Полина Поберезкина
Анна Ахматова Другие тринадцать строчек
В 1994 г. журнал "De Visu" опубликовал работу Романа Давыдовича Тименчика "Анна Ахматова. Тринадцать строчек" [1], обманув надежды читателей на анализ одноименного стихотворения и породив соблазн - мозаичного комментария вместо композиционной строгости научной статьи.
1. "Пришли и сказали: "Умер твой брат!"
Пришли и сказали: "Умер твой брат!"
Не знаю, что это значит.
<…>
"Брат, дождалась я светлого дня.
В каких скитался ты странах?"
"Сестра, отвернись, не смотри на меня,
Эта грудь в кровавых ранах".
Начальная строка раннего киевского стихотворения, написанного Ахматовой в 1909 или начале 1910 г., возможно, подсказана "Песнями" Мориса Метерлинка в переводе Валерия Брюсова:
Пришли и сказали,
(О, как страшно, дитя!)
Пришли и сказали,
Что уходит он.
<…>
А если он возвратится,
Что должна ему я сказать?
- Скажи, что я и до смерти
Его продолжала ждать.
"Двенадцать песен" Метерлинка в переводе Георгия Чулкова вышли в 1905 г.; "Весы" откликнулись рецензией Вячеслава Иванова [2] и подробным критическим разбором Брюсова "Фиалки в тигеле" [3]. В том же номере журнала помещены семь песен в переводе Брюсова. Мы не знаем, был ли доступен Ахматовой в те годы французский оригинал, но за публикациями в "Весах" она следила: "Под моим влиянием кузина выписывает "Весы", в этом году они очень интересны, судя по объявлению" [4].
Всемирную славу Метерлинк завоевал как драматург; в этой роли - упоминанием Синей птицы - он и вошел впоследствии в круг "Поэмы без героя".
2. "Да, я любила их, те сборища ночные…"
Да, я любила их, те сборища ночные, -
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.
Исследователи не раз указывали [5], что в стихотворном описании "Бродячей собаки" (январь 1917 г.) Ахматова ориентировалась на поэзию пушкинской поры. Но и зачин отмечен явной литературностью - ср., например, "Город" Аполлона Григорьева, так же посвященный северной столице:
Да, я люблю его, громадный, гордый град,
Но не за то, за что другие;
Не здания его, не пышный блеск палат
И не граниты вековые
Я в нем люблю, о, нет!
Стихотворение, вошедшее в подготовленный Александром Блоком том Григорьева, вряд ли может считаться источником ахматовского "Да, я любила…", однако содержит набор хрестоматийных формул "петербургского текста". Сам же зачин мыслится в обязательной паре с отрицательным вариантом, восходящим, как известно, к "Нет, не тебя так пылко я люблю…" Лермонтова и наследованным и Григорьевым ("Я не тебя в тебе любил…" в "Нет, не тебе идти со мной…"), и Блоком ("О, не тебя люблю глубоко…"), и Ахматовой ("О нет, я не тебя любила…", в том же 1917 г.). Другой зачин - "И мнится…" ("И мнится - голос человека…"; впоследствии в "Предыстории", стихотворении "Памяти В. С. Срезневской" и, с союзом "но", во "Второй годовщине") - отсылает к романтическим снам и видениям: см., например, "Ночь. I" Лермонтова.
Приведенные примеры вплотную подводят к вопросу о хрестоматийных формулах XIX века в ахматовском творчестве. Авторский статус их различен - от сознательного цитирования до автоматической подсказки памяти. Возможности вычленения их в тексте почти безграничны, а история обнаружения очень условна, поскольку хрестоматийное принадлежит всем и никому одновременно. В читательском восприятии они соотносятся с традициями русской классической поэзии. Так стих "Смотрю взволнованно на темные палаты" ("Не оттого ль, уйдя от легкости проклятой…", 1917) повторяет "Вхожу с смущением в забытые палаты…" Майкова [6].
3. "Ты - отступник: за остров зеленый…"
Ты - отступник: за остров зеленый
Отдал, отдал родную страну,
Наши песни, и наши иконы,
И над озером тихим сосну.
