Вадим ПЕРЕЛЬМУТЕР
ЭХО ГОЛОСА ИЗ ХОРА
"Писателю и умирать полезно".
Абрам Терц
М. Розанова и А. Синявский. 1973 г.
Фото: Yan
Максима, впрочем, принадлежит не Терцу, он лишь цитирует лагерно-проницательного историка литературы, который "имени векам не передал"…
Литературовед Андрей Синявский писал преимущественно о поэтах и поэзии. Прозаик Абрам Терц выпустил книгу, которая, по видимости, ближе всего именно к поэтической, стихотворной: точно так же, на первый взгляд, - форматом и толщиной - создает она иллюзию, будто ее можно прочитать в один присест, сходу и сразу, было бы желание.
Так мне и пришлось поневоле читать ее впервые, в семьдесят четвертом, получив на два дня, что выглядело весьма гуманно, чаще забугорные издания попадали в руки на сутки, а то и на одну ночь.
То было сжатое, нервное, ведь второго случая могло и не представиться, задыхающееся чтение, без пауз, и нехватка кислорода обостряла память: отчетливо, намертво, чуть не дословно запоминалось - ЧТО написано. Книга спрессовалась, как бы спеклась, стала сгустком авторской энергии, содержанием, но не содержимым - движущимся, продолжающимся в своем опыте.
Лет пять спустя эту книгу мне подарили. И второе чтение было медленным, когда воздух пауз дает импульс и возможность отвлечься на собственные мысли, на со-мыслие, отклониться в боковые ветки ассоциаций, чтобы, вернувшись, снова и снова следить: КАК написано. И дело не в стиле: "Бог не в стиле, а в правде", - как перефразировал Сигизмунд Кржижановский строку из Лаврентьевской летописи. Но в образе мысли - и происходящей отсюда форме высказывания.
Первая фраза книги: "Я буду говорить прямо, потому что жизнь коротка".
Восемь страниц спустя уточняется, что прямота эта - писательская, художественная: "Какие только фокусы ни выкидывает искусство и, пиша обо всем на свете, пишет только о том, каково оно из себя, и любуется автопортретом".
Форма письма, позволяющая эху свободно гулять внутри книги, оборачивается формой чтения - ассоциативного.
"…Был и нету тебя. Ты только форма. Содержание - не ты, не твое. Запомни, ты только форма!"
Тем естественнее осваивается, проникает в текст чужое слово.
"Если спросит Господь, что самое худшее-лучшее было в жизни. Худшее - выберу четыре эпизода. А лучшее - скажу: анаша".
Или так:
"Он навел пистолет и кричит "руки вверх", а я поднял руки и вижу, что у него от страха дрожит лицо".
Ассоциация первая. Софья Федорченко - "Народ на войне". Первая часть той книги вышла в семнадцатом, вторая - в двадцать пятом, полностью - в девяностом, через три десятка лет после смерти писательницы. Записи услышанного во время Первой Мировой, в дни Февраля и Октября, в годы Гражданской. Без комментариев, но авторски - композиционно-сюжетно - выстроенные.
Синявский этой книги не знал. Однако изрядное число ее фрагментов легко представить себе среди того, что слышал-записал он.
Например, такое:
"Я глаза прикрыл, тем и оборонился. А то быть бы мне до смерти без солнечной радости, без звездных утех".
Или вот это:
"Птицы - вот по ком я здесь скучаю. Я ведь птицелов, охотник... А здесь нету птицы. Попоет птаха недолго и от выстрела охоту к местам этим теряет. Для меня птичья тишина словно гром... Я только к птице и ухо имею..."
Или - с мелкими поправками-изменениями:
"Прицелился, пальнул, он - в землю, я к нему - не дышит. Я к ему в кобуру, за револьвертом, а там папиросы... Так верите, братцы, словно зверя ухватил, словно ожгло меня - до того жаль немца стало".
И еще:
"Заскочила тебе блоха в ухо, а ты баешь - гром. Свет белый шкурой своей загородил. А ты погляди-ка за шкуру - вот и не будешь из-за каждой вши без души".
Мысль о сходстве напрашивается - явственной перекличкой, параллелизмом ситуаций: "народ на войне" - "народ в лагере".
Еще: писательский интерес, прежде всего, понятно, к языку, к речи.
Однако различия оказываются существенней подобий.
Федорченко - плоть от плоти народничества. По собственному позднему признанию, она, пошедшая на фронт сестрою милосердия, вовсе не собиралась делать из услышанного книгу, записи вела поначалу "для себя", но постепенно увлеклась идеей, так сказать, этнографически-фольклорной. Ее киевских еще времен знакомец Кржижановский в тридцатых годах задумывал исследование "Фольклор как источник сюжетов". Книга Федорченко дала бы немало материала для такой работы.
Синявский, хотя и защищал, судя по воспоминаниям, народников от нападок, и себя чуть ли не таковым выставлял, как бы стремясь "разынтеллигентиться", был, по-моему, внутренне начисто лишен народопоклонства, откровенно был писателем для немногих, что с народнической идеологией никак не сочетается. Его, охотно декламировавшего "Левый марш", нисколько не смущало, что идет ни с кем не в ногу, а ведь поколением-двумя ранее это мучительно переживалось, например, Олешей или Мандельштамом, да и другими писателями.
И в этом смысле особенно любопытно его отношение к Ахматовой, чье "Я была тогда с моим народом", вероятно, могло стать эпиграфом книги, когда бы автором ее был… Андрей Синявский, а не Абрам Терц.
У Терца - безупречная точность заглавия: "Голос из хора". Голос и хор - оппозиция. Хор для того и существует, чтобы голос не был выделен (если, конечно, речь не о солисте), это, если угодно, коллективный голос (или даже, - еще одна, вскользь возникающая ассоциация, - голос судьбы/рока в античной трагедии), призванный растворять в себе все голоса, обобщая, умножая звучание. Автор книги очутился в хоре вынужденно, насильно: выйти - не может, молчать - не хочет.
Лагерный фольклор для него - вплетение в фабулу, элемент поэтики. "Народ в лагере" - не более чем обертон темы: "Писатель в лагере".
Само писательство становится, таким образом, голосом из хора. Голосом автора.
Традиционное в российской истории представление о писателе - солисте, ведущем хор за собою и задающем ему ВСЁ (не отсюда ли пресловутое: "Пушкин - наше всё"?), так сказать, в исполнении Терца заменяется иным: здесь писатель - тот, чей голос слышится из хора, внятность среди клубящегося гула. Он отказывается быть учителем даже в случаях, казалось бы, примитивных.
"На днях мой напарник по вывозу опилок спросил:
- А правда, что земля - шар?
Я затруднился ответить и сказал:
- Не знаю".
Быть может, именно потому слышимое извне, происходящее и звучащее окрест, без видимого усилия сочетается с происходящим внутри, с писательским, литературным мироощущением, ни на миг автора не оставляющим.
"Искусство всегда - более-менее импровизированная молитва. Попробуйте поймать этот дым".
Метафора, возникшая в первые лагерные дни, на исходе второго года, то бишь сотню страниц спустя, реализуется видением.
"Не пойму - то дым бежит по стене или тень от дыма?"
Тут - разница между работающим в литературе и живущим в ней. "Бездны мрачной на краю" бессознательно проступает:
- Вот наша жизнь, - промолвила ты мне, -
Не светлый дым, блестящий при луне,
А эта тень, бегущая от дыма…
Словесность вообще, изящная - в особенности, по природе своей, диалогична.
Звук ищет отзвука: осознанного или бессознательного, - не суть. Волошинское "здесь по ночам беседуют со мной историки, поэты, богословы" значимо и там, где не "полки книг возносятся стеной".
Кроме наиболее вероятной неопознаваемости такой цитаты - не только адресатом, но, скорей всего, и автором, в самом цитировании - отраженье различий: Тютчевского звука и Терцевского отзвука. "Тень, бегущая от дыма" (потому, кстати, у Синявского "дым бежит"), - по земле, под серебрением луны, стелется горизонтально. А тут, перед пишущим, - вертикаль, стена, одна из стен, коими замкнуты взгляд и движение, вверх-вниз, за этот предел не выйти еще целых пять лет: фразою заканчивается вторая часть книги, она же - второй год срока…
Теснота замкнутого пространства направляет движение вглубь, в писание об одном - о себе.
"Когда ничего нет под руками, искусство начинает рассказывать о себе и на этом сюжете развязывает язык"…
Быть может, как раз поэтому "лагерь дает ощущение максимальной свободы". И еще потому, что жесткая регламентированность ("форма") внешнего существования высвобождает изрядную энергию, в обычных, так сказать, условиях расходуемую именно на варьирование этой самой регламентации, всякий день - не совсем такой - или совсем не такой, - как была вчера.
И коль скоро речь поначалу зашла о стихах, то - по аналогии - можно объяснить вечное пристрастие поэтов к "законченности сонета" заведомо жесткой определенностью его структуры и пространства, ибо в этом случае как, - дело техники, почти не отвлекающее, не мешающее сконцентрироваться на что…
Ассоциация вторая. Почти одновременно с "Голосом из хора" возникает и другая пунктирная проза - мовизм Катаева ("Святой колодец" появляется в шестьдесят пятом, "Трава забвения" - в шестьдесят седьмом, "Волшебный рог Оберона" - в семьдесят втором, иначе говоря, ими охвачен весь - судом определенный - срок Синявского).
Напрашивающаяся - и, конечно, отмеченная уже давно - параллель с Розановым, будущая книга о котором уже сквозит в "Голосе из хора" (да еще и жена - однофамилица писателя-философа, к тому же - Васильевна, так что подозрительно: не сыграло ли и это некую роль - в том, что женился?), параллель эта оказывается не то, чтобы сомнительной, но, я бы сказал, не совсем параллельной. Философические переклички с Розановым, на мой взгляд, далеко не так существенны, как художественные - с Катаевым. Еще более сближает их автобиографичность - не только "содержания", но и, если угодно, ситуации. Катаевский мовизм возникает в другой жизни, после приговора (суда врачей), изолировавшего автора от всего и всех, обитающих по ту сторону черты, побудившего "развязать язык", говоря о себе - и только о себе. "Голос из хора" - после приговора (суда как такового), отделившего Синявского от привычного образа жизни и круга обывания.
Пунктирна мысль, небрежно минующая очевидные логические связки, пренебрегающая всем, во что вникать ей неинтересно. Пунктирна память, по загадочным капризам своим запечатлевающая подчас совсем не то, о чем хотели бы узнать будущие читатели мемуаров. Пунктирен пульс, пунктирна сама жизнь, запросто вымарывающая сюжетные рефрены и замирающая на якобы внезапных созвучиях…
Что здесь - фон, что - первый план? То ли хор многоголосый - на фоне размышлений о литературе, об искусстве, то ли наоборот…
Задавшись таким вопросом и вглядываясь в строки, ища ответ, вдруг обнаруживаешь, как проявляется тема - для всей книги - сквозная: тема взаимоотношений Андрея Синявского и Абрама Терца, не "автора" и "псевдонима", что и привычно, и даже тривиально, потому как давно изучено, разобрано, набило оскомину младшекурсникам филфаков, но литературоведа и писателя, двух ипостасей одного "я".
Есть соблазн - сопоставлением "Голоса из хора" с тремя томами "127 писем о любви" выявить происхождение этой книги, проследить выпутывание - по нитке - ее будущей ткани. Я сознательно уклонился от такого соблазна. Синявский считал литературу своим частным делом. И меня занимает более всего частное, сугубо читательское впечатление.
Книга составлена из фрагментов писем - Андрея Синявского к Марии Розановой. Но фрагменты эти отбирал и выстраивал Абрам Терц. И нет у Синявского другой книги, где отношения между ним и Терцем проступали бы столь вызывающе, были бы столь диффузийно-сложны, как здесь.
Собственно, мотив этот в литературе отнюдь не нов. О чем Синявский, неплохо знакомый с историей литературы, разумеется, знает.
"В Лефортове я попытался восстановить по памяти значение нескольких книг, читанных еще в детстве. Мысленно перебирая романы о путешествиях, я вынужден был признать, что тягчайшему - по всем статьям - испытанию подверг человека Свифт"...
< Посылая на это испытание своего персонажа-автора, alter ego, Свифт, естественно, рассказывал о собственном испытании - о своей жизни среди лилипутов, великанов, йеху etc., своем всегда-не-равенстве окружающим и окружающему - и о том, что, убегая от огня, чаще всего попадаешь в полымя.
Ему наследовал Дефо, упоминаемый, кстати, сразу вслед за Свифтом. Его, опять же, персонаж-автор реализовал общеизвестную ментальную английскую метафору "мой дом - моя крепость", изобразив опасно-трудными приключениями простейшие, казалось бы, обыденные вещи: добывание огня и пищи, шитье одежды, постройку дома, случайность выхода из одиночества.
Или "Тень" Андерсена-Шварца, где темный двойник, как сказали бы аналитические психологи, трикстер, наскучив вторить всякому движению своего создателя, уходит от него - чтобы позволить себе то, на что, очевидно, тот никогда бы не решился.
Можно продолжить. Но ограничусь лишь одним еще примером - неосуществленным замыслом Кржижановского, у которого персонаж, ушедший от автора, жестоко с ним конфликтует, дело кончается дуэлью - и гибнет… автор.
У Синявского - похоже, иногда - очень, почти так, да не так.
Терц - альтер Яго, едва не погубивший своего создателя. Что, впрочем, не слишком запутало их отношения. Правда, возможно, потому, что - дальше некуда.
Синявского посадили "за Терца", который отправил его в лагерь и… остался на свободе. "Голос из хора" - несомненное тому свидетельство. Там гуляющий вне зоны писатель то и дело дает слово пребывающему в ней литературоведу. Ну, хотя бы: в размышлениях над текстами лагерных стихов и песен - почерк Синявского, особо выделяющего для себя в русской поэзии Маяковского, Пастернака, Ахматову (о Пушкине - речь впереди), умеющего не только видеть - что получилось, но и проникать в то, что хотелось/замышлялось…
"Жена сердится, что долго сижу". Кто тут поможет - Пушкин? И Абрам Терц отправляется на "прогулки с Пушкиным" - чтобы жена Андрея Синявского не сердилась.
"Прогулки с Пушкиным" - страстное объяснение в любви, нашедшее выход в ситуации, судя по обстоятельствам, безвыходной, извечное красование влюбленного перед возлюбленной, отваживание женихов, вьющихся вокруг Пенелопы, когда Одиссей в местах отдаленных. Эта самая пушкинская книга из всех, мною когда-либо читанных, была по недоразумению, то бишь недо-пониманию, принята посторонними за пушкинистскую, что привело к скандалу в благородном семействе ревнителей русской истории, культуры, "особости" и прочих незыблемо-замечательных ценностей. Да и могло ли быть иначе, если в авторах у ней - известный "прогульщик", выходец из блатной песни, проходимец, каких поискать!…
"У Пушкина можно встретить самые порой неожиданные строки"…
Перед тем как отправиться на прогулки с Терцем, Пушкин появляется в четырехстенном пространстве "Голоса из хора".
Ассоциация третья. Короткие истории, авторски пересказанные, без комментариев, но тронутые интонационно, легко смыкаются с лапидарными размышлениями литературными, фразами-импульсами, из которых есть куда думать дальше, вроде строчки о "русских скупцах" в одном из гоголевских фрагментов, приводят на память Пушкинский Table Talk. Только эти "толки" - без "стола".
Пушкин первым - и едва ли не единственным за полтораста лет - из российских писателей хотел быть сочинителем и только сочинителем. И реализовался в этом качестве с максимально возможной в российских условиях полнотой. Именно сочинительство его, родившегося "с умом и талантом в России", стало причиной всех драматических и трагических обстоятельств его жизни. То была реакция общества и государства на исключительность, "приватность" дела-слова, на то, что у него было пространство свободы от общества и его регламентаций. Но именно такая само-реализация сделала Пушкина больше, чем просто литератором, придала его дару универсальность. Потому что "постижение формы" есть инструмент, приложимый к любой области ("некрасиво - значит, неверно").
Синявский тоже хотел быть сочинителем - и только сочинителем. Его столкновение с властью - столкновение с помехой/препятствием этому стремлению. И само-реализация в этом качестве дала эффект, литературой не стесненный. От "анти-плюралистических" нападок Солженицына до признания Довлатовского: "Меня не посадили, потому что за меня отсидел Синявский".
О стилистических расхождениях с властью он высказался исчерпывающе-иронически: форма неизбежно выявляет все изъяны мысли/идеи, неверная по сути мысль просто-напросто не может быть выражена стилистически точно.
"Голос из хора" - самая писательская книга Синявского-Терца, для которой, наконец, "нашлось время и место". Ни в какой другой нет столько - о писательстве, не сводится к нему всё, о чем начинается и длится разговор-размышление. Не даром к последней трети книги звучание Хора сходит на нет, остается Голос. "Народ безмолвствует"…
Здесь начинаются не только "Прогулки с Пушкиным", "В тени Гоголя" и "Розанов", но и будущий "Иван-Дурак", и "Мысли врасплох", и некоторые страницы "Спокойной ночи", пунктирного романа о себе - и только о себе…
А еще здесь - целая библиотека задуманного, обдуманного, намеченного. О книжных шрифтах, об иконе, о Фаюмском портрете, о Шекспире, о "романе состояний", идущем в ХХ веке на смену "роману характеров", о Шевченко, о происхождении загадок… Неосуществленного…
У Кржижановского есть конспект "Истории ненаписанной литературы", начинающийся с формулировки "Закона неосуществления: чем медленнее рождается произведение, тем больше оно порождает новых тем". Далее - про обратно-пропорциональную зависимость: "по мере того, как количество тем и материалов нарастает, жизнь укорачивается". Потому "у каждого писателя к моменту смерти накапливается долг литературе, ряд как бы не выплаченных обществу неовеществленных замыслов". XIX век, по мнению Кржижановского, оставил множество свидетельств, богатый выбор для подобного исследования. Которое и само подпало действию "Закона неосуществления".
В "Голосе из хора" найдется изрядно материала для второго - ХХ век! - тома этого увлекательного замысла. Если, конечно, кто-нибудь когда-нибудь за него возмется…
© V. Perelmuter
|