Елена Румановская
Евгений Шварц о евреях и еврействе.
Еврейство как один из компонентов личности и творчества Евгения Шварца настолько значимо и очевидно, что эта тема, естественно, привлекает внимание исследователей [1]. Вместе с тем, отдельные рассуждения, характеристики и наблюдения, связанные с еврейской темой, в мемуарах и дневниках писателя (изданных полностью лишь в 1990-х годах) достаточно разнообразны, чтобы дать возможность для различных предположений и интерпретаций
Естественно, что тема берёт начало в особенностях биографии писателя. Его отец - Лев Борисович Шварц (1874-1940), студент-медик Казанского университета, еврей, крестился в 1896 г., чтобы жениться на Марии Фёдоровне Шелковой (1874-1941), курсистке акушерских курсов. Там же, в Казани, родился Евгений.
Оценкам и отношениям двух ветвей родни - Шварцев и Шелковых - посвящено очень много места в дневниках-мемуарах Евгения Львовича, видимо, они оказали большое влияние на формирование личности и, в какой-то мере, творчества писателя. Во всяком случае, будучи уже немолодым человеком (в 1950 г., когда дневниковые записи приобретают отчётливо мемуарный характер, Шварцу 54 года), он пытается осмыслить своё детство и, в том числе, свою национальную принадлежность.
Еврейская и русская стихии в детстве Шварца были непохожи, существовали отдельно в его сознании, как отдельно, каждая в своём городе, жили семьи отца и матери: "Рязань и Екатеринодар, мамина родня и папина родня, они и думали, и чувствовали, и говорили по-разному, и даже сны видели разные, как же могли они договориться?" [2]
Подчёркнута разница не только дум и чувств, но и речи, и даже снов двух ветвей родни: русской, тяготеющей к Москве, с рязанским говором, дедом-цирульником, бабушкой, ходившей в церковь, сёстрами и братьями матери (двое из них "служили в акцизе", ещё один был мировым судьёй [3]); и еврейской, южной, живущей в Екатеринодаре (теперешнем Краснодаре), с суровым и сильным дедом, владельцем мебельного магазина, и с истериками бабушки Бальбины Григорьевны ("...бабушка, окружённая сыновьями, которые её уговаривают и утешают, вертится на месте, заткнув уши, ничего не желая слушать, повторяя: "Ни, ни, ни!" [4])
В каждой семье - Шварцев и Шелковых - было по 7 детей, все получили образование, и все мечтали о славе. Е.Л. пишет: "Вот в чём сходились и Шелковы и Шварцы - в мечте о славе. Но, правда, мечтали они по-разному, и угрюмое шелковское недоверие к себе, порождённое мечтой о настоящей славе, Шварцам было просто непонятно. Недоступно" [5].
Здесь указан ещё один важный для Шварца конфликт, также окрашенный национально, - отношение к славе, причём еврейское, "шварцевское", кажется простым, сильным, незамутнённым, а русское, "шелковское" - сложным, запутанным, недоверчивым, но при этом, обращённым к славе настоящей. Насколько это верно вообще, мне трудно сказать, но Евгений Шварц даёт именно такую оппозицию (напомню, взрослым человеком и писателем), заметно это и в отзывах о родителях и их семьях. Например: отец "был человек сильный и простой. <…> Участвовал <…> в любительских спектаклях. Играл на скрипке. Пел. Рослый, стройный, красивый человек, он нравился женщинам и любил бывать на людях. Мать была много талантливее и по-русски сложная и замкнутая. <…> Боюсь, что для простого и блестящего отца моего наш дом, сложный и невесёлый, был тесен и тяжёл" [6].
Ещё одна запись, через полгода (26 февраля 1951 г.) после цитированной, сообщает о талантах братьев и сестёр отца, снова в сравнении их с материнскими: "Отец происходил из семьи, несомненно, даровитой, со здравой, лишённой всяких усложнений и мучений склонностью к блеску и успеху <…> Мама же обладала воистину удивительным актёрским талантом, похвалы принимала угрюмо и недоверчиво, и после спектаклей ходила сердитая, как бы не веря ни себе, ни зрителям, которые её вчера вызывали" [7]. И ещё раз, 4 марта 1951 г.: "Думаю, что отец смотрел на удачи свои, принимал счастье, если оно ему доставалось, встречал успех, как охотник добычу. А мама - как дар некоей непостижимой силы, которая сегодня дарит, а завтра может и отнять" [8].
