TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Lidia Goscinski (Лиля Рафаевич)*

« ИЗ ЭДЕМА ВЫХОДИЛА РЕКА ДЛЯ ОРОШЕНИЯ РАЯ»…


То, что запоминается в картине, берешь с собой, как атрибут багажа. Лежит он себе, полеживает, пока не востребован. Так и с человеком: где-то там отсиживается, отлеживается до поры, и вдруг — вот и я. И оказывается задержался он так надолго ни где-нибудь, а в твоем сердце. Наш собственный мир, опустошаемый ежечасно суетой, компьютерами, перенасыщением информации, восстанавливают те люди или картины, которые в нас, к счастью, живы, за что и благодаришь судьбу.

Как-то разговаривая с Юрой Кашкаровым в Вене о неприкаянности нашего эмигрантского существования, как всегда « перепрыгнули» к Акимычу в Юминское. Юра сказал, что если бы у каждого из нас была изба, да еще и лодка, могли бы отсидеться до лучших времен (это был 1976г.)

Акимыч ощущался деревом: то крепкоствольным, с раскидистыми ветвями, пахнущим смолой, то экзотическим, пахнущим морскими водорослями, акациями, раскинувшими свои сквозные шатры на набережной южного порта. Войти в его мир — это на благодатные часы оставить за дверью свое сиротство. Вбирать в себя запах чифиря вперемешку с трубочным табаком, казеиновым клеем, металлической и деревянной стружками, олифы — всего, чем наполнялся дом под руками мастера. Не раз досадовала на скудный свой талант, не осиливший баллады о его руках. Жизнь этих рук виделась во всем окружающем, начиная со скрипки и кончая подрамниками. Как он сколачивал подрамник, натягивал на него холст, три раза грунтовал; как перебирал бревна в избе; вытачивал на станке свои воздушные, подхваченные жившей в нем музыкой, фигуры; как всякий предмет, за который он брался, оживал в его руках, так точно делал он свою жизнь.

Слова Волошина, которые Акимыч повторял: « Поэт — это образ жизни, образ мышления», — пришлись ему под самую стать: так он и жил.

Рожденный у моря, не просто любящий воду, но понимающий на уровне естественника ее суть, не раз в своей жизни и поэзии оказывающийся кормчим, он мог развернуть перед вами жизнь, как это мог только опытный моряк легендарной бригантины. Некоторые пишут, что Акимыч прожил интересную, сложную жизнь. Это так, но смысл в том, что таковой он ее делал сам: « Он шагает — сам-хозяин и всегда хозяйство с ним». Недаром, рассказывая о разных перипетиях многотрудных годов, он приводил эпизод, когда пришли его забирать. Мама на прощание сказала:

- Кадя, я вижу тебе интересно! И он ответил:

- Да, очень.

Вот этот пытливый интерес, любознательность, вгрызаемость в жизнь, как пила в толщу древесины, и было самым заразительным в Акимыче. Чего стоят слова, сказанные им в то время, когда его прекратили печатать и будущее не сулило залитых солнцем, южных дней: « Повертелся я на одной ножке и пошел работать в радиокомитет». Самые большие трудности он встречал играючи. Кажется, в середине 60-х польский актер Анджей Лапицкий создал театр одного актера. Вот таким актером виделся Акимыч, только не в театре, а в своей собственной жизни.

Квартира на Шаболовке, в которой Акимыч поселился, соединив свой дух и сердце с Наташей, была небольшой, она никак не могла вместить и малой доли того, что находилось в Тарусе, зато в ней пребывали еще несколько существ: Ривка, Лимон, а потом и Фомка, которого кое-кто из многочисленных посетителей отважился назвать Аквинатом. Однажды, уже в бытность просторной квартиры на 2-м Щукинском проезде, куда удачно переселились Штейнберги, мы с Наташей и Фомкой пошли на прогулку, прихватив с собой санки. Выйдя к Москва-реке, нашли что-то на подобие холма и запрягли Фому. Он мчал нас поочередно вниз. Не раз мы повизгивали, опрокидываясь в снег.

