Завельская Д.А.
Италия в путевых заметках русского очеркиста С.Я.Елпатьевского
Русский писатель Сергей Яковлевич Елпатьевский (1854-1933) выпустил в 1910 году книгу путевых заметок "За границей", где поместил свои очерки о поездках в Европу в 1894 и 1908гг. По жанру это достаточно традиционные путевые очерки, однако в любом художественном произведении принципы организации текста несут на себе индивидуальный отпечаток. Особенно это заметно в очерках писателей эпохи Рубежа веков, когда во всех сферах творчества велись поиски новых путей. И даже традиционные жанры, подчас, приобретали особый облик, сохраняя некоторые стойкие внешние признаки.
В путевых заметках Елпатьевского при всей их традиционности можно заметить некоторые признаки времени, в частности - усиление субъективного начала, тогда как очерковый жанр ассоциируется с определенным стремлением к объективности, поскольку запечатлевает по большей части типы, картины и сцены из реальности. Однако не следует забывать, что одним из ведущих принципов подобного изображения было и остается изображение от лица автора-наблюдателя. Что же в таком случае означает субъективность применительно к очерку - в данном случае - к путевым заметкам?
Известно, что, начиная со второй половины XIXвека в очерковых произведениях автор все более стремится именно к изображению увиденного, а не к анализу своего впечатления, причем выделяет преимущественно типическое, чаще всего - социальное или этнографическое. Своего максимального проявления эти принципы достигают в произведениях писателей-народников и демократов. Но начиная с конца XIXв. и в их произведениях начинает проявляться субъективные моменты.
В путевых очерках Елпатьевского о его европейских путешествиях это субъективное ближе всего к лирическому, а именно - к выражению более своих ощущений, нежели внешних впечатлений. С самого начала писатель определяет свою цель поездки как "поиск весны", желание встретить весну, то есть не просто в определенное календарное время находиться в определенном месте, а заметить и пережить ее наступление. Но в Италии весна все время ускользает от него.
В Риме его поселяют в довольно холодную комнату, холодную по вполне бытовым причинам: именно из-за теплого климате там не предусмотрено сильное отопление. Но, отмечая этот факт, автор гораздо большее внимание уделяет личным ощущениям, он ищет солнце на улице, где "уютнее и теплее, чем в моей сырой холодной комнате"[27][1]. Римская ночь предстает торжественной и загадочной, благодаря старинным зданиям и спящим улицам. И вдруг в полях под Римом писатель узнает нечто очень похожее на собственную Родину. Они пусты, просторны и грустны. Поиск весны продолжается.
Приехав в Неаполь, автор видит резкий контраст с Римом: море, солнце, яркие краски. Но и это не весна, то есть не соответствует его лирическому представлению о весне. "Слишком синее небо, слишком лазурное море, чересчур ослепительно светит солнце <…> Не могу вообразить себе иллюзию весны, бледных разгорающихся надежд, вспыхивающей мечты."[33] То есть, речь идет не о внешних приметах и даже не о каком-то умозрительном образе, скорее - о внутренней метафоре, эмоциональном переживании, что, безусловно нужно отнести к субъективной сфере.
Кто-то сказал, что в Италии весна это цветение маков. И вот во Флоренции, наконец, Елпатьевский видит их, видит весну, но снова от внешнего атрибута переходит к переживанию: "Вся Флоренция <…> светится, как тихая улыбка на лице красавицы".[33]
Мотив этой тихой улыбки очевидно перекликается с мотивом Сикстинской мадонны, величайшей итальянской картины (хоть и находящейся не в Италии, а в Дрездене), которую автор стремится тоже не просто увидеть, но и прочувствовать. И опять обретение внутреннего "узнавания" происходит не сразу.
"Я долго стоял перед ней в Дрездене и не понимал ее. Простенькое, милое лицо, доброе и ласковое - только и всего<…> я злился на свою духовную слепоту, злился, что не могу понять того, что, очевидно, так просто и так понятно для всех. И вот теперь то ласковое лицо просветлело, и я понял его<…>Я понял, что тайна очарования в этой ласке, в этом лучшем и человечнейшем выражении человеческого лица".[4]
Очевидно, что здесь узнавание происходит через личную ассоциацию, понимание не есть просто словесное объяснение, истолкование, но глубокая и цельная эмоция, находящая выражение в словах. Эта эмоция может показаться странной тем, кто привык видеть в творении Рафаэля торжественность подвига, величие материнской жертвы, но тем ценнее откровение индивидуальное.
Еще одна важная параллель двух мотивов в очерке об Италии касается уже национального характера, постигая который автор не стремится воспроизвести отдельные черты, но обращается к единому и цельному ощущению. Два мотива, объединенные в нем: прекрасные голоса и внутреннее благородство. Практически всегда писатель объединяет их в одном наблюдении, как бы метафоризируя одно в другом. Стройность и глубина голоса есть воплощение внутренней красоты и гармонии. Это ассоциативно-метафорическое объединение также свидетельствует о преобладании субъективного подхода, поскольку автор выражает в нем индивидуальное интуитивное чувствование, но не аналитическое сопоставление.
Такая перекличка мотивов характерна для первой серии заметок об Италии.
