TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Поэль Карп

С надеждой на лютые зимы


Аннотация на обороте титула гласит: "Летописи такого рода появляются в русской литературе раз в столетие… Все мы ждали книгу, которая бы объяснила, что же с миром и с нами случилось... Теперь такая книга есть. Это роман Максима Кантора "Учебник рисования".

На припомню сочинения, так громко представленного, да еще без публикаций в текущей периодике. Рецензии добавили, что роман подвел итог ХХ веку и, во всяком случае, нашей эпохе. Но баррель нефти все еще стоит шестьдесят долларов, и Россия дышит нефтегазовой подушкой. А эпоха минет, когда страна вдохнет свежий воздух, и вернется к отсроченной искусственным дыханием борьбе с бедой, вынудившей КПСС к перестройке.

Согласно Кантору, нечего озираться на беду, схватившую тогда СССР за глотку, - ставропольский механизатор, как именует он Горбачева, ее выдумал. А на деле в российских невзгодах виноват, дескать, художественный авангард, подменяющий абстрактными квадратами и завитками христианское фигуративное искусство. В центре романа столичная околохудожественная тусовка, норовящая поживиться и готовая к услугам. Книга была бы сатирой, будь ее персонажи не только ничтожны, а хоть сколько-нибудь смешны. В них опознаются московские лица, известные, кто в узком, кто в более широком кругу, но читать скучно. Однако от других плохих романов "Учебник рисования" отличают пронизавшие его искусствоведческий и политический трактаты, претендующие на конечную истинность.

Напиши эти два тома Илья Глазунов, не видать бы им такой раскрутки. Общественные позиции Глазунова дали его живописи стойких поклонников, но и сузили их круг. За Кантором - более широкий слой, хоть его взгляды, да и живопись, вторящая немецкому экспрессионизму, схожи с глазуновскими. Но он сам из "интеллигентской" тусовки, которую обличает. Он там свой, вот раскрутчики и верят, что под его пером пропаганда фундаментализма будет убедительней. Книга, конечно, написана не по заказу "заговорщиков", ныне ее рекламирующих, а по внутренней нужде бросить обществу в лицо протест, не вовсе беспочвенный. Можно по Фрейду вычислить, что вытолкнуло автора на радикальный рубеж. И пусть не сподобил его господь дать "образ мира, в слове явленный", и даже нынешняя раскрутка не заставит роман дочитывать, будущего историка он привлечет тем, что обнажает безисходность нынешней российской мысли, черпающей идеалы в прошлом, царском или советском.

1

Искусствоведческий и политический трактаты Кантора то и дело подменяют друг друга. Он решил, подобно Марксу, постичь мир. Маркс изучал для этого экономику, Кантор - искусство. Как ни относиться к Марксу, трудно отрицать, что экономика, точней сказать, хозяйство, - фундамент человеческой жизни, и зависимость от него неотвратима. Из этого исходит материалистическое понимание истории, нередко, к сожалению, обращаемое в почти религиозный детерминизм, но не потерявшее своих резонов. Маркс, первым осознав его значимость, тоже не избежал промахов и упрощений. Трагизм минувшего двадцатилетия тем отчасти и взращен, что советский "марксизм-ленинизм" отбросили, а не отвергли, не задумались о смысле промахов и упрощений Маркса и их толкований коммунистической властью. Но невозможно понять природу общества, отвлекаясь от природы его хозяйства.

Другое дело искусство. Оно не всегда, не везде и часто не вполне поспевает за жизнью, не всюду развито, не на все откликается. Да и само зависит от хозяйства, и его успехи не одним вольным духом рождены. Русский балет во второй половине девятнадцатого и начале двадцатого века был самым успешным, но не только благодаря глубокому восприятию в России пластической композиции, подтвержденному цветением у нас режиссерского искусства, а во многом потому, что царь содержал огромные балетные труппы и в Петербурге и в Москве, на что другие державы денег не швыряли.

Но и в благодатных условиях искусство не все схватывает, а лишь важное современникам. Нынешним искусствоведам, и Кантор - не исключение, не угадать, что упустили художники давних лет. Подмена экономики искусством выдает веру в неизменность общих понятий, признание их существующими объективно, именовавшееся в Средние века реализмом, но как раз уводившее от реальности, которая обобщается лишь мысленно, и не всегда верно.

