ГЕОРГИЙ ЛЕВИНТОН
ОТРЫВКИ ИЗ ПИСЕМ, МЫСЛИ И ЗАМЕЧАНИЯ (Из пушкиноведческих маргиналий)
Свой пестрый мечет фараон
Нижеследующие фрагментарные заметки - то, что скопилось в картотеке автора за много лет. Решаясь предложить их неблагосклонному взгляду пушкинистов, спешим оговорить, что автор не имел возможности проверить степень их оригинальности: уследить за современной пушкинистической библиографией - едва ли мыслимая задача для человека, систематически пушкинистикой не занимающегося.
I. Сказки. Фольклорные подтексты
1. В "Сказке о царе Салтане" подмененное письмо - мотив, известный из многих текстов от 2-й книги Царств (11: 14-25) до "Гамлета"(1), - встречает не менее традиционную реакцию царя:
Как услышал царь-отец,
Что донес ему гонец,
В гневе начал он чудесить
И гонца хотел повесить (IV, 315(2)).
Нельзя ли предположить здесь "современную" аллюзию? Те же глаголы (в другом грамматическом времени) рифмуются в анонимной эпиграмме на Николая I, предположительно датируемой 1826 г.
Едва царем он стал,
То разом начудесил:
Сто двадцать человек тотчас в Сибирь сослал
Да пятерых повесил(3).
Правда эта же рифма появляется у Пушкина ранее в наброске перевода сказки Вольтера "Se qui plait au dames" ("Короче дни, а ночи доле"):
И дабы впредь не смел чудесить,
Поймавши истинно повесить
И живота весьма лишить (II, 286).
Набросок датируется 1825 г., не ранее 20-х чисел июля, - тогда Пушкин, по понятным причинам, знать этой эпиграммы не мог. С другой стороны, столь же вероятно, что при повторном употреблении этой (по существу оставшейся неиспользованной) рифмы, на этот раз не в 4-ст. ямбе, а в 4-ст. хорее, характерном для пушкинских "сказок из жизни царей"(4), он как раз должен был знать эпиграмму (за это время успели произойти и описанные в ней события, и появиться сама эпиграмма).
Две детали, хотя и незначительные, отличают второе употребление рифмы от первого и сближают его с эпиграммой. Во-первых, в "Сказке о царе Салтане" рядом с рифмующимися словами также появляется слово царь, а именно, в сочетании царь-отец с забавной двусмыслицей: 'именование царя' (царь-батюшка и др. вплоть до титула Петра отец отечества, прокомментированного в свое время Б. А. Успенским(5)), и 'царь, ставший отцом'. Во-вторых, в двух употреблениях одной рифмы (в переводе из Вольтера и в "Сказке о царе Салтане") семантические отношения между рифмующимися глаголами - противоположные. В вольтеровской сказке чудесить и повесить выступают как контекстуальные антонимы (повесить выступает как своего рода средство против чудесить), приписанные разным субъектам (субъект первого глагола является прямым объектом второго), в "Сказке о царе Салтане" они, как и в эпиграмме, становятся контекстными синонимами, один глагол определяется через другой и оба приписаны одному субъекту.
2. Второй, еще более гипотетический, пример - в сказке о Балде. На фоне вполне очевидных фольклорных мотивов в состязании Балды с чертями(6) выделяется самая первая угроза Балды, адресованная не бесенку, а старому Бесу:
Балда <…> сел у берега моря
Там он стал веревку крутить
Да конец ее в море мочить (IV, 306),
объясняя, что собирается море морщить. Сочетание веревки, которую Балда крутит, с морем и с берегом (который в фольклоре, как правило, ассоциируется с песком(7)), а главное, с чертями, содержит едва ли не все компоненты поверья(8), известного нам, впрочем, из более позднего источника:
Старики рассказывают, что когда-то один удалой молодец вздумал почитать оставшуюся [Черную] книгу после чародея. Во время чтения явились к нему черти с требованием работы. Сначала он им предлагал работы легкие, потом трудные; но черти все являлись за новыми требованиями <…> он не находил уже более для них занятия. Неотвязчивые черти задушили удалого молодца. <…> По уверению народа, одни только колдуны знают, чем занимать чертей. Они посылают их: вить веревки из воды и песку(9), перегонять тучи из одной земли в другую, срывать горы, засыпать моря и дразнить слонов, поддерживающих землю(10).
Книга Сахарова и знакомство Пушкина с ним относятся к 1836 г., то есть этот источник Пушкину не мог быть известен до "Сказки о попе…", написанной в 1830 г. Таким образом, если это сопоставление имеет смысл, то нужно предположить либо другой письменный источник, содержащий те же сведения, либо, что более вероятно, непосредственное знакомство Пушкина с этим представлением, т.е. источник устный. Само же представление о чертях, которым необходимо придумать работу, отразилось в еще более раннем пушкинском тексте, "Сцене из Фауста" (1825):
Фауст:
Сокройся, адское творенье!
Беги от взора моего!
Мефистофель:
Изволь. Задай лишь мне задачу:
Без дела, знаешь, от тебя
Не смею отлучаться я -
Я даром времени не трачу (II, 256).
Между прочим, в набросках, так или иначе связанных со "Сценой из Фауста"(11), которые Р. О. Якобсон назвал пушкинской "Игрой в Аду"(12), есть отголосок той же темы: "Присвистни, позвони, и мигом / явлюсь. Что делать - я служу, / Живу, кряхчу под вечным игом" (II, 273). Здесь же возникает и отчетливая лексическая перекличка с будущей "Сказкой о попе...": "Молчи! ты глуп и молоденек. / Уж не тебе меня ловить" (II, 274) - "Ты, бесенок, еще молоденек, / Со мною тягаться слабенек" (IV, 307), напомним, что обе реплики адресованы инфернальным персонажам.
Возвращаясь к цитированному месту из "Сказки о попе….", отметим любопытное столкновение фонетического повтора: море мочить - море морщить (при сопоставлении ч-щ, как будто бы имитирующем обычные русские и церковно-славянские этимологические дублеты) с морфологическим и просодическим контрастом: в море (предл. п.) vs. море (вин. п.) и мочить vs. морщить с обозначенным во втором случае ударением. Просодическое противопоставление тем более существенно, что первая форма мочить попадает в короткий ряд мужских клаузул (4 подряд), какими время от времени перемежаются в этой сказке последовательности сплошных женских (редко - дактилических) рифм(13). Но в этом четверостишии любопытна соседняя рифма: Бес - залез ("Вот из моря вылез старый Бес: / "Зачем ты, Балда, к нам залез?""), подкрепленная корневым повтором вылез(14). Она встречается (с такой же модификацией - т.е. с другим префиксом) в аутентичном фольклорном источнике, зафиксированном В. И. Далем, а именно, в одном примере из его собрания "Заветных пословиц": "Е**шь, как город берешь, а слез - как лысой бес"(15). Здесь перекрещиваются обычные в фольклорной и эротической традиции представления о фаллосе как лысине (плешь и т.п.) и фаллосе как черте (дьявол и преисподняя и т.п.)(16). Эти мотивы в таком же их сочетании, как кажется, подразумеваются в сюжете еще одной пушкинской сказки - "Царя Никиты"(17), где фигурируют два персонажа, так или иначе связанные с (искомыми) женскими гениталиями, это бес, которого "приманила" ведьма(18) ("Трое суток ворожила, / Так что беса приманила. / Чтоб отправить во дворец, / Сам принес он ей ларец, / Полный грешными вещами, / Обожаемыми нами") и, с другой стороны, царский советник, который первым упомянул о ведьме и тем самым подсказал способ найти гениталии, - о нем мы знаем только, что он "в лысый лоб рукою брякнул".
3. В последнее время появилось несколько, новых работ, посвященных "Сказке о Золотом петушке", в которых, среди прочих тем, рассматривается роль скопца в сюжете сказки(19). Ряд исследователей обсуждает вопрос, заданный самим царем Дадоном: "И зачем тебе девица?". В одних случаях недоумения исследователя совпадают с "изумлением" сказочного царя(20) (отчасти этот вопрос появился уже в статье Ахматовой "Последняя сказка Пушкина": "у Пушкина отказ звездочета от царских милостей и требование Шамаханской царицы ничем не мотивированы"(21)), другие, наоборот, ориентируясь на символическое (фаллическое) истолкование петушка, считают, что удивляться, собственно, нечему(22).
Если подходить к тексту с такими "реалистическими" мерками, как А. Эткинд, и при этом не отвлекаться на возможные реалистические же варианты (да мало ли зачем ему девица, в конце концов!), а также и на символические обходные маневры, то прямой ответ, видимо, можно найти у Тынянова, в "Смерти Вазир-Мухтара", где описана любовь евнуха (может быть, не без влияния как раз этого вопроса в пушкинской сказке): "долгая память у человеческого тела, страшны пустоты в теле человека <…> Не нужно думать, что евнухи бесстрастны <…> У Еврипида в "Оресте" есть евнух, влюбленный в Елену прекрасную" и т.д., не говоря уже о сюжетной роли этого мотива в романе (непосредственная причина гибели Грибоедова)(23).
Если же все-таки не забывать, что мы имеем дело со сказкой, и ориентироваться на реальный репертуар сказочных мотивов, то поведение звездочета не вызовет никаких недоумений(24). Перед нами типичная функция волшебного помощника, добывшего для героя невесту(25), которая таит в себе опасность. Это обычный ход в сказке типа "Благодарный мертвец" (AaTh 505-508, мотив E341.1) и иногда в легендах о Св. Николе(26). Обычно герой дает деньги на погребение мертвого тела (E341.1), потом встречает старика, который заключает с ним условие: "что ни добудем, все пополам". Он выступает в роли помощника (E363) и, в конце концов, добывает герою в жены царевну (H972, T66.1). После этого старик требует отдать ему половину, герой возражает, но вынужден уступить. Старик разрезает невесту пополам, и она оказывается полна змеями и гадами; помощник вычищает их из ее тела, вновь соединяет половинки, воскрешает невесту и возвращает ее герою (AaTh 506. V). Тогда он объясняет, что он и есть тот мертвец, которого похоронил герой (в легенде помощник оказывается Св. Николой).
В этом контексте действия скопца совершенно понятны, он выступает в роли волшебного помощника и защитника царя Дадона, как и во всем сюжете сказки. С этой точки зрения только неадекватное поведение Дадона ("Но с [царями] плохо вздорить"(27)) предотвращает нормальный ("счастливый") конец сказки. Что же касается опасности, связанной с Шамаханской царицей, то она вполне очевидна, хотя бы из судьбы "обоих сыновей" Дадона. Разумеется, это замечание не претендует на исчерпывающее объяснение сюжета, который не вполне укладывается в схемы волшебной сказки, однако нужно все же напомнить о фольклорном фоне ("каноне"), который игнорируется исследователями "Сказки о золотом петушке" едва ли не в большей мере, нежели пресловутое скопчество. Конечно, мы прекрасно помним об иноязычных источниках центральных мотивов сказки, но (как и в случае "Царя Никиты") эти источники перерабатываются в духе сказочного канона более или менее традиционного фольклорного типа (при всех очевидных отступлениях от него на уровне конкретного сюжета).
4. Позволим себе присовокупить к этим фольклорным подтекстам один собственно литературный (т.е. из авторской, письменной литературы). В рукописном варианте "Путешествия Онегина":
Мятежный колокол утих,
Но бродят тени великанов:
Завоеватель скандинав,
Законодатель Ярослав
С четою грозных Иоаннов (V, 467)(28).
Конструкция "с четой(ю) + имя двух тезок", вероятно, восходит к "Певцу во стане русских воинов":
И ты неверных страх Донской,
С четой двух соименных [т.е. двух Дмитриев]
Летишь погибельной грозой
На рать иноплеменных(29).
II. "Билингвизм" или "Лингвистические подтексты"
Дальнейшие заметки касаются случаев билингвической игры, которую мы в свое время определили формулой "иностранный язык как подтекст"(30). Промежуточный случай между такими двуязычными каламбурами ("лингвистическим подтекстом") и собственно литературным подтекстом (реальным поэтическим источником) представляет, видимо, следующий пример.
1. В уже упоминавшейся выше "Сцене из Фауста" встречается любопытный оборот:
И всяк зевает да живет -
И всех вас гроб, зевая, ждет (II, 253).
Точное соответствие ему находим в "Когда за городом, задумчив, я брожу":
Могилы склизкие, которы также тут
Зеваючи, жильцов к себе на утро ждут (III, 338).
Такое словоупотребление вполне укоренено в пушкинском языке. А. Д. Григорьева (не касаясь названных примеров) отмечает перифразу зев могилы (точнее: могильной пропасти) и возводит ее к фразеологии XVIII в. и к древнерусскому представлению о пасти ада(31) - "Гортань геенны гладной" у Пушкина ("Как с древа сорвался предатель ученик" - III, 334)(32). Более того: "В стихотворении "Осень" (1833) старая высокая перифраза влита в стилистически нейтральный контекст <…> в котором "Могильной пропасти она не слышит зева" означает "она не чувствует приближения смерти". Глагол не слышит направляет понимание слова зев как "зевание" (могильной пропасти - могилы - смерти)"(33). Последнее, как мы видим, находит свой контекст во фразеологии, связанной с гробом, могилой.
Однако не исключено, что для этого оборота следует искать не только русский, но и иноязычный контекст. В одном английском детективе (к сожалению, выписку найти так и не удалось) Майкла Инза (Michael Innes) нам встретилась фраза: "The dock is yawning for us all" - букв. 'скамья подсудимых разевает на всех нас пасть; ждет всех нас с разверстой пастью'. Вполне очевидно, что в этой шутке dock 'скамья подсудимых' заменило 'могилу' или 'гроб' какой-то перифразируемой цитаты или фразеологизма. При этом первое значение глагола yawn - 'зевать'.
Таким образом, пушкинский стих "И всех нас гроб, зевая, ждет" представляет собой совершенно точную, хотя и каламбурную (семантика одного слова распределяется между двумя, а его контекстуально чередующиеся значения представлены одновременно(34)) передачу внутренней формы той гипотетической фразы (возможно, имеющей тот же отдаленный генезис, что и русские фразеологизмы о пасти и челюстях ада), которую обыграл Майкл Инз (нужно заметить, что даже среди британских детективных авторов он отличается если не эрудицией, то академической ориентацией, и часть его романов разворачивается в университетской среде).
Другой комический вариант этой же фразы нашелся в подручном словаре цитат, он принадлежал актеру и театральному антрепренеру Sir Herbert Beerbohm Tree (1853-1917), который сказал про писателя по имени Zangwill: "He is an old bore. Even the grave yawns for him". 'Это старый зануда, даже гроб по нему зевает (ждет)'(35). Таким образом, наличие английской кальки в сочетании зевая, ждет представляется несомненным. Более сложен вопрос о конкретном источнике.
На мой вопрос, не встречалась ли подобная конструкция в одной из его работ, А. А. Долинин ответил:
Я только цитировал Шекспира в примечании к заметке "Пушкин и Шекспир": "That the graves, all gaping wide…"(36) Вроде бы grave в сочетании с gape у Шекспира и после него не редкость. В Henry IV, part 2 (V. 5:57) есть конструкция, несколько напоминающая твою: "The grave doth gape for thee thrice wider than for other men."(37) Что же касается grave + yawning, то в одном из словарей цитат я нашел следующий каламбур некоего Herbert'a Beerbohm'a Tree <…> "He is an old bore; even the grave yawns for him." Из чего можно сделать вывод, что он обыграл какой-то общеизвестный фразеологизм (или цитату) вроде того, что ты приводишь, но какой именно, я не знаю (Письмо автору от 3 сентября 1998);
<…> увы, поиск успехом не увенчался. OED [Oxford English Dictionary] выделяет yawn for/ after как отдельный фразеологизм в значении 'to be eager to obtain, to long for' [вожделеть (чего-л.), ждать с нетерпением] с пометой 'obsolete' [устар.], но никаких интересных примеров не дает. На другие значения yawn как gape [разевать рот, зиять] есть несколько примеров и в OED, и в конкордансе Шекспира с grave и т.п., похожие на то, что ты знаешь:
"Grave does gape" (Henry V, 2, 1: 65).
"Graves have yawned, and yielded up their dead" (J. Caesar, 2, 2: 18).
"Graves, yawn and yield your dead" (Much Ado About Nothing, 5, 3: 19).
"Hell at last yawning" (Milton, Paradise Lost, 6: 875).
"The black earth yawns: the mortal disappears. Ashes to Ashes" (Tennison, Ode to Wellington) и т.д.
У Байрона yawn использовано как транзитивный глагол в значении 'open wide' [широко раскрывать, разверзнуть]:
"Nature yawns forth a grave" (Child Harold, 4, 63).
Вообще после Шекспира и Мильтона "yawning/gaping grave" - это уже клише, таких "зияющих могил" полно, например, у Байрона и Шелли (смотрел конкордансы).
Я просмотрел около десятка словарей афоризмов и поговорок, но нигде, к сожалению, не обнаружил ничего похожего на то, что тебе нужно, хотя в одном из них оказался большой раздел "Graves". Опрос образованных аборигенов, который я проводил на Набоковке [конференция к 100-летию Набокова в Cornell University], тоже результатов не дал (письмо от 15 сентября 1998).
Эти данные подтверждают, что есть какой-то английский фразеологизм, который мог калькироваться или каламбурно обыгрываться в пушкинских примерах, но установить конкретный источник пока не удается, иными словами, доказать мы можем пока лишь факт "лингвистического цитирования" (язык как подтекст), но не литературного.
Между тем, любопытно отметить, что так же, как зев могильной пропасти оказывается включенным и в русский (в том числе и древнерусский) контекст, и, вероятно, в английский, так в наш лингвистический, фразеологический английский контекст оказывается включен мотив, давно рассматривавшийся как образчик "шекспировской манеры" Пушкина. Хорошо известный список шекспировских подтекстов к строкам из "Скупого рыцаря":
совесть <…> эта ведьма,
от коей меркнет месяц и могилы
Смущаются и мертвых высылают (V, 298)(38)
- частично пересекается с примерами "зияющих могил". Кроме примера из "Сна в летнюю ночь" (V, 2. 9-12), цитируемого в указанной статье Долинина (и не учтенного Лернером): "That the graves, all gaping wide, / Every one lets forth his sprite, / In the church-yard pass to glide" - сюда относятся и приведенные выше могилы из "Юлия Цезаря" и "Много шума из ничего". Из списка Лернера к ним нужно добавить (на более абстрактном уровне топики или метафоры) слова Гамлета (I, 4. 48-51) "why thy sepulchre <…> Hath op'd his ponderous and marble jaws / To cast thee up again"(39) и еще более близкую реплику, объединяющую разевание могил и пасть ада (III, 2): "'Tis now the very witching time of night, / When churchyards yawn, and hell itself breathes out / Contagion to this world"(40).
2. Погиб и кормщик и пловец! -
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою,
Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою (III, 15).
Как известно, более ранний вариант точнее соответствовал мифу: "Спасен дельфином, я пою". Нужно ли трактовать вычеркнутое слово как самое значимое, "утаенное", или же думать об его исключении как об избавлении от нежелательных ассоциаций, во всяком случае, в обоих аспектах значимой оказывается семантика и история слова дельфин: от греч deljίz deljι̃noz лат. delphinus 'дельфин' к франц. dauphin 'дельфин' и 'дофин'(41). Если буквальное чтение "спасен дофином" вряд ли уместно, то ассоциации слова дофин все же слишком прямо ведут к событиям 14 декабря, непосредственно связанным с темой престолонаследия(42).
3. У Гальяни иль Кольони
Закажи себе в Твери
С пармазаном макарони
Да яишницу свари (II, 316).