Как-то еще на Шаболовке Акимыч устроил мне « нечаянную радость». У него были редкие пластинки, одну из них он поставил. То, что я услышала, луковичным духом мгновенно прошибло слезу: впервые для меня зазвучал голос Пастернака, читающего свои стихи, и я обомлела... Акимыч слегка удивился такой неожиданной реакции, а меня не отпускала боль за этот глухой, слегка шепелявый голос, так не соответствующий самому поэту. Акимыч мгновенно решил помочь беде:

- Хотите, Лиля, я Вам эти стихи прочту? И тут, как на спиритическом сеансе, дух Пастернака пребывал с нами до последнего ударного слога. « И раб судьбу благословил».

Свидетелем таланта Акимыча-чтеца я не раз была и на переводческих средах в ЦДЛ, куда мы с Наташей исправно ходили, хотя мои попытки творческого перевода успехом не увенчались. Один раз Аркадий Акимыч предложил мне перевести по подстрочнику татарского поэта, дело так и не пошло. Зато на средах читались не только переводы, но и оригинальные стихи, мне тоже была предоставлена такая возможность. Я встала, начала читать, и голос мой вдруг стал дробным, спас Асар Эппель — прочитал стихи за меня.

О Багрицком Акимыч говорил, что « его лицо было совершенно не из нашего времени»; мне не раз казалось лицо Акимыча тоже не с московских улиц середины 60-х годов. Прежде всего, оно было запоминающимся: в рыночной людской сгущенности его можно было мгновенно отыскать. Кстати, Акимыч любил рынки, лавки старьевщиков, об этом он мог рассказывать взахлеб.

Особая духовность этого лица ощущалась в те моменты, когда он читал стихи: свои ли, Волошина, Мандельштама, переводы на средах в ЦДЛ или дома. Совсем иное выражение было на его лице, когда он играл на скрипке: звук инструмента — это совсем иная одухотворенность, иное внутреннее переживание.

Голос Акимыча тоже невозможно было спутать ни с чьим. Один раз я встретила у Штейнбергов Семена Липкина. Как непередаваемо тепло, любимо звучало в устах Акимыча это растянутое, басистое: — Се—ма!

От влияния Багрицкого Акимыч освобождался с трудом, от тех слов, которые Багрицкий сказал однажды молодому поэту: « Несите свой крест!», — имея ввиду отрекомендованных Акимычу поэтов и графоманов, которых сам Багрицкий не в силах был принимать, ему не удалось освободиться до конца жизни. Но этот крест Акимыч нес не как тяжесть, но как благословенную ношу. Очевидно, скаутская закалка: « в день сделать хотя бы одно доброе дело» помогала ему не только в качестве учителя словесности, но и в других его добродетелях.

Когда я сейчас задумываюсь о не одном десятке талантливых людей, которым Аркадий Акимович дал самое доброе напутствие, которых привечал, пестовал, которым был нужен, потому что они видели в нем не жизнь проходящую ни шатко, ни валко, но человека, пробивающего толщу этой жизни своими сильными духовными корнями и оставляя в ней многоликий труд поэта-мыслителя, умельца, музыканта, художника.

С Акимычем человек чувствовал себя на равных, думаю, потому, что он не учил и не внушал, но повествовал, притом так, что делал вас непосредственным участником событий, иногда такой давности, когда ваши родители еще не знали, что они ими станут. Жизнь, которой Вы жили, общаясь с Акимычем, была не просто отрезком времени, но имела свою приемственность и будущее; она не была сплошным потоком, но каждый этап имел свой философский смысл. Акимыч, при его энциклопедических знаниях, не был философом, при том, что его называли учителем, никакой философской школы не создавал, но был философом жизни, потому что только она могла привести к « дальней правде».

Поэму своей жизни « К верховьям» Акимыч начал в лагере, в конце 40-х годов, продолжал писать ее в конце 60-х. Персонажей поэмы — собирательный образ самого поэта, — встречающихся ему на пути к верховьям реки людей, он знал по жизни, переплавил их своим поэтическим видением и дал каждому свое место на буксирном катере.

Рекой жизни человек обыкновенно плывет по ее течению вниз, Акимыч всю эту реку плыл в противоположном направлении, он именно не сдавался течению, но разворачивался и брал курс в молодость. Одним из таких разворотов была его женитьба на Наташе. Ей предшествовал один смешной эпизод.

Мы наблюдали Акимыча с высоты птичьего полета: девятый этаж последнего дома на тогда еще улице Горького. В пятнадцатиметровой комнате нас было пока трое: мы с Наташей что-то ставили на стол, мой друг поставил нам Густава Малера (по своему выбору). Акимыч не опаздывал, Это только казалось от нетерпения. Вдруг меня осенило вылезти в окно и посмотреть, как он будет подходить к дому. Это не был балкон, просто опоясывающая весь фасад узкая галерея как раз на уровне нашего окна. Мы с Наташей вылезли и вовремя. Я разглядела Акимыча, пересекающим привокзальную площадь. По мере того, как он приближался, можно было определить цвет пиджака, светлокоричневого в клетку, под цвет этой клетки рыжеватые башмаки. Когда он подходил к переходу, я разглядела в петлице белую гвоздику и шейный платок. Таким франтом я его еще никогда не видела: к нам шел жених!

В этот день в чужом пиру было и мне похмелье: мой друг спрашивал Акимыча, что он думает о моих стихах, к которым относился скептически. Акимыч ему сказал, что у меня есть талант и к этому надо относиться серьезно.

Акимыч как-то прочитал « Кроме женщин есть еще на свете поезда». Там есть строки:

Хорошо бы укатить неведомо куда,
Не оставив ни следа, уехать навсегда.

А вот Наташины стихи:

Я еду в страну, чтоб кому-то присниться,
За солнцем в погоню.
А вам оставляю две чистых страницы,
Две теплых ладони.

Эти стихи они писали, будучи почти ровесниками: он — в 1928 г., она — в 1965. Его тогдашнее желание: « не оставив ни следа, уехать навсегда» оказалось провидческим: спастись от домоклова меча системы не удалось.

Редко, но иной раз можно было подметить, как тяжелел облик Акимыча. Нет, это не было общим старением, которое, несмотря на « хитрость», Акимычу не всегда удавалось перехитрить, это шло изнутри: полынная горечь иногда заволакивала его живые, филиной зоркости глаза. Возможно, уже не поэзией, но страшной реальностью проступали сложенные в заточеньи строки:

А стоит ли рождаться дважды
С одной душою на двоих


И в новой жизни помнить каждый
Из предыдущих дней твоих?

В эти минуты мир вокруг не образовывал целого с хозяином дома, но как-то зависал, серел, сворачивался, как столбик пепла. И куда-то пропадала акимычева всегдашняя раскрепощенность.

Напротив квартиры на Шаболовке была телевизионная башня, так что слушать Голос Америки или ВВС практически не удавалось, но однажды, войдя в квартиру, я застала хозяев за оборудованием сортира. Выяснилось, что там — единственное место, где глушилка практически пропадала. Взбудораженные успехом предприятия, прослушав очередную порцию запретной информации, решили пить чай. Акимыч с хитринкой в глазах спрашивает:

- Лиля, Вы пили английский чай?

В те времена такие слова, как earl gray на московских кухнях еще не произносили, и я, конечно, покачала головой.

– Хотите, я приготовлю для Вас английский чай?

И мы его действительно пили. Он был изготовлен по принципу чифиря, в который наливались кипящие сливки. Вкус был потрясающий. За чаем Акимыч рассказывал о всевозможных вариантах простукиваний и прослушиваний в тюрьмах. Пока Наташа бегала за сливками, Акимыч прочитал мне « Кроме женщин есть еще на свете поезда», а закончив чтение, вдруг сказал:

- А знаете, Лиля, мы с Наташей даже кожей похожи.

Я подумала: а я еще мечтаю « укатить неведомо куда».

Талант стихотворца и художника переплелись в Акимыче, основанием этого сплетения было его поэтическое видение, которое в живописи видно за версту. Не знаю, нужно ли разыскивать в его живописи влияния каких-то определенных школ и их апологетов, начиная с Нидерландов и кончая сюрром, одно в них очевидно — совершенно нетронутый романтический дух. Находясь среди этих картин, можно было чудесным образом почувствовать себя в детстве, в кругу бабочек, игрушек, ходульных существ, шхун, древних туманных гаваней, кельтских ландшафтов.

Наблюдая Акимача, хотелось разглядеть все его ипостаси: этот человек никогда не был тем же, каким вы его оставили полчаса назад. С него можно было лепить не один образ. И себя он слепил иллюзионно:

А сам он есть ли, этот странник?
Быть может, из ветвей и пней
Его слепил пустой ольшаник
Игрой обманчивых теней.

Не те же ли на его полотнах каменные остовы, то ли людей, то ли домов, а, скорее, призраков: « игра обманчивых теней». Или это долмены? Вавилонские башни? Прочным видится материал — камень, и гряда гор — тоже каменная, что соответствует имени автора: Steinberg — каменная гора.

Так я думала еще в Тарусе, в доме Аркадия Акимовича в один из февральских дней. Самого дома описать не могу, интерьер — сам хозяин в своих воплощениях.

В доме был, как тогда говорили, лирический беспорядок, думаю, от обилия вещей, сделанных его одухотворенными руками. Эти же руки в тот момент растирали в ступке каменным пестиком деревенское сало с чесноком — один из компонентов будущего украинского борща. Такого борща мне не приходилось есть на самой Украине, где я бывала в разные годы. Но от борща самое сильное воспоминание — его дух, заполнивший и дом, и двор. Перебить его смог только дух фисгармонии, за которую сел хозяин, и мне казалось, что все мы: Наташа, я кошки выпали из жизни и просто парили здесь, взирая на предметы быта и искусства Акимыча, колеблемые звуками, которые обрели плоть, невидимую нам, но все более ощутимую. Звуки, нарастающие, торопящиеся, смолкавшие и вновь возникающие из запределья, и в то же время так просто « говорящие» или вдруг долдонящие что-то, вероятно, самое простое, но не из нашего вероятья.

Совсем иначе звучал этот инструмент, когда в 1983 г. (тоже в феврале) я приехала к Штейнбергам на уже улицу маршала Новикова, в сопровождении своего австрийского мужа. Во всей кваритире ощущалось не столько запустение, сколько что-то сникшее, какая-то понурость, вынужденное примирение со всем и со вся. Акимыч на какой-то момент был оживлен: говорил с Томасом на своем втором родном языке. Когда он сел за фисгармонию, мой взгляд упал на его ступни, обутые в клетчатые войлочные тапки, потом звуки стали казаться отдельными от всего, вне связи с исполнителем, не проникающие в душу. Захотелось вынестись в приоткрытую форточку, с зажатым ладонью ртом, чтобы не обронить рвущийся из него хрип. Немного побыв с Наташей в ее комнате, собрав какие-то лоскутки из нашей юности, мы распрощались. Жаль, не рассказала Акимычу о венском Secession, о Ver Sacrum, Koloman Moser.

Вот один псевдо-парадокс: « Я в дорогу с собой не возьму ничего, кроме памяти вечной и вечной разлуки», и весь его, скопленный за жизнь, необъятный мир с сотнями томов, столярным и слесарным инветарем, нотами, картинами, деревянными скульптурами — всем, что он построил и сотворил своими руками-умельцами, где каждая вещь могла рассказывать о нем и о себе, едва коснешься ее взглядом, — все было оставлено, приближаясь « к верховьям» Леты.

Акимыч, как некоторые известные поэты, был провидцем своей судьбы. Возьмите, например, написанное в 1935 г.: « Я видел море Черное во сне». Море приснилось ему большой рекой, « полузабытым материнским лоном» — все возвращается на круги своя:

на берегу такой реки Акимыч перешел в иной мир.

В 45 лет на его поджаром теле висела ладанка, в которой носил он « обид несмытый стыд», однако к Богу обратился он покаянно:

Отпусти меня с миром, раба Твоего,
Разреши мой обет, развяжи мои руки!

*Лиля Рафаевич – имя, принятое среди домашних и близких и девичья фамилия автора мемуаров; так она представилась Аркадию Штейнбергу при знакомстве – и так – привычно – он называл ее впоследствии.

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto