А. ДАНИЛЕВСКИЙ
В. В. РОЗАНОВ КАК ЛИТЕРАТУРНЫЙ ТИП
Исследователями жизни и творчества В. В. Розанова уже не раз отмечалось любопытное явление: критики-современники мыслителя часто и охотно проецировали его на различных персонажей русской литературы(1). И действительно, примеров подобного рода проецирования имеется превеликое множество(2). Так, в частности, статья В. С. Соловьева "Порфирий Головлев о свободе и вере (По поводу статьи В. Розанова "Свобода и вера")"(3) положила начало устойчивой традиции уподобления Розанова щедринскому Иудушке(4).
В свою очередь, Д. С. Мережковский первым - в статье 1907 г. "Революция и религия" - определил Розанова как "смесь Акакия Акакиевича <Башмачкина> с Великим Инквизитором"(5).
Часто сравнивали мыслителя со Смердяковым и с сологубовским Передоновым, - дабы избежать многочисленных соответствующих примеров(6), ограничимся "констатацией" самого Розанова (в 1913 г.): "Со времени "Уед<иненного>" окончательно утвердилось в печати, что я - Передонов, или - Смердяков. Merci"(7).
Столь же устойчивой, как и в случае с Иудушкой, оказалась традиция соотнесения Розанова с Федором Павловичем Карамазовым. Так, А. К. Закржевский заявил в 1912 г. в книге ""Карамазовщина". Психологические параллели": "Несомненно, он <Розанов> от Федора Павловича, плоть от плоти, кость от костей его [...]"(8), а Н. А. Бердяев в 1923 г. утверждал: "Устами Розанова иногда философствовал сам Федор Павлович Карамазов, который поднимается до гениального пафоса"(9).
Отмеченный прием оказался настолько клишированным в критической и публицистической литературе о Розанове начала века, что даже получил весьма своеобразное преломление в беллетристике той поры, - в повести А. М. Ремизова "Неуемный бубен" (1909). В свое время нами уже указывалось, что прототипом главного героя этого произведения - провинциального "маленького человека", чиновника-переписчика и эротомана - послужил В. В. Розанов (10). Ремизовский Стратилатов-Розанов последовательно проецировался автором на гоголевского Акакия Акакиевича, на героя "Двойника" Голядкина, на Порфирия Головлева, старика Карамазова, Передонова и на ряд других известных персонажей(11), приобретших к тому времени статус "литературных типов". Мотивацией этих проекций и были, по нашему прежнему мнению, соответствующие уподобления Розанова его современниками(12). В свою очередь, само подобное восприятие личности и деятельности мыслителя объяснялось нами ранее особой "отлитературностью" сознания русской гуманитарной интеллигенции начала XX в.(13) Такое объяснение представляется нам верным и ныне, верным, но недостаточным, - по той причине, что оно игнорирует аналогичную особенность самого Розанова: релевантность и для его сознания восприятия реальной действительности (и своей собственной персоны - в первую очередь!) сквозь призму классической русской литературы.
В предлагаемой статье предпринята попытка интерпретации указанного выше феномена с учетом последнего соображения.
Восприятие действительности сквозь призму русской классической литературы было для сознания Розанова гораздо более актуальным, нежели для сознания многих его современников, - по причине полной замкнутости данного восприятия на его собственной личности. Иными словами: Розанов воспринимал в свете литературы прежде всего самого себя, сам перманентно проецировал себя на различные литературные типы, и в зависимости от их оценки (своей собственной, или общественным мнением) и степени своего сходства/различия с ними оценивал себя, свои помыслы и деяния.
Свидетельством тому - тяготящий самосознание Розанова комплекс "маленького чиновника", имеющий очевидное "литературное происхождение" и ассоциативно связанный в его восприятии с исходным образом этого - чрезвычайно актуального для русской литературы - типа, - образом Акакия Акакиевича(14). В наличии такого комплекса убеждает уже хотя бы тот факт, что определение Розанова как "смеси Акакия Акакиевича с Великим Инквизитором" было подсказано Мережковскому… самим Розановым. В той же статье, где оно (это определение) содержится, имеется также и такое сообщение: "Во мне есть Акакий Акакиевич, - заметил однажды Розанов, стоя перед зеркалом. - Вы не можете себе представить, до чего повредила мне в жизни моя мизерабельная наружность!"(15) Но это не все… В 1894 г. в № 3 "Русского вестника" появилась статья Розанова "Как произошел тип Акакия Акакиевича"(16). Статья эта, помимо ценных соображений и догадок относительно социально-исторического и литературного генезиса гоголевского героя, содержит также подробнейшее сопоставление описаний внешнего вида Башмачкина в каноническом тексте "Шинели" и в одном из начальных набросков к нему(17). Напомним их по тексту розановской статьи (порядок цитирования обратный): "[...] итак в этом департаменте служил чиновник, собой не очень взрачный - низенький, плешивый, рябоват, красноват, даже на вид несколько подслеповат <здесь и далее курсив Розанова. - А. Д.>", "[...] служил один чиновник [...]: низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшою лысиною на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется, геморроидальным"(18). Описывается внешний облик Башмачкина, но большинство тех его черт, которые Розанов выделил курсивом, находим в его собственном автопортрете в "Уединенном", и упоминаются они там в самом негативном контексте(19): "[...] неестественно отвратительная фамилия дана мне в дополнение к мизерабельному виду. [...] Лицо красное. Кожа какая-то неприятная, [...] не сухая. Волоса прямо огненного цвета [...]"(20). Если мы при этом вспомним, что Розанов был невысокого роста (ниже среднего), имел высокий лоб с залысинами и страдал близорукостью (носил очки)(21), то станет очевидным, что в процессе работы над статьей о Башмачкине Розанов преследовал те же цели, которые несколько позднее пытался достичь Н. А. Бердяев: в "Самопознании" последний вспоминает, как в ходе и самом акте работы над статьей "Ставрогин" (1914) он вымещал ("выдавливал из себя по капле") некоторые ставрогинские - естественно, оцениваемые им негативно, - черты(22). Т. е., пиша и размышляя об Акакии Акакиевиче, Розанов тем самым избавлялся от "башмачкинского комплекса".
Совершенно иной природы случай с уподоблением Розанова Передонову. Оно основано на недоразумении и не лишено известной пикантности. Розанов, как известно, ряд лет (1882-1893) прослужил преподавателем различных провинциальных гимназий. Уже сам по себе этот факт провоцировал проецирование Розанова на гимназического учителя из романа Сологуба(23). Но в действительности связь здесь обратная: сам Передонов появился на свет прежде всего как недобрая карикатура на Розанова.
Сопоставим факты: по свидетельству З. Н. Гиппиус (в "Живых лицах"), отношения между Сологубом и Розановым в пору их сотрудничества в журнале "Мир искусства" были весьма натянутыми(24). Но "Мелкий бес" создавался именно в то время, и вот в этом романе мы встречаемся с провинциальным гимназическим учителем Передоновым, - крайне грубым (а именно это качество, по свидетельству Гиппиус, вменял в вину Розанову Сологуб(25)), политическим реакционером (вспомним, что к "декадентам" Розанов пришел из консервативного славянофильского лагеря и что как раз в этот период - в 1899 г. - он становится постоянным сотрудником крайне "правого" "Нового времени"), болезненно эротичным (сопоставим это с проблематикой розановского творчества и интерпретацией ее в печати - особенно "левой" (26) - того времени), сожительствующим с женщиной по имени Варвара (вспомним о Варваре Дмитриевне Бутягиной-Розановой, второй жене писателя, состоящей с ним в гражданском браке), но мечтающим о супружестве с живущей вдали от него злой старухой-княгиней (вспомним историю первого - неудачного - розановского брака с Аполлинарией Сусловой, бывшей на 16 лет старше его, женщиной чрезвычайно тяжелого нрава, - Гиппиус называет ее в своих мемуарах "тяжелой старухой"(27), - бросившей молодого мужа и затем до конца жизни препятствовавшей церковному узакониванию его отношений с Варварой Дмитриевной). В романе Сологуба фигурирует также близкий приятель Передонова, тоже учитель Володин, постоянная деталь в изображении которого - упоминание о кудрявости его волос ("кудрявый как баран"). В Володине, соответственно, легко опознается Валентин Александрович Тернавцев, известный богослов, интимный друг Розанова и его единомышленник, итальянец по матери, унаследовавший от нее южный тип красоты и волнистость волос, - 3. Н. Гиппиус так его постоянно и именует в "Живых лицах": "кудрявый Валентин"(28).