Кантор объявляет фигуративное искусство христианским. Но христианству, выросшему из иудаизма, отвергавшего фигуративность, она сперва тоже чужда. Лишь обращенные язычники принесли ему изобразительную фигуративность, возникли иконы. Но их еще долго не все почитали святынями. Лишь к IX веку утвердилась святость изображения Христа и святых. Впрочем, и реформация знала порывы иконоборчества. Христианство стало выяснять с язычеством отношения по поводу фигуративности не при Микельанджело, как уверяет Кантор, а на тысячу с лишним лет раньше. Нынешний отход от нее вызван отнюдь не отказом от христианства. А это главная идея книги.

2

Чтобы возражать, нет нужды защищать авангард, достаточно установить, что называют авангардом. Мое поколение к нему относило, если не импрессионистов, то Сезанна, и уж, во всяком случае, Брака и Пикассо. Если же иметь в виду современный постмодернизм, мы разойдемся с Кантором не в оценке явления, но в понимании его природы. Конечно, это кризис живописи, но почему он затянулся? Кантор глумится над "Черным квадратом" Малевича. А по своей первой профессии должен бы знать, что, подобно поэту, не облачающему мысли в форму стиха, но мыслящему стихом, художник мыслит картиной. И Малевич, мысля "Черным квадратом", писавшимся до 1917 года, осознавал тупик своего стремления одолеть объективность живописи.

Но после революции на Ломоносовском фарфоровом заводе супрематисты изготовляли посуду оригинальных форм и расцветок. Их работы обрели практический смысл, - вот их и не считают инстоляциями. Жанры живописи, как и других искусств, умирают или смещаются в прикладные сферы. Главный ее жанр, станковая картина, теряет ныне значимость или проецирует дизайн, архитектуру, и неизвестно, когда воспрянет и воспрянет ли в прежней роли. Ведь появились новые сферы художественной изобразительности, - фотография, кино, в том числе мультипликационное, изменились условия бытия изобразительного искусства, его потребители и покупатели. Наивно думать, что поношение "мазни" постмодернистов вдохновит нового Тициана или Рембрандта. Искусство - сфера не чисто технологическая, его технология индивидуализирована и по-иному значима, чем в экономике. Конкурентный рынок бывает забыт, но воскресает, дай лишь производителям независимость и защиту от внеэкономических посягательств. У нас это не вышло лишь потому, что не дали ни независимости, ни защиты. С искусством так не получается. Отменить цензуру, чтобы оно процветало, необходимо, но недостаточно.

3

Кому, однако, нужен авангард? По Кантору, он - плоть от плоти фашизма и коммунизма. Некогда схоже рассуждал "правоверный" марксист Михаил Лифшиц, отвергая уже импрессионистов, но клеймя лишь фашизм, коммунизма не касаясь. Но хоть сперва кое кто из авангардистов примыкал к тоталитарным движениям, а советская власть модернизм терпела, и наши коммунисты и немецкие национал-социалисты, да и фашисты в Италии, быстро осознали, что это "искусство чуждое народу", "дегенеративное", и ни Пикассо, ни Матисса, ни Шагала, вполне фигуративных, у нас после войны не выставляли. А два зала импрессионизма, появившихся потом в Эрмитаже, были личным подвигом ведавшей живописью А. Н. Изергиной. Привязка авангарда к тоталитаризму - выдумка, он этот авангард ненавидел пуще Кантора. Советская власть задолго до него поощряла классические традиции, но ничего, кроме ходульности, не получила. Похоже вышло и в гитлеровской Германии.

Великое искусство былого невозможно возродить. Оно ведь рождалось непроизвольно. И Возрождение не так возрождало, как создавало небывалое.