В следующий свой приезд Елпатьевский обращает внимание на другое. В первую очередь это "обновление", в котором писатель склонен видеть по большей части положительные стороны: "Ломаются целые улицы, и в новые широкие, где много света и солнца, улицы переходит римская жизнь"[229], "Светлее, просторнее и радостнее стало в Риме"[230]. Эти перемены он связывает с возрождением национального духа, отголоски которого снова находит в голосе и языке, этой "необъятно широкой гамме", "в которую улягутся все человеческие чувства, все настроения души, - и слова любви, и грустной жалобы <…>, и великий гнев, и великая ненависть и огненные слова проклятий"[224].
Писателя радует и то, что на римских улицах появляются "памятники великих людей", и даже процесс Нази[2], по его мнению - "несомненная победа, несомненный крупный шаг вперед", поскольку свидетельствует о возрастающей роли общественного мнения, стремлению к демократическим ценностям.
В этом можно было бы увидеть поворот от лиризма в очерковых заметках к социологическому направлению, но нельзя не заметить, что по-прежнему доминантой очерков является не анализ наблюдений, а выражение настроя, переживания. Даже при разговоре о забастовках рабочих писатель признается, что его интересует не столько объективные экономические причины, заявленные цели и методы проведения, сколько "психология", под которой он подразумевает не мотивацию, а "темперамент, настроение, напряженность и страстность"[279]. То есть, все то же выражение национальной души. В этом Елпатьевский следует общим тенденциям культуры рубежа веков, когда в общественных проявлениях искали уже не просто материальных причин и исторического детерминизма, но проявление неких особых сил, подчас мистических. О мистике у Елпатьевского говорить не приходится, скорее о некой особенной стихии, в которой сливаются дух и судьба народа.
Он не стремится ее анализировать, но как бы входит в резонанс с общим настроем. Это иное проявление субъективности в отличие от первого рассказа о путешествии, поскольку и здесь речь идет о личном впечатлении, личном чувствовании, но при этом - и о чувствовании других людей. Если в первом путешествии интерес автора обращен внутрь себя, то теперь - вовне, но тоже через эмоцию и стремление к метафоризации. Отчасти метафорой общего приподнятого настроя можно считать частное повторение эпитетов "светлый", "просторный". Но появляются и целые образы, воплощающие в себе надежду, радость и перспективу.
Самый оригинальный из них - белые быки на полях Тосканы, они "идут шаг за шагом, важно и торжественно, медленно шагает задумчивый итальянец, и за ними темными рядами ложится земля, бархатная, мягкая, пушистая и, мне кажется, сладко пахнущая…"
Новое звучание в повествовании о втором итальянском путешествии получает и тема общности, узнавании чего-то родного. "Почему они так близки мне, и так кровно волнуют меня, как люди моей родины?"[226] - говорит он об итальянцах. Но оказывается, не только ныне живущие люди ему близки, но и те, кто похоронен в итальянской земле, где "столько близких могил"[226]. Поначалу думаешь, что речь идет о каких-то умерших знакомых лично с автором людей. Оказывается, он говорит об исторических личностях: Алексее-человеке божьем, и Цезаре, и Рафаэле, и Микеланджело… Писатель считает их родными своей душе, поскольку они с детства воспринимаются им в неразрывном единстве общечеловеческой истории, культуры. Без них он не мыслит собственного представления о мире живом, волнующем его, целостном и осмысленном. Такое восприятие великих как "родных" без панибратства, но как бесконечно ценных не только рассудку, но и чувству, воплощает одну из показательнейших сторон субъективизма.
И на этом светлом фоне, полном надежд, эмоциональной общности происходит ужасная трагедия, которой посвящена отдельная глава: "Мессинское землетрясение". Здесь практически отсутствует авторская рефлексия, писатель говорит о горе других людей, проникаясь их болью и ужасом. Здесь уже не возникает вопроса о внутреннем родстве народов, это безусловность человеческого сострадания, снимающего все границы. Даже когда писатель рассказывает о тех, кто теряет самообладание от потрясения, от голода, даже описывая страшные сцены поедания обезумевшими людьми собак, он не пытается судить и оценивать, его сочувствие и понимание абсолютно. Он говорит о тех, кто забывал собственные имена, пройдя через ад гибели и разрушения, связывая это с утратой на какое-то время самого культурного представления, но не рассуждает, а принимает горький факт как нечто практически неизбежное. Без малейшей иронии он пишет и о тех, кто в безнадежном отчаянии умолял прибывшего на место трагедии короля "прекратить землетрясение". Острая боль за других людей - тоже проявление субъективной стороны сознания, но без единого следа индивидуализма.
Тем не менее, и в хаосе разрушения, гибели, отчаяния Елпатьевский утверждает непобедимость лучшего в человеке: "Были подвиги, были проявления любви и самопожертвования. Были люди, не бежавшие, а оставшиеся помогать другим, были люди, потерявшие своих близких и день и ночь работавшие над спасением стонавших под развалинами чужих людей"[306].
Рассказывает автор и о благородстве русских моряков с "Адмирала Макарова", спасавших из-под завалов жителей Мессины[3]. Для него это не столько подтверждение национальной гордости, сколько бесспорное свидетельство человеческой общности, когда ни о каких различиях и речи быть не может.
Таким образом, в очерках Елпатьевского об Италии доминирует интерес к человеческому и человечному в самых различных его проявлениях: тонких и нежных переживаниях, мечтах о будущем, достоинстве, страстности, боли и сострадании. Именно такой фокус внимания обусловлен изначальной субъективно-эмоциональной настроенностью писателя, открывающего душу другой стране и ее жизни. Другой - но не чужой.
Примечания
© D. Zavel'skaia
|