Имя Гальяни, не вымышленное, хотя едва ли он был трактирщиком: итальянский литератор и экономист аббат Фердинандо Гальяни (1728-1787) упоминается в стихах и цитируется в письмах Пушкина(43): "Барон д'Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот, / Энциклопедии скептический причет" (III, 162), ср. письма Вяземскому 10.7.1826 (Х, 163) и к жене ок. 26 июля 1834 г. (Х, 395). В рассказе А. Битова "Фотография Пушкина (1799-2099)" (из цикла "Преподаватель симметрии"): "Пушкин. Он лежал на подоконнике в гостинице Гальяни, что в Твери, и ел персики"(44). Между тем, Кольони - фамилия, заведомо вымышленная. Она совпадает с итальянским "ненормативным" словом coglioni (sing. coglione) вульг. 'testiculi', ср. композиту rompicoglioni 'зануда, надоедала'(45) (отчасти соответствует русскому слову с той же внутренней формой) от сочетания rompere coglioni 'нудить, занудствовавать, приставать', букв.: 'ломать, портить testiculi', ср. русское выражение морочить яйца - которое, видимо, основано на том же архаическом представлении, что и этимологическое соотношение соответствующего русского слова с мудростью (*moNde ~ *moNdrъ), - о местоположении мудрости в testiculis. Причем семантика слова, естественно, отражается в одном из предлагаемых в стихотворении блюд: "да яишницу свари".
Таким образом, стих "У Гальяни иль Кольони" совмещает в себе противоположные семантические и стилевые полюса. Напомним, что Мандельштам упоминал эти стихи как образец "легкой поэтической болтовни" - "соответствующей отступлениям из "Евгения Онегина" и "Закажи себе в Твери <...>"" ("Буря и натиск").
4. Среди нередких сравнений или метафорических отождествлений петербургских улиц и площадей с водоемами, восходящих к первоначальному плану города и к теме наводнений, хорошо известны такие мандельштамовские примеры, относящиеся к Дворцовой площади, как: "В черном омуте столицы / Столпник ангел вознесен" или "Петербург естественно течет в мощный гранитный водоем Дворцовой площади, к красной подкове зданий", "огромная как озеро подковообразная площадь с мраморным Ангелом-столпником в середине" ("Кровавая мистерия 9-го января"). Первая из этих формул (как мы неоднократно упоминали в докладах, но, кажется, еще ни разу в печати) имеет источником рисунок Лермонтова: в воспоминаниях В. А. Соллогуба говорится, что "Лермонтов <...> любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за которого подымалась оконечность Александровской колонны с венчающим ее ангелом". Последнее же описание, несомненно, связано с пушкинским стихом "Стояли стогны озерами", ср. у Мандельштама в "Египетской марке": "проклятые стогны бесстыжего города" и особенно в самом очерке "Кровавая мистерия 9-го января": "неведомая сила бросает их на городские стогны". Контекст сближает этот пушкинский стих и с другим прозаическим вариантом Мандельштама:
Стояли стогны озерами,
И в них широкими реками
Вливались улицы. Дворец
Казался островом печальным (IV, 280).
Однако сам пушкинский стих представляет собой двуязычный каламбур. Стогны, ставшие озерами, явно напоминают лат. stagnum 'озеро, болото, пруд', причем этот каламбур непосредственно связан с темой "Медного всадника", т.к. первое значение stagnum - 'вода, вышедшая из берегов' от глагола stagno 'выходить из берегов, разливаться' (ср. у Мандельштама в "Шуме времени": "Нежное сердце города с разливом площадей"). Это тем более любопытно, что стогны не только не имеют этимологического отношения к stagnum, но изначально значили не столько 'площадь' сколько 'улицу'. Стогна, стогны (Срезневский стьгна, стегна) - значит и 'площадь', и 'улица' и, как правило, возводится к прасл. *stьgna, родственному stьga 'тропа' (ср. стезя, до-стигать) - ассимиляция гласных (по ряду) дала *stъgna. Таким образом, это слово изначально было связано с 'движением', латинское же от значения 'разлива' перешло к 'неподвижности' - ср. современное значение в слове стагнация.
Более детально денотативное значение слов стогна, стогны рассмотрено М. Ф. Мурьяновым в сочетании стогны града(46) на примерах из русской поэзии XIX в. (не только у Пушкина), и Писания(47):
древнеславянское стъгна развило в себе обобщающее значение, которое в равной степени могло подразумевать и улицу, и переулок, и площадь и перекресток. В современном русском языке такого обобщающего слова нет, но пушкинская эпоха его имела, в этой роли выступало стогна(48).
Интересующий нас пример выделяется, однако, своей однозначностью:
Очевидно, переводчики Синода в семантике слова стогна не разобрались - и, между прочим, пришли в противоречие с пушкинским пониманием, недвусмысленно ясным из описания затопленного наводнением Петербурга в "Медном всаднике" <...> "Стояли стогны озерами" <...> Видимо, на основании этого места "Словарь языка Пушкина" (М., 1961. Т. 4) дает для всех семи случаев употребления имени стогна единое объяснение - "площадь"(49)
- т.е. впадает в обратную крайность.
Сочетание стогны града отразилось в цитированных словах из "Египетской марки"(50). Наиболее известный его пример находим в пушкинском "Воспоминании" (в непосредственном соседстве с полупрозрачной тенью, также отразившейся затем у Мандельштама(51)).
Примечания
POSTSCRIPTUM
к. п. I.2: Мотив демонологических быличек, рассматриваемый нами, возможно, отразился в раннем наброске пьесы Вяч. Иванова "Русский Фауст" * . Здесь находим несколько довольно откровенных цитат из "Сцены из Фауста" (отмеченых и М. Вахтелем), тематически довольно однородных:
Зевал бы весь ваш мир, зевали б вы и сам
Небесный этикет - гимн праведного хора
Слился б в один торжественный зевок".
(с. 268, репл. Мефистофиля), из "И всяк зевает да живет / И всех вас гроб, зевая, ждет, / Зевай и ты" (комм. М. Вахтеля: "Многократное повторение слова "зевать" напоминает речь Мефистофеля в пушкинской "Сцене из Фауста"" - с. 272, прим. 2), а также:
Какая скука! скука! скука!
(с. 269 начало сцены 2 и монолога N, т.е. "русского Фауста") из композиционно симметричной фразы: "Мне скучно, бес" (ср. с. 273, прим. 4).
Для нас, однако, интереснее менее явный случай (из Сцены 1) **, также близкий к упоминаемым мотивам:
Мефистофель: <…> Но дело нужно мне для сердца и ума" - (с. 268)
ср.:
Без дела, знаешь, от тебя
Не смею отлучаться я -
Я даром времени не трачу.
Фольклорные параллели к этом мотиву см.: R.Th. Christiansen. The Migratory Legends: A Proposed List of Types with a Systematic Catalogue of the Norwegian Variants (FFC vol. LXX1, No. 175 Helsinki 1958, 1992(2)), No. 3020: Inexperienced Use of the Black Book. Ropes of the Sand.
Перечисленные здесь задачи: осушить озеро, свить веревку из песка (мякины), собрать песчинки, зерна, пыль, высыпанные из ведра, и построить мост, развязать все узлы в рыболовной сети, носить воду решетом. Христиансен ссылается также на J. Bolte, G. Polivka. Anmerkungen zu den Kinder- und Hausmärchen der Brüder Grimm (Bd. I - V, Leipzig, 1913-31), Bd. II, S. 513 и H.F. Feilberg . Bidrag til en Ordbog over jyske Almuesmaål. I-IV, København, 1904 - 11, III, p. 25, упомянутый им мотив Thompson H1021.1 относится только к задаче свить веревку из песка (H1021.2 - свить веревку из отрубей), другие задачи для черта см AaTh 1170 - 1199.
К п. II.1: Еще несколько примеров с могилами:
Wilfred Wilson Gibson. A Catch for Singing
<…> Beware Old man, beware Old man!
For the end of life is nearing
And the grave yawns by the way…
* - "Русский Фауст" Вячеслава Иванова. публ. М. Вахтеля // Минувшее, 12, 1991, с. 265 - 278
** - М. Вахтель совершенно справедливо отмечает черты сходства этой сцены не только с "Прологом на небесах", но и с "Дон Жуаном" А.К. Толстого ( с. 266, 272). Однако заподозренное им слово фиск, все же нельзя назвать "необычайным" (с. 272 прим. 1), оно вполне нормально для русского бюрократического языка (словари дают значение 'государственная казна').
© G. Levinton
|