4

Радея о фигуративности и держась ее, как живописец, Кантор пренебрег ею в романе, который побольше "Войны и мира". У Толстого размеры понятны: как истинный фигуративист, он вывел скопище людей с живой кровью. Выкинуть кого-то, значит изменить роман. Но персонажей Кантора, фигуры не имеющих, не явленных читателю во плоти, не опознать по отдельности. Какой-то из них пишет маслом на огромном холсте без подрамника, чтобы потом нарезать из холста картины. Романист над этим глумится, но сам пишет похоже со сходным результатом. И не просто по недостатку таланта, а еще по непониманию, что, как композиция картины отчасти задана уже пропорциями холста, так и композиция романа связана с его размером, пусть писатели строят ее по-разному. Но Кантора влекут не отношения героев, формирующие композицию, а их разговоры на отвлеченные темы, занимающие тусовку. Они и нагие, вдвоем в постели, думают о делах и говорят об умном. Это не люди, а знаки. Раздражая Кантора в чужой живописи, знаки заселили его прозу.

Огляди он свой опыт прозаика, согласись, что идеалы и вкус художника не прямо выражают его волю или госзаказ, вспомни, как общество, прельстясь пошлостью или нелепостью, не лучше постмодернистских, часто было холодно к великому искусству, он бы ощутил, что роман - не разговорный жанр, что персонажей нельзя произвольно тасовать, что, как в политике, они связаны действием, его материальной почвой и осознанием отношений на этой почве складывающихся. Советский Союз от недостатка самосознания погиб.

5

Но самосознание невозможно без разоблачения лжи, застрявшей в умах. Кризис середины восьмидесятых привел к перестройке, когда правящий слой смекнул, что грозит обвал и льготы усохнут. Номенклатура даже допускала вольность суждений, порой дерзко-разоблачительных, но ушла от общественной дискуссии о природе кризиса. И росла новая большая ложь, что перемены, - как сейчас легко видеть, по-преимуществу косметические, - будто бы совершила диссидентсвующая интеллигенция. За это Кантор ее и клеймит.

А на деле нынешний порядок, сперва прежним способом обустраивала КПСС, а потом ее номенклатура, лишь на словах отрекшаяся от советского волюнтаризма. Многие интеллигенты аплодировали Горбачеву или Ельцину. Но номенклатура ни на миг не упустила власть, диссидентов к ней не допуская. Разве что С.А.Ковалева назначили защищать права человека. Но, по мере прояснения реальных намерений власти, интеллигенция расслаивалась.

Иные впрямь стали оруженосцами переодевшихся правителей. Можно бы приветствовать обличение их Кантором, не распространи он его без разбору на всю интеллигенцию, всю ее обвиняя в предательстве интересов народа и страны, в духе ленинской формулы "интеллигенция - это говно". Но более 5% избирателей голосовало за лево-либеральное "Яблоко" и столько же за право-либеральный СПС. Многие их лидеры вели себя жалко, даже предательски, но их избиратели чистосердечно надеялись, что новые лозунги в итоге послужат развитию страны. Большинство российской интеллигенции, вопреки Кантору, оказалось не творцом, а жертвой перемен. И уж никого не предали ни Галина Старовойтова, ни Юрий Буртин, ни Сергей Юшенков, ни Анна Политковская, ни другие, живые люди, лишенные, - поскольку не хвалят, а клеймят власть, - доступа к печати, не говоря о телевизоре. Но Кантора не смущает, что на деле либерализация не состоялась. Он именует либерализацией уловки продажной тусовки, высмеивая которые, поносит либерализм.

6

Пафос "Учебника рисования" в провозглашении либерализма неуместным в России, в его обличении, как явления, якобы, сугубо западного. Атака на авангард лишь форма атаки на либерализм. Живопись здесь призвана быть образцом постоянства, воплощать фундаментальные понятия, по правилам, пожестче, чем в Болонской академии, даром что реальная живопись подвижна уже в пределах одной эпохи, и Тициан пишет иначе, чем Микельанджело.

А Россия - изначально западная страна, не по воле Горбачева, Ленина, Александра II, или даже Петра I, а еще до Ярослава Мудрого, дочь которого, регентша при малолетнем сыне, короле Филиппе I, правила Францией.

Европа, особенно в преддверии нового времени, развивалась неравномерно. Феодальная реакция и, в частности, закрепощение крестьян, вышли в России суровей, чем в Польше или Германии, а в Англии феодальная реакция не прошла. Из-за того же крепостничества буржуазное развитие России отстало от Голландии или Англии. Но сама непрерывность заимствования Русью обретенного Западом, - религии, технических достижений, оружия, культурных открытий, социального мышления, - говорит о единстве Европы, а российское противостояние ей всегда подкреплялось принуждением, насилием.

Едва от общих понятий Кантор идет к конкретностям, он грубо их фальсифицирует. Превосходство традиционной России над революционным Западом он демонстрирует победой над Наполеоном, нашествие которого именует "либеральной атакой". Но в Россию французы входили уже совсем иными, чем когда-то в Германию, - не революционерами и не освободителями. Наполеон не рискнул дать вольную крепостным, то есть, никакого либерализма в Россию не принес. А Лев Толстой, уже после "Войны и мира", после освобождения крестьян, не за фундаментализм ратовал, но звал отдать крестьянам землю и помещикам самим пахать. Он создал даже новую религию протестантского толка, став как бы российским Лютером. Но Кантор ни того, ни другого видеть не хочет. Где уж вспоминать, что Крымская война, в которой Толстой участвовал, при том, что героизм русских солдат и таланты российских полководцев и тут были на высоте, в силу наших крепостнических порядков, приведших к техническому отставанию, окончилась тяжелым поражением.

Кантор и войну с Германией изображает как войну с Западом. Один из его персонажей в парижском кафе так прямо и объявляет, что Гитлер пришел с запада, хотя как раз в Париж он перед тем пришел с востока. А наша пехота ехала на студебеккерах, летчики летали на дугласах, ели свиную тушонку и яичный порошок, и не было тайной, откуда все это. Даже Сталин тогда заявлял, что "наша борьба сольется с борьбой народов Европы за демократию", но победив Германию, навсегда застрял в освобожденных от Гитлера странах и начал холодную войну с Европой и Америкой. Банкротство СССР и наступило в результате этой войны и гонки вооружений, все более истощавшей страну.

7

Вконец истощенная, лишась богатых колоний, Россия, вопреки Кантору, ныне опять тянется к Западу, хоть и возврождает антиамериканские штампы государственной пропаганды. В минувшем двадцатилетии страна жадно обретала компьютеры и мобильные телефоны. Их Кантор не отвергает. Но объяснил бы тогда, почему мы сами ничего подобного не сделали, а опять покупаем и перенимаем? А и мы могли, - Андрей Колмогоров был близок к мыслям Норберта Винера. Винят Сталина, запретившего кибернетику и заодно генетику. Но это объяснение ничего не объясняет. Не в том ведь дело, что Рузвельт или Черчилль направляли науки дальновиднее. Им и в головы не шло этим заниматься и решать, какой науке жить, а какую отменять. Такая ошибка бывает роковой лишь при тоталитаризме, когда все решает вождь, виновный, однако, не в том, что, как всякому человеку, ему свойственно ошибаться, а в том, что соревновательность, дающую плоды в либеральном обществе, он подменяет "вертикалью власти". Нам разоблачали культ личности Сталина. А Сталин страшен не так личностью, как сталинизмом. Фамилия вождя обозначает вид тоталитаризма, такое бывает не только у нас.

8

Тоталитарное государство, командующее хозяйством, не одному Кантору милей либеральной экономики, преимущества которой в уровне жизни и технике подтверждаются тем, что одолеть кризис тоталитарные учатся у либеральных. Еще в 1921 учился Советский Союз, учились Югославия, и Китай. Фашистская Италия и национал-социалистическая Германия, не целиком ограничивая экономику, жестко ее контролировали. Тоталитарные власти, чуть оправясь от кризиса, гнули свое, зная, чем за это заплатят страна и народ.

Это не по глупости. Людям, привычным к феодальным порядкам, на почве которых возникали тоталитарные режимы, феодалы они или крестьяне, общество кажется вертикалью, где наверху лучше, чем внизу, где верхние приказывают нижним, где внеэкономическая зависимость защищает господ от равноправия. Конечно, в феодальной Англии жили "по воле лорда и обычаю манора", то есть, лорду не положен был беспредел, ему надлежало считаться с привычным крестьянским порядком. Но до XVII века феодализм правил и там.

