы его? Вообще, возможно ли его не испортить? Ведь сегодня невозможно законсервировать свою речь так, как это сделали первые эмигранты: мы же слушаем русское радио, смотрим передачи московского телевидения, мы встречаемся с приехавшими с нашей родины артистами и писателями, сами ездим домой (домой, я не оговорился, и многие так и говорят: домой), с легкостью набираясь там новых словечек: воочию наблюдаем процесс деградации языка в метрополии. Это влияние бывшего дома намного серьезнее влияния окружающей нас чужой языковой среды. И выход только один: читать. Читать по-русски самим и стараться, чтобы читали дети: нельзя, чтобы они стали для нас иностранцами - Иванами, всё ж, но не помнящими родства.
Тут я должен извиниться за банальную, в общем, сентенцию, завершающую очерк.
© V. Fadin
|