Кроме данных перекличек имеется также и совершенно очевидное, на наш взгляд, свидетельство в пользу версии "Розанов - прототип Передонова". Это воспоминания бывшего ученика Розанова по Бельской прогимназии(29) Всеволода Владимировича Обольянинова. Читая их, трудно отделаться от мысли, что перед нами - как бы черновой набросок большинства перипетий сюжетной линии "Передонов - Саша Пыльников". В виду важности воспоминаний приводим их почти целиком:
"В девяностых годах прошлого века я жил в городе Белом быв[шей] Смоленской губернии, и в 1891 и 92 гг. состоял учеником первого класса местной шестиклассной прогимназии. Преподавателем географии у нас был Василий Васильевич Розанов [...]. Давно это было, [...] но личность [...] Розанова передо мной стоит до сих пор так ясно, как будто мы расстались с ним только вчера. Среднего роста, рыжий, с всегда красным, как из бани лицом, с припухшим носом картошкой, близорукими глазами, с воспаленными веками за стеклами очков, козлиной бородкой и чувственными красными и всегда влажными губами он отнюдь своей внешностью не располагал к себе. Мы же, его ученики, ненавидели его лютой ненавистью, и все, как один. [...] свою ненависть к преподавателю мы переносили и на преподаваемый им предмет. Как он преподавал? Обычно он заставлял читать новый урок кого-либо из учеников по учебнику Янчина "от сих до сих" без каких-либо дополнений, разъяснений, а при спросе гонял по всему пройденному курсу, выискивая, чего не знает ученик. Спрашивал он по немой карте, стараясь сбить ученика. Например, он спрашивал: "Покажи, где Вандименова земля?", а затем, немного погодя - "А где Тасмания? Что такое Гаваи? А теперь покажи Сандвичевы острова". Одним словом, ловил учеников на предметах, носящих двойные названия, из которых одно обычно упоминалось лишь в примечании. А когда он свирепел, что уж раз за часовой урок обязательно было, он требовал точно указать границу между Азией и Европой, между прочим, сам ни разу этой границы нам не показав. Конечно, ученик [...] начинал путать, и мы уже заранее знали, что раз дело дошло до границы между Азией и Европой, то единица товарищу обеспечена. Но вся беда еще не в этом. Когда ученик отвечал, стоя перед партой, Вас. Вас. подходил к нему вплотную, обнимал за шею и брал за мочку его ухо и пока тот отвечал, все время крутил ее, а когда ученик ошибался, то больно дергал. Если ученик отвечал с места, то он садился на его место на парте, а отвечающего ставил у себя между ногами и все время сжимал ими ученика и больно щипал, если тот ошибался, Если ученик читал выбранный им урок, сидя на своем месте, Вас. Вас. подходил к нему сзади и пером больно колол его в шею, когда он ошибался. Если ученик протестовал и хныкал, то Вас. Вас. колол его еще больней. От этих уколов у некоторых учеников на всю жизнь сохранилась чернильная татуировка. Иногда во время чтения нового урока [...] Вас. Вас. отходил к кафедре, глубоко засовывал обе руки в карман брюк, а затем начинал производить [ими] какие-то манипуляции. Кто-нибудь из учеников замечал это и фыркал, и тут-то начиналось, как мы называли избиение младенцев. Вас. Вас. свирепел, хватал первого попавшего [...] и тащил к карте. - "Где граница Азии и Европы? Не так! Давай дневник!" И в дневнике - жирная единица. - "Укажи ты! Не так!" - И вторая единица, и тут уж нашими "колами" можно было городить целый забор. Любимыми его учениками, то есть, теми, на которых он больше всего обращал внимание и мучил их, были чистенькие мальчики. На двух неряшливых бедняков из простых и на одного бывшего среди нас еврея он не обращал внимания [...]. Мы, малыши, конечно совершенно не понимали, что творится с Вас. Вас., на наших уроках, но боялись его и ненавидели. Но позже, много лет спустя, я невольно ставил себе вопрос, как можно было допускать в школу такого человека с явно садистическими наклонностями? [...] О том, что он был женат на любовнице Достоевского Апполинарии Сусловой, бывшей старше Розанова на 16 лет, я узнал позже, в девяностых годах она уже его оставила и в г. Белом ее не было"(30).