Итак, Е. Шварц считает еврейскую натуру - ясной, здоровой, понятной, простой, а русскую - угрюмой, запутанной, недоверчивой, сложной. Судя по дневнику, Шварц стремился к простым и ясным, "еврейским", отношениям со славой, но не доверял ей по-матерински, по-русски. Например, 9 сентября 1950 г. в дневнике записано по поводу первых стихотворных опытов 1909 года: "...я унаследовал недоверчивое и мрачное мамино честолюбие..." [9], а 5 марта 1952 г.: "В то время (в 1911 г. - Е.Р.) я очень уважал Шварцев, на которых был так мало похож. О них говорили - все Шварцы талантливы. <…> Они были определённы, и мужественны, и просты - и я любовался ими и завидовал. Нет, не завидовал - горевал, что я чужой среди них" [10]. Простой названа и уверенность в себе известного чтеца двоюродного брата Антона Шварца: "...уверенность - органическая, внушающая уважение, простая" [11].
И описывая других людей, Шварц выделял их отношение к славе, пытаясь определить его по шкале: "русско-еврейское", причём русское ценится им выше. Например, 3 июля 1953 г. о Шостаковиче в 1942 году написано: "Он знал себе цену, но вместе с тем я узнавал в нём знакомое с детства русское мрачное недоверчивое отношение к собственной славе" [12]; в "Телефонной книжке" (1956), в портрете врача, профессора Ивана Ивановича Грекова, Шварц отметил: "Сразу угадывал ты человека недюжинного, нашедшего себя. И по-русски не раздувающего этого обстоятельства. <…> Он знал себе цену. Но знал и цену славе. Не хотел ей верить" [13]. Для сравнения, прелесть художника Натана Альтмана для Шварца "в простоте, с которой он живёт, пишет свои картины" [14].
У Е.Л. отношения со славой были такими же "еврейско-русскими" (в его понимании), как и его национальность. Например, в записи 12 мая 1953 г. об успехе первой пьесы в ТЮЗе в 1929 г.: "Я был ошеломлён, но запомнил послушное оживление зала, наслаждался им, но с унаследованной от мамы недоверчивостью" [15]. Дважды противительный союз "но" подчёркивает двойственность ощущения.
В детстве для Евгения Шварца всё русское было ближе, как ближе до 7 лет была мать, он считал себя русским на основании православной веры. Он был крещён, так же, как и его младший брат, услышав антисемитские высказывания, в 7-8-летнем возрасте не относил их к себе: "Так как я себя евреем не считаю, <…> я не придаю сказанному ни малейшего значения. Просто пропускаю мимо ушей. <…> При довольно развитом, нет - свыше меры развитом воображении я нисколько не удивлялся тому, что двоюродный брат мой еврей, а я русский. Видимо, основным я считал религию. Я православный, следовательно, русский. Вот и всё" [16].
Религия занимала важное место в душе Шварца-ребёнка: примерно в 4 года он стоял в алтаре церкви, а потом играл в церковную службу [17]; в 7-летнем возрасте он "с наслаждением крестился" вслед за извозчиком, проезжая через Москву в Жиздру (Калужской губернии) к брату матери, и "чувствовал, что я такой же, как все" [18]; принял первое причастие в Жиздре, которое "прошло по всем моим жилам" [19], там же торжественно и празднично, вместе с материнской роднёй, ездил в коляске смотреть на вынос чудотворной иконы ("Я прикладываюсь к прохладной ровной руке богородицы..." [20]).
В приготовительном классе реального училища Женя "любил батюшку потому, что любил закон божий и получал по этому предмету одни пятёрки", и дружба со священником сохранилась до конца учения, хотя "с пятого класса" Евгений "стал получать по закону двойки" [21].
О дальнейших отношениях с религией в дневнике не рассказано, но судя по некоторым записям, Шварц оставался верующим человеком [22].
Формально вопрос о национальности вставал в жизни Шварца дважды, в серьёзные моменты жизни: в 1914 г., в начале войны, при его попытке пойти в военное училище, и в 1920 г. при женитьбе. По поводу первого случая 6 декабря 1952 г. записано: "Выяснилось, что я православный, рождённый русской, по документам - русский, в военное училище поступить могу только с высочайшего разрешения, так как отец у меня еврей" [23]. Авторских комментариев нет, написано только, что идти добровольцем он имел право, но т.к. Е.Л. был ещё несовершеннолетним, родители запретили ему это.
Другая история описана в воспоминаниях первой жены Шварца армянки Гаяне Халайджиевой (по сцене - Холодовой): "Регистрация нашего с Женей брака <…> состоялась 20 апреля (1920 г.) в Никольской армянской церкви. Для матери, и особенно для её братьев, брак дочери-армянки с евреем (отец Жени был еврей, а мать - русская) был чем-то сверхъестественным, и потому они потребовали, чтобы Женя принял нашу веру. Женя к религии был равнодушен и согласился. <…> И потом в паспорте у Шварца ещё долго стояло - армянин" [24].
Итак, Е. Шварц считал себя русским, но "посторонние" воспринимали его как еврея. Отношения его с религией, видимо, были достаточно сложными и менялись в молодости, пришедшейся на войны и революцию, так что первая жена считала его к религии равнодушным. (Здесь надо заметить, что приведённый эпизод о записи армянином, так же, как и женитьба, не отражён в дневниках самого Шварца, рассказ в которых прерывается на 1916 годе и продолжается снова с 1920 г., а о пропущенном записано 19 декабря 1952 г.: "Я остывал и портился. <…> Мне не хочется рассказывать о тех годах" [25]. О первом браке, впрочем, упоминается многократно, всегда как о несчастливом).
Существует ещё свидетельство, что в 1928 г. Шварц для неких официальных документов назвался "иудеем", причём служащий понял и написал это как "индей". Отражение сей феномен нашёл в стихотворении "Генриетте Давыдовне" (1928) друга Шварца - Н. Олейникова:
Я красив, я брезглив, я нахален,
Много есть во мне разных идей.
Не имею я в мыслях подпалин,
Как имеет их этот индей! [26]
* * *
В детстве домашний уклад "смешанной" семьи Е.Л. был русским: на пасху и в сочельник подавали поросёнка, отмечали Рождество; дома была икона, правда, только одна, которой благословили мать перед свадьбой, и образок святой Марии Египетской; в 1900 г. в Ахтырях на Азовском море семья жила у священника. (Е.Л. по этому поводу замечает: "Очевидно, в обществе всё тихо, мирно, если у молодого врача встречаются в гостях священник, полицмейстер, учитель" [27].) Черносотенство в семье и среди друзей - евреев и русских - безусловно осуждалось, это самое отрицательное, что можно было сказать о человеке в их среде [28].
Судя по мемуарам, Е.Л. всегда оценивал внешность, характеры и поведение людей, подмечая национальные черты, наряду с социальными, он "считывал" мимику, жесты, движения, обращая пристальное внимание на "еврейское", которое проявлялось в сопоставлении - явном или подспудном - с "русским". При этом еврейские черты, как мне кажется, оцениваются в большей степени как "чужие", "русские" же как более близкие. (Так же подчёркивается "чуждость" других национальных черт, например, грузинских - в записях о путешествии в Грузию [29], или немецких - в портрете дирижёра Курта Зандерлинга [30]). Приведу несколько из множества примеров, имеющихся в дневниках и в "Телефонной книжке".
О приятельнице матери, жившей в доме Шварцев: "Высокая стройная девушка <…> с огромными, часто полузакрытыми еврейскими трагическими чёрными глазами, с вьющимися жёсткими волосами, крупным ртом..." [31]. О другой девушке, жительнице Майкопа: "Не могу сказать, что эта маленькая четырнадцатилетняя евреечка нравилась мне, но, слыша или читая в арабских сказках о красавицах с глазами газели, я представлял себе именно глаза Розы" [32]. Об однокласснике: "...Павка Фейгинов, подвижной, быстро говорящий еврейчик. Он родился в Буэнос-Айресе, и в доме его родители говорили по-испански. <…> Было в живости его, в улыбке, в скороговорке что-то автоматическое" [33].
В портрете писательницы А.Я. Бруштейн отмечен её "и насмешливый и весёлый картавый говор" [34]; о писателе Илье Бражнине (настоящая фамилия которого Пейсин) Шварц отзывается так: "Это очень еврейского типа человек, не по-еврейски спортивный..." [35]; об актёре и драматурге Леониде Соломоновиче Любашевском: "Человек худенький, по-еврейски, за такой худобой угадываются - и сила, и темперамент. <…> не по-восточному мягок и немногословен" [36]; о писателе Владимире Лифшице: "Такие еврейские мальчики, спокойные, естественные, внимательно вглядывающиеся в мир через очки с неестественно толстыми стёклами, рослые и тонкие, были знакомы и казались понятными. <…> Володя, по-еврейски, уважал жену" [37]; кинорежиссёр Михаил Григорьевич Шапиро "по-еврейски толстеющий - с нижней части живота. Таким образом, его туловище как бы отстаёт от той части фигуры, что помещается ниже пупка" [38].
В "Телефонной книжке" есть и общее представление о еврейской внешности: "Есть евреи не семитического, а хамитского типа: курчавые волосы, толстые негритянские губы. Фрэз Илья Абрамович противоположной породы. Если бы под его портретом стояла подпись: "Наследник Исменского престола", всякий подумал бы: "Да, настоящий араб". Он строен, сухощав, смугл, длиннолиц, по-ближневосточному аристократичен" [39]. "Хамитскими" Е.Л. считал и черты внешности отцовских родственников: "...все Шварцы, полногубые, негроподобные, - я, к сожалению, не принадлежал к их породе" [40]; зато у Антона лицо "с ясно выраженными шварцевскими чертами - не семитическими, а хамитскими: полные губы, густая шапка жёстких волос" [41].
Надо заметить, что место еврейских мотивов в воспоминаниях Шварца со временем только увеличивается, как с возрастом яснее проявляются еврейские черты во внешности самого писателя. (Верно, впрочем, и то, что героев-евреев в "Телефонной книжке" так много потому, что они, действительно, преобладали в окружении Шварца - литературно-театральных и врачебных кругах Ленинграда и Москвы).
К описанию евреев в мемуарах Шварца привлекается и эпитет "библейский", который обозначает, скорее, общееврейские чувства или силу их, а не библейские образы и сюжеты. Например, о Натане Штейнварге (директоре Дворца пионеров в Ленинграде) написано, что он "по-библейски обожал семью" [42]; у мамы М.Г. Шапиро "библейски могучий характер, что сказывалось в грозном её молчании, осуждающем и уничтожающем" [43]; а "старенький скульптор" Гинцбург вопит "отчасти с библейской, отчасти со стасовской яростью" [44]. Эпитет может относиться и к неевреям, например, о Вахтангове сказано, что он "и учитель в библейском смысле этого слова" [45].
В "Телефонной книжке" при рассказе о русско-еврейских семьях всегда подчёркнуто Шварцем несходство во внешности и поведении супругов и непременно описываются дети от этих смешанных браков [46]. Приведу один из примеров - семьи критика и журналиста Симона Давыдовича Дрейдена: "Он был самый длинный, патлатый и хохочущий из всех. Тощий. В очках. Необыкновенно и энергичный, и рассеянный в одно и то же время. <…> Он женился, как подобает, на женщине, вполне ему по конституции противоположной: полной блондинке. <…> Родился у них мальчик Серёжа. <…> Мальчик беленький и уж до того русский, что это просто удивительно" [47].
Кроме внешности (отлично понимая при этом "бесплодное, неразрешимое желание - понять человека по лицу" [48]), в мемуарах описаны более сложные признаки национальности, например, "русский юмор": учитель Шебедев "был наблюдателен и необыкновенно смел. Смело объединял, подчиняясь своей, внутренней логике, факты, о которых рассказывал. Это был русский юмор. (Образец: Чехов пишет брату: "Вам дали классическое образование, а вы ведёте себя так, будто получали реальное")" [49]. О той же черте "русского" юмора - алогичности - в описании атмосферы и друзей 1920-х годов (Олейникова, Хармса, Заболоцкого, Маршака, Житкова): "Остроумие в его французском представлении презиралось. Считалось доказанным, что русский юмор - не юмор положения, не юмор каламбура. Он в отчаянном нарушении законов логики и рассудка. ("А невесте скажите, что она подлец".) И угловатый, анархический Житков, русский из русских, с восторгом принимал это беззаконие" [50].
В рассказе о любимой семье друзей юности Соколовых подчёркнута также "особая, обожаемая мной русская артистичность" [51].
Трудным вопросом о национальной природе - русской или еврейской - юмора Шварца я здесь не задаюсь, но мне кажется, что и его национальная самоидентификация, и его юмор далеки от однозначности. (Драматург Леонид Малюгин, например, пишет в воспоминаниях о юморе Шварца, приводя примеры Гейне и английского "юмора со спокойным лицом" [52]).
Кроме "своих" "русских" евреев, описал Е.Л. дважды и "чужих", с которыми он столкнулся в поездке по Грузии в 1935 г. и в эвакуации в 1943 г. в Сталинабаде (Душанбе). В первый раз это был только взгляд из окна автобуса, в котором ехала делегация писателей, но увиденное было отмечено и зафиксировано почти через 20 лет в записи 6 июля 1954 г.: "...проехали через еврейские поселения, которые самый опытный глаз вот так, с ходу, с автобуса не отличил бы от грузинских. Нам рассказали, что поселились тут они ещё до разрушения Иерусалима и не ссорятся с соседями. Сжились. Не только не ссорятся, а зовут их посредниками, когда начинаются споры или ссоры между грузинскими деревнями" [53]. Запись скорее этнографического характера, но впечатление всё же было надолго сохранено писателем.
Во второй раз это были евреи, эвакуированные из Западной Украины, "бородатые, с пейсами", причём для Шварца их "восточная" стихия была "менее понятна", чем таджикская. Он считал, что и говорят они "по-древнееврейски", что объяснил ему "еврейский поэт из Польши", тоже "представитель" "незнакомого еврейства", с которым "знакомство не завязалось", как пишет Шварц, потому, что "я не чувствовал себя евреем, а его никто другой не занимал".
Это важное признание, ведь Шварц "не чувствовал себя евреем" во время Второй Мировой войны, когда национальность стала вопросом жизни и смерти. Он был в эвакуации, а "еврейский поэт", у которого немцы "убили жену и дочь", "всё рвался на фронт и уехал воевать, наконец". О поэте рассказано холодно, отрывочно: "Говорил он по-русски без акцента. Бросит несколько слов и задумается. <…> Фамилию его - забыл" [54]. Хотя на соседней странице "Телефонной книжки" 1955 года написано почти теми же словами о другом еврее, и эти слова совсем не холодны: "Хирург этот, еврей и одессит, был скромен до аристократичности, говорил по-русски без малейшего акцента. <…> И я забыл его фамилию! Непременно узнаю и запишу" [55].
Евреи, оба говорящие по-русски без акцента, описываются как "чужой" и "свой", фамилии обоих забыты, но для поэта из Польши это неважно, а для хирурга подчёркнуто восклицательным знаком и обещанием узнать.
На этом можно закончить "биографическую" часть, хотя следует ещё указать, что фамилия у Шварца оставалась еврейская, и он ответил отказом на предложение отца, "который считал, что русский писатель должен носить русскую фамилию", подписываться фамилией деда по матери - Ларин. Интересно, что предложил это именно отец, крещёный еврей, и, наверное, в те годы, когда Шварц уже стал писателем (вероятно, после 1929 г., когда прошла премьера первой пьесы "Ундервуд"). "... я всё как-то не смел решиться на это" [56], - написано в дневнике 27 июля 1950 г., а в варианте "МЕмуаров", изданном Лосевым, добавлено: "... я почему-то не посмел, не решился на это. Смутное чувство неловкости остановило меня. Как будто я скрываю что-то. И я не смел считать себя писателем" [57].
Разумеется, человек русской культуры понимал иронию имени "Евгений Ларин", но полагаю, что значение имело и его нежелание скрывать под псевдонимом "неудобную", еврейскую "половину" своей личности, наряду с русским, в понимании Шварца, недоверием к славе - "я не смел считать себя писателем". Снова неоднозначное отношение к маркеру национальности - фамилии.
Уточню также, что Е.Л. чуждо "чёрно-белое" отношение к еврейским и русским характерным чертам, в его дневниках нельзя выделить хорошее отношение к евреям и плохое к русским или наоборот, каждый персонаж описывается автором многопланово.
* * *
В творчестве Евгения Шварца еврейская тема также присутствует, в том числе, и открыто.
Вспомним пьесу "Голый король", написанную в 1934 г., т.е. через год после прихода Гитлера к власти в Германии (напечатана и поставлена впервые только в 1960 г.). Король сказочной страны "объявил, что наша нация есть высшая в мире" (с. 444) [58], и камердинер предупреждает переодетых в ткачей героев: "...ни слова о наших национальных, многовековых, освящённых самим создателем традициях. Наше государство - высшее в этом мире! Если вы будете сомневаться в этом, вас, невзирая на ваш возраст... (Шепчет что-то Христиану на ухо).
Христиан. Не может быть.
Камердинер. Факт. Чтобы от вас не родились дети с наклонностями к критике. Вы арийцы?
Генрих. Давно" ( с. 457-458).
Понятно, что имеется в виду Германия, где была использована стерилизация людей. Напряжение снимается репликой Генриха, что они "давно" арийцы, но разговор о "чистоте крови" возникает вновь. Король рассказывает, что видел во сне "благородную нимфу, необычайно хорошей породы и чистой крови" (с. 464), а в беседе с придворным учёным о родословной Принцессы ужасается, когда речь заходит об Адаме:
Король. Какой ужас! Принцесса еврейка?
Учёный. Что вы, ваше величество!
Король. Но ведь Адам был еврей?
Учёный. Это спорный вопрос, ваше величество. У меня есть сведения, что он был караим.
Король. Ну то-то! Мне главное, чтобы принцесса была чистой крови. Это сейчас модно, а я франт" (с. 469).
В Германии уже начались преследования евреев, а караимов (секту, отделившуюся от иудаизма ещё в I тысячелетии) нацисты не тронули. Кроме того, если верить, что первый человек - Адам - был евреем, то все расовые теории лишаются смысла.
Король бушует, подозревая "нечистокровность" принцессы, и вопит: "Немедленно гнать принцессу! Может, она семитка? Может она хамитка!" (с. 475) Хамитами, произошедшими от Хама, сына Ноя, считались народы чёрной расы (негров в Германии преследовали тоже), но в слове "хамитка" слышно и более новое значение понятия "хам" - хамка. Правда, увидев красавицу принцессу, король жалует "ей немедленно самое самое благородное происхождение, самое чистокровное!" (с. 482)
И в "Драконе", сочинённом во время войны, в 1943 г., также описано, как сказочный Дракон с тремя головами "избавил" свой город от цыган (которых также в реальности преследовали нацисты), и архивариус Шарлемань, который "в жизни своей не видал ни одного цыгана", "ещё в школе проходил, что это люди страшные" (с. 417) [59]. Дальнейшая характеристика цыган, кроме одной черты - "они воруют детей" - чрезвычайно похожа на антисемитские высказывания о евреях: "Это бродяги по природе, по крови. Они - враги любой государственной системы, иначе они обосновались бы где-нибудь, а не бродили бы туда-сюда. Их песни лишены мужественности, а идеи разрушительны. Они воруют детей. Они проникают всюду" (с. 417).
Особенно антисемитским духом веет от высказываний: "Они - враги любой государственной системы" и "их идеи разрушительны", тогда как цыган, насколько мне известно, никто не обвинял во внесении в наш мир новых идей. В "драконовом городе" "ещё сто лет назад", так же, как в нацистской Германии, "любой брюнет обязан был доказать, что в нём нет цыганской крови" (с. 418). А Бургомистр начинал рассказывать анекдот со слов: "Одному цыгану отрубили голову..." (с. 437).
* * *
Итак, можно сказать, что проблема еврейского существовала в жизни Евгения Шварца как двойственность ощущения своей национальности, отношения к славе. Оценка писателем других людей в мемуарах всегда учитывала национальные черты, особенно еврейские, но при этом ни еврейские, ни русские черты не были однозначными - "положительными" или "отрицательными". На анализе биографического материала, мне кажется, можно отметить восприятие Шварцем "еврейских" черт скорее как "чужих" (в случае с евреями из Западной Украины и как "чуждых"), а "русских" как более близких, при постоянной рефлексии на эту тему.
Возможно предположить, что еврейская компонента оставалась постоянной во внутреннем мире писателя, возникая в творчестве подспудно в особом качестве его юмора или, скорее, в интонации его сказок для театра, но явственно и даже подчёркнуто проявилась в поздних дневниках. Хотя в пьесах 1930-40-х гг. - "Голый король" и "Дракон" - еврейская тема прозвучала открыто, в качестве антинацистской, как отклик на современные события.
Примечания
© E. Rumanovskaia
|