<…>
Да, не страшны ни море, ни битвы
Тем, кто сам потерял благодать.
Вероятным источником образа Англии в посвященном Борису Анрепу стихотворении 1917 г. является "Остров" (другое название "Альбион") А. С. Хомякова:
Остров пышный, остров чудный;
Ты краса подлунной всей,
Лучший камень изумрудный
В голубом венце морей!
Грозный страж твоей свободы,
Сокрушитель чуждых сил,
Вкруг тебя широко воды
Океан седой разлил.
<…>
Но за то, что ты лукава,
Но за то, что ты горда,
Что тебе мирская слава
Выше Божьего суда…
<…>
Гром в руках твоих остынет,
Перестанет меч сверкать,
И сынов твоих покинет
Мысли ясной благодать.
<…>
И другой стране смиренной,
Полной веры и чудес,
Бог отдаст судьбу вселенной,
Гром земли и глас небес.
Апелляция "европеянки" к одному из отцов славянофильства кажется неожиданной, но объяснимой. Вызванная личными обстоятельствами, тема эмиграции в поэзии Ахматовой сформировалась не сразу [7] и нуждалась в философском осмыслении и культурном прецеденте. Интерес же русской культуры 1910-х гг. к Хомякову несомненен: помимо монографий Николая Бердяева и о. Павла Флоренского, см. статьи Эрнеста Радлова (отца ахматовского знакомого, режиссера и театрального деятеля Сергея Радлова) и Михаила Кузмина (в журнале "Аполлон" за 1914 г.) о Хомякове-поэте [8]. Представляется убедительным и предположение М. М. Кралина о "проповеди" Хомякова "Мы род избранный, - говорили…" как источнике ахматовского стихотворения 1922 г. "Не с теми я, кто бросил землю…" [9]; адресат его Артур Лурье был крещеным евреем, что повышает достоверность данной гипотезы.
Тема эмиграции является вариантом более общей темы изгнания, в романтической традиции включающей мотив "чужого в родном краю". В восьмистишии 1917 г. "Когда о горькой гибели моей / Весть поздняя его коснется слуха…", по-видимому, реализована лермонтовская модель ("Настанет день - и миром осужденный…"):
Когда же весть кровавая примчится
О гибели моей…
<…>
И будешь помнить прежнюю беспечность,
Не зная воскресить,
И будет жизнь тебе долга, как вечность,
А все не будешь жить.
(Ср. у Ахматовой: "И сразу вспомнит зимний небосклон / И вдоль Невы несущуюся вьюгу, / И сразу вспомнит, как поклялся он / Беречь свою восточную подругу").
4. "Всего верней свинец душе крылатой…"
Всего верней свинец душе крылатой
Небесные откроет рубежи,
Иль хриплый ужас лапою косматой
Из сердца, как из губки, выжмет жизнь.
Стихотворение 1925 г., озаглавленное впоследствии "Памяти Сергея Есенина", как свидетельствует дневник Павла Лукницкого [10], было написано до его гибели и, вероятно, связано с именами Блока и Гумилева [11]. Однако вне зависимости от конкретного повода и адресата лирическая пьеса Ахматовой "подключается" к теме "жребий русского поэта", берущей начало еще в эпоху Пушкина [12]. Наследование этой традиции обозначено композиционно - перечислением возможных гибельных путей (ср. "Участь русских поэтов" Кюхельбекера, опубликованную в 1936 г. и потому вряд ли известную ранее Ахматовой) - и лексически ("Ты выжмешь жизнь, не выдавишь души…" в "Они моих страданий не поймут" Кюхельбекера). Особого внимания заслуживает "свинец": "А за песни платим мы свинцом", "Мне свинцовую горошину / Ждать бы от секретаря" в четверостишиях "И клялись они Серпом и Молотом…" и "За такую скоморошину…". Наконец, в переводе "Варшавской коляды 1939 года" Ст. Балинского появляется хрестоматийная формула из "Смерти Поэта" и "Сна" Лермонтова - "С свинцом в груди" [13].