А буржуазные предприниматели оценили обретенную независимость, и новое общество строили как горизонталь. Независимым людям приказ уже был не указ, приходилось сотрудничать с другими независимыми людьми, нанимать рабочих, сговариваться, платить. Чтобы делать это беспрепятственно и нужен либеральный порядок. В Россию нужда в нем пришла вместе с крестьянской реформой. Но слишком многие боялись. Едва ли не самый литературно одаренный ненавистник либерализма Константин Леонтьев говорил "Россию надо подморозить". Климатические сравнения у нас не редкость. Время надежды после сталинского обледенения Илья Эренбург пророчески назвал "оттепелью". Полвека спустя опять говорят о либерализме, и Максим Кантор повторяет Леонтьева, разве что слог подкачал. Александр III сворачивал отцовские реформы, и Леонтьев уповал на заморозки, но хозяйство по ходу развития высвобождалось, и не все желанное Леонтьеву сбылось. Свершится ли ныне поворот вспять, зависит не от одних его совершающих, но автор "Учебника" уповает на лютые зимы, жаждущие своего, привычного.

9

Отдельная глава отдана разоблачению "философии коллаборационизма". Иностранное слово означает по-русски "сотрудничество". Автор глумливо сообщает, что эта философия "провозглашает как высшую ценность свободного в своих суждениях человека", но дальше всерьез пишет, что она "выстраивает оппозицию любой форме насилия,... отвергает войну как способ решения конфликтов, .. не приемлет ложного учения о борьбе классов". И совсем всерьез он пишет, что итог ее мудрости - "уклонение от боя", цинично противопоставляя ей знаменитые строки Гете: "Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой".

Гете реабилитация не требуется. Он известен как достаточно либеральный правитель, и под свободой, ради которой звал на бой, в отличие от Кантора, разумел не свободу неограниченой власти и насилия, а как раз либеральный порядок, о котором Германия при его жизни могла лишь мечтать. Но с "ложным учением о борьбе классов" у Кантора вышло совсем не кругло.

Учение это возникло во Франции в тридцатые годы XIX века, когда Маркс еще и студентом не был, и не сводится к его вере в будущее бесклассовое общество. Надежда, что оно возникнет, когда рабочий класс ликвидирует буржуазию, подорвана уже тем, что после прихода к власти радикальных рабочих партий всюду складывался новый правящий класс, у нас названный "номенклатурой". Конечно, общественные классы нередко доходят до боев с оружием в руках, но часто как раз потому, что пренебрегают сотрудничеством, хотя противоположные интересы участников единого производства не отменяют их общих интересов. Таковые были и у феодалов с крестьянами, пока зависимого крестьянина не делали рабом, и у капиталистов с рабочими. Усвоив гегелевскую теорию борьбы противоположностей, Маркс странным образом упустил, что она неотделима от единства этих противоположностей. Когда же единство уходит и складывается новый способ производства, наступает не бесклассовая благодать, в которой одна из противоположностей блаженствует без другой, а новое единство новых противоположностей и новая борьба. Но у Кантора "борьба классов" подобна стычке банд.

10

Еще любопытней нападки на отказ от войны, как средства решения конфликтов. В холодной войне лидеры сверхдержав, не будучи террористами-самоубийцами, сообразили, что при при обмене ядерными ударами обе будут стерты с лица земли и, во всяком случае, лишатся культурных и промышленных центров и большинства населения. Потому Хрущев и объявил, что "фатальной неизбежности войны нет", чего Сталин выговорить не мог. А если войны нет, неизбежно какое-то сотрудничество, хотя бы по ее предотвращению.

Возродить войну и угрозу войной, как способы решения конфликтов, хочет не один Кантор. Многие "патриоты", готовы принести отечество в жертву своим нелепым понятиям о нем. Но и на прежних войнах разный бывал коллаборационизм, одни капитулировали, другие шли с врагом на временный компромисс, и что имело место в том или ином случае, покажет лишь конкретное и спокойное исследование.

Генерал Власов мало того, что капитулировал, стал служить Гитлеру, и сколько бы Кантор ни оговаривал его "трудный поиск себя, своей личной позиции", эта "позиция" иная, чем даже у маршала Петена, пошедшего на компромисс с Гитлером, хоть уступки, выговоренные им у победителей для Франции, были ничтожны. Тем более, отличается она от позиции сотен тысяч советских солдат, попавших в плен не по своей вине, а по вине генералов, не одного Власова, но и удачно избежавших плена и вышедших в маршалы, и, конечно, по вине Верховного Главнокомандующего, подставившего не готовые, опять же, по его вине, к таким боям войска под гитлеровские удары. А эти сотни тысяч солдат, не всегда даже записавшихся во власовскую армию, Сталин, объявив их предателями, из немецких лагерей переправил прямиком в советские, откуда выжившие вышли лишь после его смерти. Понятно, этот удар по стране, как и предвоенные прямые удары по Красной армии, Сталин нанес не как "платный сотрудник империалистических держав", а ради целей, ему более важных, чем защита отечества. Но Кантор, вместо этого реального предательства, обличает всякое вообще сотрудничество, как общую категорию, как выход из изоляционизма. И глумится над Горбачевым, сотрудничавшим со странами, способными спасти нашу. Тут проясняется вся его философия.

11

Открываясь до конца, Кантор подчеркивает, что философии сотрудничества "чуждо марксистское определение насилия как повивальной бабки истории". Маркс, между тем, не давал общего определения насилию, лишь говорил, что оно часто служит истории повивальной бабкой, отнюдь не ограничивая его этой ролью. Но Кантор о роли повивальной бабки, о том, где она по Марксу нужна, не задумывается. А нужна она у постели беременной, и лишь тогда, когда происходят роды. На деле, сравнивая насилие с повивальной бабкой, Маркс ограничивает его роль в рождении общественного строя.

Радикальные последователи Маркса толковали его подобно Кантору. Они верили, что насилие способно сыграть роль повивальной бабки и там, где беременности нет в помине. Достаточно, мол, ввести советские войска и, глядишь, настанет социалистический строй. В 1917 году Россия была беременна революцией, да только буржуазной. В октябре Ленин, опираясь на насилие, помогал новорожденной выйти из утробы, издал Декрет о земле, Декларацию прав народов России и провел, наконец, выборы в Учредительное Собрание. Но заметив, что ребенок не тот, какого он ждал, он, опираясь опять же на насилие, в январе разогнал Учредительное Собрание и начал пластическую операцию, которую Сталин потом лишь продолжил, для чего ему пришлось перестрелять немалую часть ленинской партии, искренне надеявшейся придать ребенку черты, обещанные утопией Маркса. Сталин с новыми партийцами ставил насилие и няней, и кормилицей, и воспитательницей в детском саду, и учительницей в школе, и профессором в университете, и укреплял спецорганы и внутренние войска, придав новому строю качества, которые еще ровесники Кантора ощущали на собственной шкуре. О них автор не вспоминает, но сочувствует старику Рихтеру и старухе Герилье, верующим, что беспощадное насилие, еще в январе 1918 года не считавшееся с народным волеизъявлением, не пытавшееся хоть для проверки его повторить, могло привести к иному.

А чтобы родить, надо забеременеть, надо выносить ребенка, надо, чтобы во чреве матери он сформировался и мог, если его будут кормить и любить, начать потом самостоятельное существование. Общественный строй тоже должен сперва сформироваться в недрах предшествующего. Если тот будет при родах упираться, своими запретами запихивать ребенка обратно в материнское чрево, а то и начнет душить, конечно, не обойдется без насилия, именно как повивальной бабки, не меньше, но и не больше. Так было еще в Голландии, принадлежавшей тогда Испании, отчего буржуазная революция обрела черты национально-освободительной войны. И там, и в Англии и во Франции насилие, быть может, переходило порой через край, но и тут и там революция убрала помехи и запреты мешавшие выйти на свет новому строю, которым эти страны воистину были беременны. А у нас он был задушен в колыбели, и насилие стояло насмерть против органичного хода вещей.