Не менее пикантен случай с проецированием Розанова-Стратилатова из ремизовского "Неуемного бубна" на героя "Двойника" господина Голядкина(31). В связи с ним актуализируется проблема "Розанов и Достоевский". "Много раз и в печати и в беседе с друзьями В. В. Розанов говорил о своей тесной, интимной, психологической связи с творчеством Ф. М. Достоевского"(32). Неоднократно указывалось на это и в критической, мемуарной и исследовательской литературе о Розанове(33). Мало, однако, писалось при этом о совершенно очевидном розановском стремлении выстроить свою жизнь по образцу и подобию жизни Достоевского, а между тем "переклички" между ними - и смоделированные самим Розановым, и, что называется, "подброшенные судьбой", - просто поразительны. В 1880 г. двадцатичетырехлетний Розанов женится на сорокалетней Аполлинарии Прокофьевне Сусловой, - по словам Л. П. Гроссмана, "предмете самой сильной страсти Достоевского"(34). Словно в подражание Достоевскому Розанов через несколько лет расстается с этой "инфернальной" женщиной и подобно Достоевскому же обретает вслед за тем семейное счастье в союзе с внешне малоприметной и совершенно противоположной Сусловой по характеру В. Д. Бутягиной (Достоевский - с А. Г. Сниткиной), хотя взаимоотношения его с Сусловой (как и у Достоевского в свое время) на этом отнюдь не прекращаются(35). Далее: подобно чадолюбивому Достоевскому (отцу четверых детей, двое из которых умерли) Розанов (в будущем - отец шестерых детей) теряет своего первенца (поразительное совпадение: у обоих у них погибают дочери-младенцы)… Знаменитые же розановские "Уединенное", "Опавшие листья", "Мимолетное" и иже с ними, - это не что иное, как "модернизация" "Дневника писателя" Достоевского?(36) Именно эти "переклички" и подражания(37) и подразумевал Ремизов, проецируя своего героя на Голядкина, - т. е. прагматика данной проекции состоит в дезавуировании стремления Розанова стать "двойником" автора "Двойника" (даже в сфере сексуальных отношений(38)).
В свете сказанного представляется очевидной запрограммированность самим Розановым наиболее клишированной его проекции на образ старика Карамазова(39). Вопреки собственному утверждению о том, что наиболее психологически близким среди героев Достоевского был для него Шатов(40), Розанов на протяжении многих лет последовательно моделировал свой имидж в подражание Федору Павловичу. Впервые это проявилось (в опосредованной форме) еще в период сотрудничества Розанова в журнале Мережковских "Новый путь", когда он, по свидетельству 3. Н. Гиппиус, "Раз выдумал, чтобы ему позволили подписываться в журнале "Елизавета Сладкая""(41), явно рассчитывая при этом на возникновение у читателей комплекса ассоциаций, связанных с образом Лизаветы Смердящей. С течением времени Розанов настолько "вжился в образ", что даже его речь - устная и письменная(42) - приобрела интонационное и лексико-тематическое сходство с речью героя Достоевского(43). О проблематике розановских печатных выступлений и говорить излишне: его многочисленные антимонашеские инвективы совершенно очевидно ориентированы на выпады против монашества Федора Павловича в сцене в монастыре, а центральная проблема розановского творчества - "религия и пол в их взаимосвязи" - предстает как вывернутая наизнанку - "теоретизированная" - "карамазовщина"(44).
Стоит ли после этого указывать, что, например, нижеследующий пассаж из книги 1911 г. "Люди лунного света" воспринимается как парафраз - своего рода "облагороженный" вариант - заявления старика Карамазова о том, что для него "мовешек не было"(45):
"Заметим, что великая есть доблесть, великое служение Богу (вот где настоящее "монашество", как "жертва Богу") заключается в женитьбе на тех девушках, вдовах, вообще женских существах, которые "никому не понадобились", "никому не нравятся", некрасивеньких, слабеньких, невидненьких: но "тяжких бремен" не надо возлагать, и, конечно, можно надеяться на охотную женитьбу на таких лишь при многоженстве, которое да будет благословенно между прочим именно и за это, что при многоженстве возможно брать некрасивых, космических "сирот", космическое "убожество", производя от него иногда красивейшие лозы: ибо "убогие" с лица своего, в поле <т. е. в сексе - А. Д.> бывают часто гениальны, восприимчивы, страстны, "похотливы""(46).
Помимо розановской самоориентации на старика Карамазова можно, видимо, говорить и об аналогичном его отношении (вероятно, с подачи Вл. Соловьева) к образу Порфирия Головлева, - это, во всяком случае, следует из наблюдений Р. В. Иванова-Разумника, писавшего в 1911 г.: "[...] действительно, много черточек салтыковского Иудушки было и осталось в В. Розанове: елейные словечки, злоба, уменьшительные имена, юродивость, присюсюкивание, умиленность" (47).
Но чем объяснить оба эти - беспрецедентные в истории русской литературы и общественной жизни - акты жизнетворчества писателя: самовыражение под личиной заведомо отрицательных персонажей? Прежде всего, конечно, эпатажем: это проявление коренного свойства розановской натуры, - его неустанного стремления идти поперек мнения большинства, против общепринятых норм и оценок(48).
Но имеются и более глубокие причины - как идеологического, так и психологического свойства. Подражание Розанова Иудушке в большей степени обусловлено вторыми, нежели первыми. Это и ехиднейший ответ на "вызов" Вл. Соловьева(49), и крайне необычная (как и все у Розанова) форма дискредитации ненавидимого и презираемого им "властителя дум передовой общественности" - Салтыкова-Щедрина(50).
В свою очередь напяливание на себя личины старика Карамазова - жест с отчетливо выраженной идеологической и пропагандистской подоплеками. В нем ясно просматривается стремление Розанова изменить восприятие этого образа современниками: преодолеть его негативную оценку, представить отрицательный персонаж как положительный или хотя бы просто привлечь к нему внимание общества, вынудив общество иначе, чем прежде, взглянуть и на сопутствующее этому образу явление "карамазовщины". Причина же безусловно позитивного восприятия этой последней самим Розановым выясняется из его письма от 9 мая 1918 г. к Э. Ф. Голлербаху:
"Вообще, из текста Евангелия совершенно естественно вытекает монастырь. Монастырь - avit'ализм. Нет жизни, не нужно. Скорбь и скорбь заливает все. Но тогда как же? Надо - жить, остается - жить. [...] И вот - "живут", но - "прохвосты". Боккачио, Вольтер, Герцен. "Живет" революция, хамство, подлость. Нет - Алкивиада, есть - Чичиков. Нет - мотылька, оборваны его золотые крылышки. "Супротив его" - мужик хам и революция. Я не понимаю, как у Вас при В<ашем> уме не связывается все в одну картину. Для меня без'Божие жизни так объясняется. И вот - смотрите: Достоевский и карамазовщина, - К. Леонтьев с его эстетикой - какое все это уже антихристианство, какие опять Афины [...]: знаете ли Вы и догадываетесь ли Вы, что именно в России суждено прийти Антихристу, т. е. [...] опять восстановить фалл, обрубленный Алкивиадом [...] окончательно <же> Христом. Достоевский - это опять теизм, К. Леонтьев - вновь порыв веры, уже не то, что "евангелики" Толстой и Чертков. И "Розанов" естественно продолжает и заключает К. Леонтьева и Достоевского. Лишь то, что у них было глухо и намеками, у меня становится ясною, сознанною мыслью. Я говорю прямо то, о чем они не смели и догадываться. Говорю, п<отому> ч<то> я все-таки более их мыслитель ("О понимании"). Вот и все"(51).
В приведенном высказывании "Достоевский и Леонтьев выстраиваются е цепочку как предшественники Розанова, предшественники его языческого монотеизма, который придет на смену христианству [...]. В этом плане сам Розанов рассматривает себя пророком будущей религии, с которой придет Антихрист, чье имя здесь поминается в самом положительном смысле. Антихрист восстановит в религии фалл - соединит бога с полом, как было в далекой и прекрасной древности. Фалл - это Древо Жизни, по Розанову, обрубленный нигилистом Христом, [...] а ранее - [...] Алкивиадом, первым безбожником, о котором известно, что он из озорства и неверия отбивал фаллы у священных статуй. И вот выстраивается всемирно-исторический ряд - в котором, как вехи, фигурируют религии древности, с Древом Жизни - Фаллом в центре, затем следуют безбожники Алкивиад, Христос, вся европейская цивилизация, основанная на безбожии [...]. Но как пророки будущего религиозного возрождения выступают Достоевский, Леонтьев и Розанов"(52). Таким образом, "карамазовщина" для Розанова - это гениальное прозрение Достоевского, пункт взаимопересечения их идеологий, начало линии преемства Розанова по отношению к Достоевскому, почва для его последующих умозрительных построений - и, одновременно, чрезвычайно эффективное (ибо - порождение гения) средство воздействия на общественное сознание с целью кардинальной его переориентации в угодном Розанову направлении.
Думается, что все вышесказанное позволяет внести дополнительные коррективы в интерпретацию взаимоотношений Розанова с представителями модернизма в русской литературе начала XX в.; по линии воздействия розановского жизнетворчества на Мережковских, Е. П. Иванова, Б. Садовского, особенно - на А. Ремизова и А. Тинякова; по линии соучастия мыслителя в процессе выработки "неомифологического" сознания (со временем породившего магистраль преемственности и развития русской литературы нынешнего столетия - "текст-миф"(53)) и мн. др. Очевидно также, что розановское жизнетворчество подпитывалось не только материалом отечественной словесности. Черезвычайно перспективным, например, представляется исследование автопроекций Розанова на платоновского Сократа. Но: feci quod potui…
Примечания
© A. Danilevskii
|