Обличительный пафос "Смерти Поэта", возможно, был воспринят в стихотворении "Вы меня, как убитого зверя…": "угасший дар", несомненно, принадлежит XIX веку, но гневная интонация Лермонтова - "Не вы ль сперва так злобно гнали / Его свободный, смелый дар <…> Угас, как светоч, дивный гений" - кажется более близкой, нежели элегический настрой Батюшкова ("Я чувствую, мой дар в поэзии погас…" в "Воспоминаниях") или Некрасова ("Но бог весть, не погас ли тот дар…" в поэме "Мороз, Красный нос" [14]). Примечательно стремление Ахматовой написать свою "Смерть поэта" - такой выбор заглавия к "Умолк вчера неповторимый голос…" не может быть сведен к отклику на одноименное стихотворение Пастернака памяти Маяковского.
5. "…Моим промотанным наследством…"
Тот город, мной любимый с детства,
В его декабрьской тишине
Моим промотанным наследством
Сегодня показался мне.
<…>
Все унеслось прозрачным дымом,
Истлело в глубине зеркал…
Стихотворение 1929 г. стало средоточием нескольких тем и мотивов ахматовской поэзии: царскосельского наследства, благодати, прошлого, истлевшего "в глубине зеркал", музыки бок о бок со смертью [15]. И все же протосюжетом возвращения в город детства видится евангельская притча о блудном сыне (Луки 15, 11-32), причем наследство соответствует церковному толкованию Отчего дома ("Душевный жар, молений звуки / И первой песни благодать"), а "любопытство иностранки" объясняется уходом "на страну далече" [16].
В 1911 г. появилось два "Блудных сына" - стихотворение Василия Комаровского и поэма Николая Гумилева, строку которой "И в горечи сердце находит усладу" Ахматова перефразировала в "Другой песенке" и с судьбой которой связано рождение акмеизма: "Когда Н<иколай> С<тепанович> читал в Академии стиха своего "Блудного сына", В<ячеслав> обрушился на него с почти непристойной бранью. Я помню, как мы возвращались в Царское совершенно раздавленные произошедшим и потом Н<иколай> С<тепанович> всегда смотрел на В<ячеслава> И<ванова> как на открытого врага" [17]. Но, возможно, в стихотворении "Тот город…" отразилось более раннее брюсовское переложение притчи:
И вдруг таким недостижимым
Представился мне дом родной,
С его всходящим тихо дымом
Над высыхающей рекой!
Где в годы ласкового детства
Святыней чувств владел и я, -
Мной расточенное наследство
На ярком пире бытия!
От Брюсова, возможно, идет упоминание Тира и Сидона в поэме Гумилева. Сходство с ахматовским стихотворением определяется общим размером и рифмой, повторенной в наброске к "Поэме без героя": "Ты приедешь в черной карете, / Царскосельские кони эти / И упряжка их a l'anglaise / На минуту напомнят детство / И отвергнутое наследство". Но не только это - Брюсов взял эпиграф из программного для царскосельской традиции пушкинского текста:
Так отрок Библии, безумный расточитель,
До капли истощив раскаянья фиал,
Увидев наконец родимую обитель,
Главой поник и зарыдал.
(Ср. финал "Второй годовщины": "И я свой город увидала / Сквозь радугу последних слез"). Пушкин связал евангельскую притчу с темой "возвращений" в Царское Село [18]; "Первое возвращение" Ахматовой было датировано 1910 г.
6. "Но где мой дом и где рассудок мой?"
Но сущий вздор, что я живу грустя
И что меня воспоминанье точит.
<…>
И я прошу как милости… Но там
Темно и тихо. Мой окончен праздник!
Уж тридцать лет, как проводили дам,
От старости скончался тот проказник…
<…>
И кот мяукнул. Ну, идем домой!
Но где мой дом и где рассудок мой?
Стихотворение "Подвал памяти" (январь 1940) отчетливо делится на три пласта - прошедшее (события тридцатилетней давности), настоящее (сам процесс вспоминания) и вневременную оценку происходящего как помрачения рассудка (память "всегда меня морочит <…> и где рассудок мой", т. е. полное опровержение формулы "в здравом уме и трезвой памяти"). Внимание исследователей, как правило, приковано к первым двум: объяснению реалий прошлого и уточнению рамок настоящего - датировки текста. Однако именно последний стих, отделенный от предыдущих, обеспечивает эмоциональный и эстетический эффект: "Как я могла забыть, хотя бы на минуту, эту строку, - это угрожающее длинное с в слове "рассудок" - и четыре трезвые д - эту страшную строку, венчающую весь монолог каким-то приступом безумия?" [19]
Думается, ахматовское воспоминание о 1910-х гг. вышито по пушкинской канве - монологу безумной Марии в "Полтаве", особенно в черновой редакции поэмы:
"Ей-богу, - говорит она, -
Старуха лжет; седой проказник
Там в башне спрятался. Пойдем,
Не будем горевать о нем.
Пойдем, какой сегодня праздник,
Народ бежит, народ поет,
Пойду за ними; я на воле,
Меня никто не стережет.
Алтарь готов; в веселом поле
Не кровь… о, нет! вино течет.
Рифму "праздник - проказник" Пушкин использовал также в первой главе "Евгения Онегина" ("Там будет бал, там детский праздник. / Куда ж поскачет мой проказник?") и ранней редакции "Домика в Коломне" ("Но полно, будет ли такой мне праздник? / Нас мало. Не укроется проказник") [20]. "Тяжелый колокол Мазепы" гудел еще в раннем стихотворении Ахматовой [21], о поисках могилы опального гетмана она напомнит в заметке "Пушкин и Невское взморье" в 1963 г., но в "Подвале памяти", думается, дело не в сюжете "Полтавы". В год спуска "под темные своды", раскручивания времени вспять, возвращения к истокам Пушкин становится не только незыблемым авторитетом или беспристрастным судьей, но - проводником, дантовым Вергилием. Спустя пять лет, уже по другому поводу, тема безумия вновь получит пушкинские обертоны: ср. стихотворение "Без даты" ("А человек, который для меня…") с пушкинским отрывком "Он между нами жил…" (над статьей "Пушкин и Мицкевич" Ахматова работала еще до войны) [22].
7. "Тропиночка круто…"
Стеклянной стеною
Струился мороз.
<…>
O salve, Regina! -
Пылает закат.
Тропиночка круто
Взбиралась, дрожа.
<…>
О, тихого края
Плащ голубой!..
<…>
Теперь с китежанкой
Никто не пойдет…
"Новая интонация", о которой говорила Ахматова в 1940 г. в связи с "Путем всея земли" [23], реализовалась и на уровне метрики. Короткий 2-стопный амфибрахий, обладающий в какой-то мере семантикой движения (см., например, "Узника" Фета или "Гренаду" Светлова), неожидан даже для "маленькой поэмы". В отличие от "Поэмы без героя", имеющей ритмическую инерцию в лирике, "Китежанка" осталась в гордом одиночестве" ("Из письма к ***"). Ахматовские амфибрахии можно пересчитать по пальцам, а 2-стопный более не повторился.
Примечательно, что первоначальный замысел не ассоциировался с поэмой: "В первой половине марта 1940 года на полях моих черновиков стали появляться ни с чем не связанные строки. Это в особенности относится к черновику стихотворения "Видение", которое я написала в ночь штурма Выборга и объявления перемирия.
Смысл этих строк казался мне тогда темным и, если хотите, даже странным, они довольно долго не обещали превратиться в нечто целое и как будто были обычными бродячими строчками, пока не пробил их час и они не попали в тот горн, откуда вышли такими, какими вы видите их здесь" [24]. Нельзя исключить и наличие образно-ритмического импульса - возможно, неосознанного. Им, на наш взгляд, могло стать стихотворение Александра Блока, напечатанное на Рождество 1914 г.:
Старинные розы
Несу, одинок,
В снега и в морозы,
И путь мой далек.
И той же тропою,
С мечом на плече,
Идет он за мною
В туманном плаще.
Идет он и знает,
Что снег уже смят,
Что там догорает
Последний закат,
Что нет мне исхода
Всю ночь напролет,
Что больше свобода
За мной не пойдет.
И где, запоздалый,
Сыщу я ночлег?
Лишь розы на талый
Падают снег.
Лишь слезы на алый
Падают снег.
Тоскуя смертельно,
Помочь не могу.
Он розы бесцельно
Затопчет в снегу.
Подобное уже случалось в ахматовской поэтической практике: "А не было ли в "Русской мысли" 1914 стихов Блока. <…> Но я услышала: Бухты изрезали, Все паруса убежали в море" [25].
8. "Что Пастернака перепастерначит…"
А в зеркале двойник бурбонский профиль прячет
И думает, что он незаменим,
Что все на свете он переиначит,
Что Пастернака перепастерначит,
А я не знаю, что мне делать с ним.
Словообразовательные эксперименты с фамилиями писателей встречались у Ахматовой и до 1943 г.: "…Оттого, что мы все пойдем / По Таганцевке, по Есенинке / Иль большим маяковским путем…" В целом они свойственны "серебряному веку": Андрей Белый указывал, что Недоброво "перетютчевил тютчевский ритм" [26].
Однако глагол "перепастерначить" имеет собственную судьбу. В 1924 г. София Парнок писала в статье "Б. Пастернак и другие": "О тех, кому еще, или уже, не от чего отрекаться, не с чем порывать, ради Пастернака говорить не приходится. Они будут пастерначить, перепастерначивать друг друга, пока не испастерначатся в конец" [27]. Там же - одна, но очень значимая фраза об Ахматовой, не оставшаяся без внимания официальной критики [28]: "Ну, а что если вдруг окажется, что такая одинокая, такая "несегодняшняя" Ахматова будет современницей тем, кто придут завтра и послезавтра?" Публикация "Новогодней баллады" в "Русском современнике" была, по мнению Ахматовой, одним из поводов к принятию первого постановления: "Она была напечатана в № 1 "Русск<ого> совр<еменника>" (без заглавия), и очень дружески ко мне расположенный Замятин с неожиданным раздражением сказал мне, показывая пачку вырезок: "Вы - нам весь номер испортили". (Там была еще "Лотова жена".)" [29].
Мы не можем утверждать, что Ахматова помнила неологизмы из статьи Парнок (они получили распространение в интеллигентской речи), но саму поэтессу, вероятно, вспоминала в эвакуации: "В Ташкенте Тараховская (детская писательница, сестра С. Парнок, кот<орая> надписала мне книгу:
Под крышей дома бесноватого
Живет звезда моя - Ахматова,
мы жили - ул. К. Маркса, 7, общежитие м<осковских> писателей), бывшая бестужевка, вспоминала, что была на этом вечере <осенью 1913 г. - П. П.> и запомнила меня. Тогда мы думали, что никогда не увидим ни В<асильевского> О<строва>, ни тех, с кем были разлучены" [30].
9. "…Запела птица голосом блаженным…"
И как всегда бывает в дни разрыва,
К нам постучался призрак первых дней,
И ворвалась серебряная ива
Седым великолепием ветвей.
Нам, исступленным, горьким и надменным,
Не смеющим глаза поднять с земли,
Запела птица голосом блаженным
О том, как мы друг друга берегли.
"Как всегда" в стихотворении 1944 г. - не только биографическая ситуация и лирическая тема, но и поэтический прием, на котором построен весь текст. В нем нет ни одного образа или мотива, который не был бы ранее освоен Ахматовой:
постучавшийся призрак - "Ну, а вдруг как вырвется тема, / Кулаком в окно застучит" ("Поэма без героя");
серебряная ива - от "У берега серебряная ива / Касается сентябрьских ярких вод" ("Все души милых на высоких звездах…") до "Я лопухи любила и крапиву, / Но больше всех серебряную иву" ("Ива"), с учетом всех не серебряных ахматовских ив;
автобиографическая седина, "подаренная" дереву лирической героиней 1940-х гг. - "И седой над висками венец" ("Не недели, не месяцы - годы…"), "Седой венец достался мне не даром" ("Какая есть. Желаю вам другую…") и, косвенно, "И даже "вечность поседела", / Как сказано в одной прекрасной книге…" ("А в книгах я последнюю страницу…");
надменность - "Но в мире нет людей бесслезней, / Надменнее и проще нас" ("Не с теми я, кто бросил землю…");
запрет поднимать глаза - "Только глаза подымать не смей, / Жизнь мою храня" ("9 декабря 1913 года"), "А у нас - светлых глаз / Нет приказу подымать" ("Я с тобой не стану пить вино…");
поющая о любви птица - "Оттого и друзья мои, / Как вечерние грустные птицы, / О небывшей поют любви" ("Родилась я ни поздно, ни рано…"), "Вылетит птица - моя тоска, / Сядет на ветку и станет петь" ("Углем наметил на левом боку…"), "А чтобы она не запела о прежнем, / Он белую птицу мою убил" ("Был он ревнивым, тревожным и нежным…"), "И трепещет, как дивная птица, / Голос твой у меня над плечом" ("Годовщину последнюю празднуй…") и т. д.
Поэтому биографически важный вопрос об адресате стихотворения поэтически не актуален: те же образы и мотивы будут повторены и позднее. Гений Ахматовой проявился в том, что из заведомо старых (подчас - "общих") нитей соткана абсолютно новая и целостная картина. Аналогом (и возможным ориентиром) этой картины в мировой литературе кажутся "Stanzas to Augusta" Байрона:
In the desert a fountain is springing,
In the wide waste there still is a tree,
And a bird in the solitude singing,
Which speaks to my spirit of thee.
Пастернак перевел эту строфу как "Есть в пустыне родник, чтоб напиться, / Деревцо есть на лысом горбе, / В одиночестве певчая птица / Целый день мне поет о тебе". В конце 1940 г., обсуждая том "Избранных переводов" Пастернака, Ахматова "о переводе "Стансов к Августе" <…> отозвалась неодобрительно: "лысый горб" - это уж совсем не по-байроновски" [31].
10. "Особенных претензий не имею…"
Особенных претензий не имею
Я к этому сиятельному дому,
Но так случилось, что почти всю жизнь
Я прожила под знаменитой кровлей
Фонтанного дворца… Я нищей
В него вошла и нищей выхожу…
Канцеляризм "претензии" звучит неожиданно даже с учетом ахматовской практики введения прозаической лексики в поэтическую речь. В стихотворении 1952 г. он мотивирован внелитературными обстоятельствами - судебным разбирательством, предшествовавшим выселению из Фонтанного Дома [32]: претензия - "заявление, официальная просьба о выдаче чего-либо; иск" [33]. Однако упоминание "знаменитой кровли" актуализирует и более общее значение: "предъявление прав на получение <…> чего-либо". Свое отношение к "Дому Поэта" Ахматова недвусмысленно сформулировала не только в "античном" стихотворении "Александр у Фив", но и в "Слове о Пушкине": "В дворцовых залах, где они танцевали и сплетничали о поэте, висят его портреты и хранятся его книги, а их бедные тени изгнаны оттуда навсегда. Про их великолепные дворцы и особняки говорят: здесь бывал Пушкин, или: здесь не бывал Пушкин. Все остальное никому не интересно" [34].
На "царский" (или "царственный") статус поэта у Ахматовой не раз указывали писавшие о ней [35]; реализацией этой темы является и жизнь в дворцах, отмеченная нищетой: "Мои жилища. Дворцы и нищая жизнь в них. I. Фонтанный Дом. II. Мраморный. III. Сергиевская, 7"; "Мои дворцы (Шерем<етевский>. Серг<иевская>, 7. Мрам<орный>. Первый голод. Нищета" [36]. Царственность проявляется в эпическом спокойствии прощания с домом, где Ахматова прожила "почти всю жизнь" (см. впоследствии: "И я не имею претензий / Ни к веку, ни к тем, кто вокруг"), а белый 5-стопный ямб сближает стихотворение с "Северными элегиями". Финальные строки, в свою очередь, перифразируют слова царя Соломона о тщете земного богатства: "Как вышел он нагим из утробы матери своей, таким и отходит, каким пришел, и ничего не возьмет от труда своего, что мог бы он понесть в руке своей" (Екклесиаст 5, 14).
11. "…В эфире восстать голубом"
Забудут? - вот чем удивили!
Меня забывали сто раз,
Сто раз я лежала в могиле,
Где, может быть, я и сейчас.
А Муза и глохла и слепла,
В земле истлевала зерном,
Чтоб после, как Феникс из пепла,
В эфире восстать голубом.
Державинское торжественное звучание последних строк стихотворения 1957 г. очевидно, как и соотнесенность их с "Ласточкой" ("Восстану, восстану и я, - / Восстану - и в бездне эфира…"). Традиционен не только образ эфира [37], но и цветовой эпитет - ср., например, начальные стихи "Видения Мурзы": "На темно-голубом эфире / Златая плавала луна…" В "Моем истукане" в урнах героев "фениксы взродятся", а более поздняя "Тишина" провозглашает победу поэта над могильным сном забвения:
Не живем, живя в забвеньи:
Что в могиле, то во сне.
Нет, талант не увядает
Вечного забвенья в тьме;
Из-под спуда он сияет:
Я блесну на вышине.
По-видимому, особым вниманием Ахматовой отмечены произведения 1794 г.; помимо "Моего истукана" и "Ласточки", речь идет о стихотворении "На смерть Катерины Яковлевны, 1794 году июля 15 дня приключившуюся". Именно там возникает устойчивый мотив лишения половины души: "Сердца, души половина, прости, / Скрыла тебя гробова доска", - дословно воспроизведенный даже в этикетном "На кончину великой княжны Ольги Павловны" и особенно значимый в "Призывании и явлении Плениры":
Приди ко мне, Пленира,
В блистании луны,
В дыхании зефира,
Во мраке тишины!
Приди в подобьи тени,
В мечте иль легком сне
И, седши на колени,
Прижмися к сердцу мне;
Движения исчисли,
Вздыхания измерь
И все мои ты мысли
Проникни и поверь:
Хоть острый серп судьбины
Моих не косит дней,
Но нет уж половины
Во мне души моей.
<…>
Меня ты утешаешь
И шепчешь нежно в слух:
"Почто так сокрушаешь
Себя, мой милый друг?
Ср. "Памяти В. С. Срезневской" (1964):
И мнится, что души отъяли половину,
Ту, что была тобой, - в ней знала я причину
Чего-то главного. И все забыла вдруг…
Но звонкий голос твой зовет меня оттуда
И просит не грустить и смерти ждать, как чуда.
Ну что ж! попробую. [38]
В связи с "призыванием" см. также незавершенный сонет 1963 г. "Приди, как хочешь: под руку с другой, / Не узнавая, в вражеском отряде, / В каком угодно шутовском наряде, / В кровавой маске или в никакой. / Тебя я трону ледяной рукой…" и более раннее "Заклинание" (1936).
12. "…И в бубен незримая била рука…"
В ту ночь мы сошли друг от друга с ума,
Светила нам только зловещая тьма,
Свое бормотали арыки,
И Азией пахли гвоздики.
И мы проходили сквозь город чужой,
Сквозь дымную песнь и полуночный зной, -
Одни под созвездием Змея,
Взглянуть друг на друга не смея.
<…>
И чудилось: рядом шагают века,
И в бубен незримая била рука,
И звуки, как тайные знаки,
Пред нами кружились во мраке.
Мы были с тобою в таинственной мгле,
Как будто бы шли по ничейной земле,
Но месяц алмазной фелукой
Вдруг выплыл над встречей-разлукой…
"Ташкентские страницы" 1959 г., волшебной музыкой похожие на тютчевский "Сон на море", очень близки к другому воспоминанию об Азии - "Чимгану" Владимира Луговского:
Ты сможешь ли забыть седую мощь ночей
В серебряной броне карагачей,
Ночей, когда стихает азиатский зной
И бубен бьет, беседуя с луной,
И круглый месяц жадно смотрит с высоты.
Чимган, Чимган - далекие хребты!
Приснится ли тебе твой старый сад,
Где арычки, как змейки, шелестят,
Тот сад наполнен был сухим дождем лучей
Луны, вплывавшей в океан ночей
Лишь для того, чтоб видел я твои черты.
А в небе плыл Чимган - далекие хребты.
<…>
И перед миром всем в лиловой мгле
Одни с тобой мы были на земле.
Ложился месяц в опустевшее окно.
Два сердца бились страшно и темно,
Летел огонь из этой темноты.
Чимган, Чимган - далекие хребты!
И у Луговского, и у Ахматовой воспоминание-возвращение ("И в этот час так страстно вспомнишь ты…", "И если вернется та ночь и к тебе…") граничит со сном ("Приснится ли тебе…", "Ты знай, что приснилась кому-то…"). "Чимган" был опубликован в 1956 г. [39]; Л. К. Чуковская зафиксировала в дневнике разговор о стихах Ольги Берггольц, напечатанных в том же журнале: "9 января 57. На днях один вечер у Анны Андреевны. Я принесла ей прошлогодний августовский номер "Нового Мира" со стихами Берггольц, которые мне понравились" [40].
Творческий диалог Ахматовой и Луговского был уже предметом рассмотрения [41], однако без реконструкции "ташкентского текста" 1942-44 гг., остающейся делом будущего, восприятие многих произведений писательской эвакуации кажется неполным [42]. Так, например, отмеченная Н. В. Королевой "пармская тоска фиалок" в "Сказке о том, как человек шел со смертью" (где можно найти и другие "следы" "Поэмы без героя" - воспоминание об ахматовском клене в черных деревьях, хватающих тучи "хилыми руками") воспринималась Э. Г. Бабаевым как местная реалия [43], в "Прологе" возведенная в ранг прототипа.
13. "И усмешка Леля…"
Взоры огненней огня
И усмешка Леля,
Не обманывай меня,
Первое апреля!
Историю создания этого четверостишия 1963 г. Ахматова изложила в записной книжке: "Дремала, слышала во сне: "Не обманывай меня, первое апреля!" Голос знакомый, кажется, мой. Не только голос знакомый, но и путь знакомый - и цель уже почти видна - это доброе старое и разбитое корыто" [44]. Если первоапрельская тема продиктована привычным, почти бытовым ритуалом ("сегодня самый обманный день в году"), то первые две строки имеют литературные истоки.
В ахматовских работах о Пушкине "огненные глаза" - важный опознавательный признак Каролины Собаньской: "светская злодейка - вдова по разводу с огненными глазами, с ледяным самообладанием авантюристки высшего полета"; "Пушкин дважды говорит, что у В<ольской> были огненные глаза. Маркевич, вспоминая Собаньскую, говорит, что у нее были огненные глаза"; "Каролина Собаньская - вдова по разводу, ханжа, обладающая огненными глазами" [45]. Зимой-весной 1963 г. Ахматова работала над заметкой "Пушкин в 1828 году", в которой вернулась к образу современной Клеопатры: "это была дама с огненными или влажными черными глазами (полу-Закревская, полу-Собаньская)" [46]; "Факт тот, что в 1828 г. около П<ушки>на был Ангел (цитата) в виде Олениной и вамп <в> виде двух дам: Закревской и Собаньской" [47]. Нераскрытое указание на цитату в последней фразе предполагает, по мнению комментаторов, стихотворения "Ее глаза" и "Предчувствие". Первое, где о "черкесских глазах" Россети говорится "Они горят огня живей", а о "глазах Олениной моей" "Потупит их с улыбкой Леля", вероятно, и послужило источником ахматовского четверостишия (первоначальный вариант - "И улыбка Леля"). Сочетание в герое демонических и ангельских черт рождает мысль об обмане и, в каком-то смысле, превращает его в двойника "Демона с улыбкой Тамары".
Примечания
© P. Poberezkina
|