12

Если Кантору и не мил советский порядок, то методы его строительства он ценит и не случайно то и дело толкует о трех великих проектах: христианстве, Возрождении и марксизме, которые якобы могли, хоть и не смогли, создать человечеству земной парадиз. На деле первые два никогда не проектировались, а сложились стихийно, сперва лишь увлекая последователей. Христианство было в подполье триста лет, да и родилось на краю империи, бросая ей вызов. И Возрождение, родилось не в Риме, потом собиравшем его урожаи, а во Флоренции, никому не навязываясь, но его жадно перенимали. Лишь марксизм сразу мыслился как разрушение старого и постройка нового мира, но по ходу стройки, как впрочем и христианство, он до неузнаваемости преобразился. Старик Рихтер мечтает о четвертом великом проекте, противостоящем коллаборационизму. Не вполне вроде сочувствуя советскому коммунизму автор, однако, корит сограждан, поминающих десятки миллионов убитых в своей стране чаще, чем три тысячи убитых в Чили. У нынешнего порядка, отрекшегося от "марксизма-ленинизма", но дышащего имперскими, религиозными, шовинистическими идеями, еще при Сталине вросшими в коммунизм, и ныне отбросившими привычное лицемерие, есть сторонники. А противники уже зовут его фашизмом, но старый ярлык не избавляет от нужды выяснить, что же это за порядок, в котором правит даже не лицемерная партия, как было у нас недавно, да и у Гитлера тоже, а прямо органы безопасности.

13

Не жалуя нынешнюю власть Кантор кличет ее главу "рыбоволком", и винит заведенный им порядок в чрезмерной либеральности. Но власть и хочет выглядеть либеральной, это обвинение, да еще в обличительном тоне, якобы особо достоверном, ее лишь повеселит. У нас важно иммитировать демократию, а не блюсти ее нормы. Но, поминая невзгоды простых людей, Кантор молчит, отчего они. Народные беды - как бы непреходящая данность.

Финал романа ориентирован не на смену режима, а на христианство, велящее, дескать, сострадать. Но христианство - религия не так сострадания, как спасения. Она родилась, когда Иудею охватило безысходное отчаяние. Традиционную иудейскую надежду на спасителя, который придет, многие потеряли и решили, что он уже посетил сей мир и своим самопожертвованием открыл уверовавшим в него путь к индивидуальному спасению и жизни вечной, который каждому и надлежит самостоятельно совершить.

Эта надежда на усилия каждого по отдельности дала людям, - верят они в чудотворство Иисуса из Назарета или нет, - новое ощущение своей личности, обретения и подвиги которой драгоценны сами по себе, а не только в контексте общенародной, религиозной, национальной, классовой или другой общности. Христианское мировозрение, не сводимое к вере, придало отдельной душе, отдельной личности, уже иудаизмом оцененной, - что и удержало Ветхий Завет частью христианского, - всеобщую значимость. Христианские народы, то есть главным образом европейцы, в том числе русские, учились ценить индивидуальные усилия и в физическом, и в умственном труде, и в самосознании. Христианство, обращенное к отдельному человеку и молящееся конкретному богочеловеку, фигуративно, поэтому, воплощая его, искусство не отвергло фигуративность, но она - не исключительное свойство христианства.

Кантор, не только в религиозной, а и в мирской жизни, хочет подменить спасение состраданием, и живую душу - фигуративностью. Фигуративность при этом теряет плоть, и тоже, как говорилось, становится знаковой. Особенно это пагубно при изображении людских отношений. Книга вроде полна секса, но он выступает лишь данью животной природе, - по канонам церкви низкой. Ни одна пара в романе не знает любви, и главный герой, признающийся, что он и написал роман, не скрывает, что в плотских отношениях только животное и видит. А о них ведь не зря так много говорила великая литература, да и живопись их не избегала. Толковый словарь понимает любовь как "чувство самоотверженной привязанности", и половой акт любящих, противостоит животному эгоизму, желанию добыть сладость себе одному, а полон стремления дать радость другому. Когда к этому стремятся оба, в их взаимности, в их совместном одновременном оргазме, как раз и вспыхивает высшая человечность, благая для другого, выводящая за пределы отдельности и одиночества, ведущая к душевной и духовной близости. Но даже и слово "взаимность" автор порочит, воспринимая мир как публичный дом.

14

Падение берлинской стены, отрадное видевшим ее своими глазами, не спасло мир от бедствий. Тоталитарный радикализм, жаждавший покорить либеральные страны, приведший в 1945 Германию и в 1991 Россию к разбитым корытам, вновь живет, охватив Восточную Азию, Ближний и Средний Восток, Латинскую Америку. Россия тоже не перешла к либерализму, - правившая номенклатура с большими жертвами, но сильным везением на нефтяном рынке, устояла и возрождает претензии. Но и в либеральном мире не гладко.

Хозяйство там развивается успешно. Технические и военные достижения неоспоримы. Социальные тоже. Но самосознание, и художественное, и политическое, в явном упадке. Правители большинства либеральных стран не сопоставимы с лидерами времен Второй мировой и даже холодной войны. Нет здравого объяснения ни состояния международных отношений, ни перспектив социальных структур, при новых технологиях явно требующих перемен.

Из противоречивых тенденций, влекущих разом и к глобальности и к автономизации, еще не сложился новый тип геополитических отношений, в котором империи уступают место гибким союзам. А его сулит голосование французов и голландцев против обращения Евросоюза, инициаторами которого они и были, в централизованную империю. Не стоит забывать, что и президент крупнейшей демократии, США, определяется не общим большинством голосов, а выборщиками, выражающими позиции штатов, неравных, но полноправных. Но совместимость глобальности и автономизма еще не стала законом развития.

Не осознаны и последствия структурной трансформации общества, хотя трудящиеся в большинстве уже не крестьяне, и даже не рабочие, а умственный труд уже часто оплачивается не повременно, как труд рабочих, а сообразно тиражированию открытий, изобретений и даже отдельных технологических приемов и авторским правам на них. Крестьяне живут натуральным хозяйством и выручкой от рынка, рабочие - заработной платой, предприниматели - доходами, но все больше людей, живущих авторскими поступлениями, и оттого более свободных и вносящих в общество новые тона. Оттого, что люди искусства тоже входят в этот слой, при растущем влиянии в нем науки, приверженной оригинальности и новизне, оригинальность порой кажется искусству большей ценностью, чем художественное содержание, что отчасти и питает "авангард".

Либеральные страны не знают как быть с этими и другим переменами. Тем сложнее с ними России, лишь на миг выглянувшей в 1917 году из под пяты самодержавия, а в конце восьмидесятых - начале девяностых из под пяты тоталитаризма. Российское сознание, запечатленное Кантором, не терпит ни личной самостоятельности, ни национального самоопределения, оно не видит смысла автономности и поныне ощущает себя имперским, державным. Оно не признает, что общество - не стадо, нуждающееся в пастухе, что его составляют отдельные люди, каждому из которых общество, как целое, и призвано служить. Это сказывается на внешних отношениях, не только с Западом, но и с бывшими республиками СССР, и еще сильней на внутренних отношениях, делая бесправными народы России, начиная с русского. Власть толкует о падении рождаемости, свойственном всем европейским странам, но пренебрегает необычайно низкой продолжительностью жизни мужчин, не доживающих до пенсии, и затрудненностью внутренней миграции населения в места, нуждающиеся в рабочей силе. И то, и другое, - от равнодушия к согражданам, на жизни которых поток нефтедолларов не слишком сказывается.

В избытке примеры хищнического или равнодушного отношения нынешней власти, более откровенной, чем советская, к людям. Легко видеть, что бедствия России, прежде всего, от того же державного всевластия, которое не ушло. Оно оставило печать и на художественной жизни. Но ее кризис тоже начался много раньше. Невозможно сравнить довоенный уровень искусства в СССР с послевоенным, даже при известных успехах послесталинской оттепели. Романы Булгакова и Пастернака, с которыми напрасно равняют Кантора, были начаты до войны, один тогда же и дописан, а другой - вскоре после войны. Но падение искусства и раньше шло не от одних запретов, и то, что запреты отпали, само по себе не могло привести к художественным удачам. Нескладица жизни осталась, номенклатура, ни до перестройки, ни после, не могла себя преодолеть, но энергично и ловко мешала другим стоять за себя.

Уверяя, что корень зла - живопись квадратов и завитков, а не номенклатура, Кантор номенклатуру выгораживает. Оттого и раскрутка, оттого и обилие публикаций как бы фрондирующего автора в верноподданных изданиях, что, конечно, радует, проливая свет на сущность явлений и заявлений.

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto