TSQ by FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Роман Дубровкин

УРОКИ ШТЕЙНБЕРГА


Попрощавшись с женой, он быстро сбежал по лестнице высокого пятиэтажного дома без лифта, недалеко от «Щукинской». Я едва поспевал за ним, хотя разница в возрасте у нас была лет пятьдесят. День выдался по-осеннему холодный, и, зайдя за старшим товарищем, я заботливо посоветовал ему одеться потеплее. Из впервые открытого после нескольких месяцев шкафа вырвался душный запах. «Совсем нафталинным стал», – пошутил над собой Аркадий Акимович. Стихи, не Бог весть какие, сложились у меня в голове сразу, еще в вагоне метро:

Старик из дома вышел нафталинный,
Любимый, удивительный старик,
В морщинах щеки, нос кривой и длинный,
Зато усы старательно подстриг.

Не память – прошлой памяти обломки:
Десятки тысяч строчек наизусть...
Знакомый голос, хриплый и негромкий,
И грусть во взгляде, радостная грусть.

Ремесел перепробовано много,
Но главное стихи и мастехин...

Мы только что говорили о поэзии (о рифме Фета «огня – уходя»), о переводах Шекспира на немецкий («Вещь в себе!»), о праве заимствовать у знаменитых русских поэтов («В переводах не возбраняется!»), о большой светло-голубой картине, которую он тогда писал. По последнему поводу я позволил себе какое-то, на мой взгляд, невинное замечание и в ответ получил такую взбучку, какой никогда не получал за стихи («Плохо вас учили!»). Это было непривычно – либерализм Штейнберга казался мне широким до расточительности: свободу высказываться он жаловал любому, никогда не вмешиваясь в чужие конфликты и стычки, даже если это происходило у него дома, и любил повторять строки из американца Карла Сэндберга в переводе своего друга Элизбара Ананиашвили:

Мафусаил жил, вероятно, восемьсот лет,
Или тысячу, или двести лет....
...........................................
Он был свидетель, соглядатай, как я, как вы.

Было у этого потворства, правда, одно существенное ограничение, связанное с попранием той же свободы, с борьбой (мне не избежать здесь громкого слова) против Зла. Однажды я принес ему свои переводы из Кавафиса, среди которых оказалось небольшое стихотворение «Сидонские юноши» со знаменательной концовкой:

«...и на закате возвышенно прожитых дней
помнить о славе Поэта, и только о ней,
не отметая, как сор, величайших трагедий, –
всех Агамемнонов и Прометеев, Кассандру, Ореста
и Семерых против Фив, – не безумье ли вместо
подлинных этих свершений гордиться чрезмерно,
что среди тысяч неведомых ратников шел ты к победе
в давней войне против Датиса и Артаферна!»

Аркадий Акимович (я никогда не называл его Акимычем) призадумался и вынес суждение, не имеющее никакого отношения к тайнам версификации: «Так что же важнее – писать стихи или воевать?» Для него, фронтовика, лагерника, ответ был прост до очевидности – конечно, воевать.

В другой раз я присутствовал при его споре с Андреем Кистяковским, убежденным диссидентом, умершим довольно рано, в самом начале горбачевской эры. Спор шел о секретных службах, о всевластье КГБ, о раздавленных судьбах. Аркадий Акимович стоял твердо: можно оставаться честным, не впадая в депрессию, и бороться с Дьяволом собственными средствами.

Я был в то время очень далек от подобных тем и разговоров. Молодой и «целестремительный», я приходил к Штейнбергу учиться переводу и, как мне казалось, только переводу. Среди живущих в то время мастеров старшего поколения – В. Левика, Льва Гинзбурга, Э. Ананиашвили – Аркадий Акимович был самым по-человечески доступным, самым «ровесником», как точно определил его Ассар Эппель. Штейнберг называл наши занятия тренировками («Когда я тренировал Женю Витковского…») и считал меня переводчиком «по преимуществу»: советовал не отвлекаться на составление книг, литературоведение и т. п. Совет, которому я в силу обстоятельств не последовал.

На приносимые мною переводы Штейнберг иногда подолгу смотрел, прищурясь, как смотрят художники на натуру прежде, чем взяться за карандаш. В одном запутанном французском сонете речь шла о клоуне, смывшем с лица грим, отказавшемся от актерства. «Надо было остаться паяцем», – изрек он после некоторого молчания, видимо, нащупав близкую для себя тему. «Представьте себе, что вы – Малларме…» – заметил он в другой раз по поводу отдававшей вульгарностью строчки, принимая позу, как на известном портрете Эдуарда Мане, и, в дополнение, элегантно откинул руку с воображаемой трубкой. «Оставив гнить внизу наскучившее тело», – переводил я Ронсара. «Тлеть», – поправил Штейнберг и эта поправка была дороже любых многословных объяснений.

Своими взглядами на переложение стихов Штейнберг делился охотно, облекая их в некие, часто повторяемые и на вид довольно простые афоризмы:

«Прежде чем взяться за перевод какого-либо поэта, необходимо создать язык, на который вы будете переводить».

«От выбора объекта перевода во многом зависит успех или неуспех работы».

«Надо убедить читателя, что перед ним действительно великий поэт».

«Для переводчика на русский важно знать хотя бы еще один славянский язык».

И, наконец, в нравственном плане: «Молодым переводчикам надо помогать, а не мешать».

Иногда стратегические указания преобразовывались в тактические, хотя и в этом случае сказанное носило довольно-таки отвлеченный характер: «Пользуйтесь бритвой Оккама. Не привлекайте новые сущности без самой крайней на то необходимости». Если же и эта расшифровка не помогала, следовало дальнейшее разъяснение: «Жорж Сименон, окончив роман, перечитывал его, вычеркивая все эпитеты, кроме совершенно необходимых».

Случайным гостям штейнбергских семинаров эти и аналогичные наставления казались трюизмами. В конце 1970-х я принял их на веру и с годами понял, прочувствовал их прочную надежность и повелительность. Повелительность, зазвучавшую с неожиданной (в буквальном смысле) силой именно сегодня, когда, после многолетнего перерыва, я вернулся к переводу «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо.

Текст знаменитой поэмы прост и сложен одновременно. Эдакая псевдо-историческая сказка с описанием баталий, с любовными историями и огромным числом разговоров.

Читаю Лермонтова и Толстого в поисках кавалерийской лексики, читаю Державина и Бенедиктова – учусь подражать героической риторике. Прорабатываю лучший русский перевод «Потерянного рая».

В самом начале обращение к Мильтону было вызвано причиной чисто формальной. Установлено, что английский поэт во вступительных песнях и особенно в сцене собрания в Сатанинском дворце отталкивался от книги своего итальянского предшественника. Об этом написано много статей. Пытаюсь сделать обратную проекцию: создать иллюзию связи между двумя русскими текстами: существующим штейнберговским и своим, еще не написанным. Стих Мильтона полноводен, обилен, стих Тассо лаконичен. Это делает перенос словесных блоков невозможным, но нечто неосязаемое – дух? – придает моей смутной попытке мрачную торжественность. Торжественность заемную, штейнберговскую. Вспоминаю, как он декламировал своим ни на какой другой не похожим голосом:

Но вот копьем Владыка подал знак,
И плавно опускаются полки
На серу отверделую, покрыв
Равнину сплошь. Из чресел ледяных
Не извергал тысячелюдный Север
Подобных толп...

Новый сюрприз. Николай Гумилев написал однажды Брюсову, что восхищен методом «вводить реализм описаний в самые фантастические сюжеты». И «Освобожденный Иерусалим», и «Потерянный рай» относятся именно к таким плодам воображения, покоющимся на прочных, вполне осязаемых основах. Нахожу у Штейнберга описание Ада:

Вблизи гора дымилась – дикий пик
С вершиной огневержущей, с корой,
Сверкающей на склонах: верный признак
Работы серы, залежей руды
В глубинах недр. Летучий легион
Туда торопится. Так мчатся вскачь,
Опережая главные войска,
Саперы, с грузом кирок и лопат,
Чтоб царский стан заране укрепить
Окопами и насыпью.

Радуюсь смелости переводчика (в быту мастеровитого, рукастого). Подражаю – с удовольствием вливаю – вбиваю! – угловатую конкретику в строки жадного до жизни Тассо. Не колеблясь, милитаризирую стих, не оставляя в стороне ни насыпей, ни окопов, ни саперов. Подхватываю еще несколько образцов «научной поэзии»:

Протея многоликого извлечь
Из вод морских, чтоб в кубе перегонном
Он прежний принял вид.

Великий химик – солнце.

...............подобно двум,
Тяжелой артиллерией небесной
Вооруженным, тучам...

Зачитываюсь описанием работ, производимых в Преисподней, слышу, как приводятся в действие механизмы, как с шипом капает на раскаленный пол машинное масло:

Ключ роковой, орудье наших зол
И бед, сняла с бедра, и скользкий хвост
Влача звериный, поползла к Вратам
Мгновенно, и решетчатый заслон
Вверх подняла, который без нее
Стигийским силам вкупе не сместить,
Ключ повернула в скважине замка,
Пружины сложные освободив,
А с ними – все болты и рычаги
Из прочного железа и базальта
Массивного; и створы, скрежеща
На вереях и петлями визжа,
Внезапно распахнулись; гром и лязг
До основанья потрясли Эреб.

Опасаясь подвоха, обращаюсь к английскому оригиналу. Еще раз убеждаюсь, насколько (до мнимой буквальности!) близок к нему русский перевод, разве что на полстроки более длинный из-за габаритности наших слов:

Thus saying, from her side the fatal Key,
Sad instrument of all our woe, she took;
And towards the Gate rouling her bestial train,
Forthwith the huge Porcullis high up drew,
Which but her self not all the STYGIAN powers
Could once have mov'd; then in the key-hole turns
Th' intricate wards, and every Bolt and Bar
Of massie Iron or sollid Rock with ease
Unfast'ns: on a sudden op'n flie
With impetuous recoile and jarring sound
Th' infernal dores, and on thir hinges great
Harsh Thunder, that the lowest bottom shook
Of EREBUS.

При первом приближении текст Мильтона выглядит более прямолинейным, лишенным словесных изысков. При этом он со всей очевидностью старинный: его здание возведено из крепкого камня и скреплено железными скобами. Еще бы, ведь он создан в одну эпоху с англиканским вариантом Библии!

Человеку многоученому может показаться, что поэзия обладает мощью независимо от лексических ухищрений. Обыденным делом представляется и ее перевод. Так рождаются ритмизованные, рифмованные и нерифмованные, подстрочники героических поэм. Штейнбергу были внутренне чужды занятия служебными формами литературы.

В современной Италии реставраторы при восстанавлении средневековых соборов снимают со стен обветшалую мозаику, разбирают ее, инвентаризируют с помощью компьютера каждый камушек, каждое стеклышко и затем реконструируют первоначальную композицию на отремонтированной кладке.

Подобным методом воссоздан по-русски «Потерянный рай». Каждое слово подлинника здесь математически учтено, отполировано и перенесено на поверхность другого языка, чтобы заиграть новым, но не менее сильным блеском.

Постепенно начинаю по-иному смотреть на языковое богатство лежащего передо мной перевода, богатство, ощущаемое давно, но прежде не воспринимаемое в качестве инструмента или руководства.

Когда-то Штейнберг советовал мне пользоваться в работе дореволюционными словарями – не для поиска архаизмов или раритетов, а единственно для расшатывания закостенелой сочетаемости слов. Особое внимание он обращал на «Словарь русских синонимов и сходных по смыслу выражений» Н. Абрамова, делая упор на вторую часть заглавия, призывая до бесконечности расширять возможности аналогий.

Попутно замечаю еще одно обстоятельство.

В русской поэзии есть несколько областей, которых наши предшественники не коснулись, для которых не выковали оружия. Часть этих пробелов компенсировалась переводами. Так Жуковский создал гениальное подобие немецкого романтизма, Бенедикт Лившиц показал методы переложения французской поэзии «от романтиков до символистов», Аркадий Штейнберг, полушутливо называвший себя Гнедичем нашей эпохи, дал в переводе «Потерянного рая» образец монументальной филосовской поэмы, по-русски никем до него не написанной, создал пример возвышенного, религиозного стиха, питаемого родной почвой (начиная с «Жития протопопа Аввакума»), но имеющего особенное устройство – устройство старинное и при этом не обветшалое.

Прихожу к удивительному выводу. Как правило, талантливый перевод может чем-то поразить профессионального работника, привлечь его, понравиться, но, по самой своей вторичной сути, даже самое яркое переложение вроде бы не способно стать повторным оригиналом, не привязанным к своему времени, не устаревающим. История перевода насчитывает не так много случаев, когда устаревание преодолевалось – и каждый раз самобытностью языка. Того самого языка, который должен быть изобретен специально для каждой конкретной работы.

Перевод «Потерянного рая» – неподражаемая школа такого (по-Тынянову) стилистического иллюзионизма, отрицающего механическое наполнение текста архаизмами. Словесная ткань не просто приподнята, но с неподражаемым искусством изменена. Причем, без сбоев, на всем протяжении огромной поэмы. Все здесь «имеет место быть» и не столько придумано, сколько взято из чуждых сфер: и полонизмы («Чета ходила наго, не таясь...»), и украинизмы («Последнее из вожделенных явств / Наисмачнейшее приуготовлю!»), и выдаваемые за архаизмы составные слова, прозаизмы, просторечия:

Чем больше многоплодная дарит
Природа, тем становится она
Производительней и учит нас
Не скряжничать.

Или в другом месте:

Но вдруг, преполовиненный мечом

И по сигналу этому войска
Всевышнего, произведя маневр,
Сомкнулись в четырехсторонний строй

Разговор о штейнберговских эпитетах – разговор отдельный, но мне трудно удержаться и не процитировать некоторые из них: граничный стражник, серповидная фаланга, всеродящая земля, плотнокожие плоды, галунная челядь, самобытная тьма, духообразная пена, кровосмесительная мать...

Надеюсь, что кто-нибудь напишет об этом подробно.

Перечитываю Штейнберга – восхищаюсь мощью Мильтона, смеюсь над искрометными строчками Саути и Топырчану, задумываюсь над прозаичной сухостью Ван Вэя, прислушиваюсь к пронзительным жалобам Гейне. Переводов немного, но каждый поучителен, поучителен по-своему.

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto