Николай Богомолов
К ИСТОРИИ ВХОЖДЕНИЯ ВЯЧ. ИВАНОВА В ЛИТЕРАТУРНЫЙ МИР
Статья вторая: Четыре месяца в символистской Москве
Весьма важным эпизодом в становлении литературной репутации Иванова стало его четырехмесячное пребывание в Москве и Петербурге (очень недолгое) в марте-июле 1904 года. В замечательной мифологизированной биографии Иванова об этом рассказывается так: «Исполнилось предсказание Владимира Соловьева: Брюсов, Бальмонт, Балтрушайтис встретили автора высоко ими оцененных "Кормчих Звезд" как своего. Вячеслава Иванова чествовали, признали "настоящим", много пили и все побратались. Сближали этих поэтов их общие резкие отталкиванья как от последних проявлений позитивизма и утилитаризма в литературной критике, так и от меланхолических ламентаций на народную, социальную и личную судьбу в "изящной литературе". Объединяла их эллинистическая страсть, "александрийская" жадность в усвоению и вкушению всего разнообразно прекрасного во всех веках, у всех народов. Соединяла их и общая им всем подлинная любовь к новым формам родного языка и к разыскиванью жемчужин в старой отечественной поэзии. Они по-новому вместе слушали и понимали Пушкина, вызывали из забвения Тютчева, упивались соловьиной песнею мало замеченного Фета» (1).
И дело было не только в этом. Подводя итоги работы журнала «Весы» за первый год, Брюсов писал М.Н. Семенову: «Недостаток работников — это первое, что угнетает "Весы". При основании их мы рассчитывали на силы шести человек: Бальмонта, Балтрушайтиса, Вас, Серг<ея> Алекс<андровича>, Белого, меня. Но фактически все свелось к работе одного меня, которому немного помогали Серг<ей> Алекс<андрович> и неожиданно подошедший Вяч. Иванов» (2). Из постороннего, хотя и сочувственного, Иванов превратился в одного из тех, на кого возлагались очень большие надежды как на активного деятеля всех символистских начинаний, сложившихся к тому времени в Москве. Предопределено такое отношение было, по всей видимости, иллюзией его поэтической плодовитости.
На рубеже 1902 и 1903 г. из печати вышли «Кормчие звезды». Уже к осени 1903 г. сложился второй сборник стихов — «Прозрачность» (изданный «Скорпионом» весной 1904 г.). Достаточно быстро писалась предназначенная для «Северных цветов» трагедия «Тантал». А если прибавить к этому также от начала до конца созданное в 1903-1904 гг. исследование «Эллинская религия страдающего бога», целый ряд статей и рецензий на книги как русских, так и иностранных авторов, то, видимо, нужно будет расценить эти два года как один из самых плодотворных периодов творчества Вячеслава Иванова.
Другое дело, что далеко не всегда он был готов работать с такою производительностью. Со временем кунктаторство Иванова стало знаменитым, а его неприспособленность к лихорадочной журнальной работе — вполне очевидной. Но в тот год, который нас интересует, еще ничто не было предопределено.
Заметим также, что рассказ о московском пребывании Иванова должен быть неотрывен от рассказа о перипетиях первоначальной литературной судьбы Л.Д. Зиновьевой-Аннибал: они представляли собою нерасчленимое, как им казалось, творческое целое. Это была еще одна иллюзия, поскольку ни деятели «Скорпиона» и «Весов», ни Мережковские и другие петербургские символисты не были расположены печатать произведения Зиновьевой-Аннибал, однако им приходилось считаться с волей Иванова, не мыслившего себя отдельно от жены как творческой личности. С другой стороны, эта ситуация дает нам счастливую возможность изнутри взглянуть на события весны и лета 1904 года, поскольку эпистолярная активность Зиновьевой-Аннибал и сохранила для нас подробности этого эпизода.
В недатированном письме, явно относящемся к январю 1904 года она сообщала их общей с Ивановым приятельнице еще по Парижу Александре Николаевне Чеботаревской (3):
…что касается событий, они таковы: была ужасно больна ожиданием, и все разрешилось печально. Потеряла ребенка в конце третьего месяца. Была операция, была долгая слабость, еще длится даже последняя, хотя силы прибывают теперь быстро. Было горько, но теперь пользуюсь свободой для работы, которая совсем не шла раньше. Написала цикл (20 пьэс) того, что называют «стихотворений <так!> в прозе», но мне уж очень отвратительна уродливость и нелогичность этой клички, и думаю назвать их «Impromtus». Не знаю еще, куда устрою их. Они вышли с головой и хвостом, и я сама очень счастлива.
Корректуры первые побывали и отбыли, вторых еще жду, а «Прозрачность» приехала в виде дубликата уже проверенных корректур. Праздники и «Весы» окончательно одурманили «Общество полезных книг», а Брюсов извиняется стократно «мучительною занятостью», и божится, как добрый купец, что к концу Января!? Или самому началу?? Февраля обе книги появятся одновременно (4).
Роман стоит еще на очереди. Но лучше о нем не говорить: слишком сложно и не сложено. <…>
Относительно Парижа вот что: Вячеслав надеется, что благодаря Чупрову и Железнову программа школы достаточно полна. Он же совсем задергался, и ему каждая минута дорога, так что прервать текущее дело в настоящую минуту ему невозможно без существеннейших пожертвований. Видели ли Вы уже начало статьи его в «Нов<ом> Пути» за Январь? Приготовление этих статей для печати требует, как оказалось, много труда. Вяч<еслав> просит вам кланяться, уверить вас в неизменности своих дружеских чувств и не заключать обратного ex silentio (Карт. 24. Ед. хр. 22. Л. 3об-4 об, 6об) (5).
Это письмо сразу вводит нас in medias res и потому нуждается в нескольких пояснительных словах. После возвращения из Парижа в Женеву в конце июля 1903 г. Иванов и Зиновьева-Аннибал решительно и энергично взялись за работу: Иванов составлял сборник стихов «Прозрачность», Зиновьева-Аннибал продолжала работать над драмой «Кольца» (обе книги действительно вышли одновременно в «Скорпионе» весной 1904 года). «Стихотворения в прозе» после некоторых перипетий были опубликованы в «Северных цветах» 1905 года. Роман «Пламенники» так и не был закончен и напечатан. От лекций в парижской Высшей школе общественных наук (где и состоялось знакомство с Чеботаревской) Иванов в конце концов отказался. В «Новом пути» печатались в обработанном виде лекции предшествующего года — «Эллинская религия страдающего бога». Письмо от Брюсова, о котором здесь говорится, не сохранилось в известных нам материалах, однако есть другое, достаточно сходное (6).
Однако в этом письме не упоминается наиболее существенное для нас обстоятельство: несмотря на занятость, Иванов и Зиновьева-Аннибал по крайней мере с середины декабря 1903 г. всерьез обдумывают возможность скорой поездки в России, и уже не в Петербург, как то чаще всего бывало ранее, а в Москву. Так, 15/28 декабря 1903 г. Иванов пишет Брюсову: «Я собираюсь побывать в Москве в скорейшем времени — хотя, правда, не говорю об этом намерении как о непременном решении: напишите, пожалуйста, насколько мой приезд желателен теперь же в деловом отношении. С осени же намереваюсь пробыть в Москве несколько месяцев, быть может, -- чуть не всю зиму. Вообще мы только и думаем, что о переселении в Россию; это вопрос близкого времени, но покамест, правда, семейные обстоятельства тому препятствуют» (ЛН. Т. 85. С. 443). 16/29 декабря — Ан.Н. Чеботаревской: «Вопрос о поездке в Москву <…> остается также нерешенным» (7). 25 декабря 1903 / 7 января 1904 — снова Брюсову: «Кажется, что моя поездка в Москву, теперь же и на короткое время, не нужна. Можно приехать весной, если будет необходимо. <…> С осени буду в Москве надолго. Пишите мне, впрочем, о ходе Ваших приготовлений к изданию и, если хотите, вызовите меня в Москву для организации работы» (Там же. С. 445). 10/23 февраля — ему же: «Завтра или послезавтра думаем выехать в Москву (где были бы уже недели полторы тому назад, если бы я не хворал все это время)» (Там же). Видимо, на основании этого письма Брюсов сообщал М.А. Волошину: «Сегодня должен приехать в Москву Вяч. Иванов» (ЛН. Т. 98, кн. 2. С. 312; печатавшие письма К.М. Азадовский и А.В. Лавров датируют письмо: «около 16/29 февраля»).
Однако 8 марта н. ст. Зиновьева-Аннибал посылает открытку М.М. Замятниной вовсе не из Москвы, а из небольшого швейцарского местечка St. Sergues près Nyon: «Дорогая Мару, мы решили остаться до Субботы. Ведем жизнь исключительно сна, еды и сидения с короткими прогулками. Вячеслав приехал с началом крапивн<ицы>. Она разыгралась, но не злобно и без жара» (Карт. 23. Ед. хр. 12. Л. 1). Причины задержки Иванов опять-таки пояснял Брюсову 26 февраля / 10 марта: «Пишу из Юры, куда, проболев всю зиму, мы с женой равно оба принуждены были спасаться, чтобы подышать укрепляющим горным воздухом. Давно были бы в Москве, если бы непрерывающаяся хворость не заставляла всякий раз снова отлагать назначенный отъезд» (ЛН. Т. 85. С. 448) (8). И лишь 18/31 марта Брюсов извещал Волошина: «Здесь Вячеслав Иванов» (ЛН. Т. 98, кн. 2. С. 327.).
Хронология поездки восстанавливается по фрагментарно сохранившемуся в Римском архиве Вяч. Иванова дневнику Зиновьевой-Аннибал (9). 11/24 марта они выехали из Женевы (10), 12 марта переночевали в Базеле, 13 марта — во Франкфурте.
16/29 марта Ивановы приехали в Москву и остановились по адресу: у Никитских ворот, проезд Тверского бульвара, мебл<ированные> комн<аты> Троицкой, (№ 20). И на следующий день первые впечатления по приезде Зиновьева-Аннибал описывала в подробном письме к Замятниной:
17 Марта
Дорогая моя Мару,
Вчера приехали в 4 часа пополудне <так!>. Собирались сейчас же написать вам; только вымывшись, заехали на ½ часика! к Брюсову (11). Его не застали. Сказали: в «Скорпионе» (12). Поехали туда. Там собрание: Бальмонт со «взором каторжника» (13), да еще затравленного и озлобленно-пугливого. Поляков — очень бойкий, любезный, разговорчивый, деловитый, несколько незнакомцев и похудевший Поярков (14). Последний бросился к нам, как бы родные братья нежданно явились. Бальмонт был сначала как бы очень рад знакомиться с В<ячеславом> и сказал это. С полчаса присутствовал и слушал беседу, но вдруг совсем как бы омрачился и ушел… Он имеет манеру Умолова (15) почти. Со мной поговорил о путешествиях в Палестину и Африку (16), но странно, отрывочно и мрачно. Неуютный и непонятный человек. Брюсов был очень радушен и прост. Смотрели новые издания и… обложку с рисунком женщины, рассыпающей звезды, одного совсем молодого художника — для «Прозрачности» (17). Есть легкость в рисунке. Недурно. Не портит и не громоздит книги. Книгу вот с минуты на минуту (2 часа дня) привезет сам Брюссов и сегодня же отошлет в цензуру. Всё устроилось, кажется, по желанию В<ячеслава>. Спросила Брюсова, читал ли он мои «Тени Сна» (18), он ответил: «Нет, буду читать в корректуре». Видишь, уважили без чтения. Странно делаются дела. «Сев<ерные> Цв<еты>» будут набираться летом, выйдут в Сентябре (19). Просят непременно «Тантала». Никто из Грифистов (20) не будут, даже Белый и Бальмонт (21). Посидев часок, все 6 чел<овек> (один незнакомый) пошли в Больш<ой> Моск<овский> Трактир (22), и Поляков настоял угостить ужином с обилием вина и ликеров. Вернулись в третьем часу ночи! Вот тебе и письмо домой..<…> Очень было интересно, очень, очень.
Друзья они литературные пока верные и спасительные. Очень интересовались очевидно Вячеславом. Я старалась быть очень умной, чтобы не подумали, что В<ячеслав> из любезности приписал в своих сборниках моей башке <?> цитаты из «Пламенников». Кажется, ничего была. Говорила с Пол<яковым> о языках и о музыке, он очень, кажется, технически образован в музыке и истый лингвист, преславный малый (23). Но, оговорю, глубины не чувствуется у Скорпионских друзей, где ни тронешь, и тонкого истинного артистизма я тоже не замечаю что-то. Говорила, конечно, и о делах. Пол<яков> сказал: «Если бы вы с осени приехали, то мы в две недели набрали бы, а то затруднение на затруднении, спросить некого, ну и откладываешь». Он обещал, если я останусь, то хоть в Марте!?? набрать. А «Пламен<ники>» к осени. Очень может быть, что вернемся с нашим паспортом и еще раз приедем сюда осенью. Но это предположения! и пока ничего не ясно вполне. Да, вот ждем Брюссова: обещал принести и руготню Буренина в «Нов<ом> Времени»! на Вячеславу <так!>, но такую, какую никто из Скорпионцев не решался повторить (24). Валерий уже печатает ответную ругань в «Весов» <так!>. Хорошо бы, вот круговая порука. Ругань на стихотвор<ение> из «Нов<ого> Пути» с моим эпиграфом: «Мир — хмель Божества». После Брюс<ова> придет наш Поярков, который прямо захлебывается от радости. Какой милый, сердечный человек.
……………….. 9 веч. Были оба. Брюсов так мил и любезен, что не узнаваем, прямо ухаживает за нами обоими. Поярков уходит. В<ячеслав> расцвел в… крапивн<ице>. Укладываю его. Целую» (Карт. 23..Ед. хр. 12. Л. 5-9) (25).
Еще несколько подробностей об этом дне сохранилось во фрагментах дневника Зиновьевой-Аннибал, который мы уже цитировали выше: «Вчера легли в 3 после угощения Полякова. Были сегодня Брюсов и милый друг Поярков. Он красиво жил до сих пор. Брюсов прямо ухаживает за В<ячеславом> и за мной. "Прозрачность" (он ее принес еще до цензуры) издана прекрасно. Брюсов разбирал почти все стихотворения с В<ячеславом>. Очень было интересно и сладко» (Римский архив).
Следующее письмо Зиновьева-Аннибал отправила подруге лишь через неделю. Оно было начато 23 марта (5 апреля) кратким отчетом об издательских делах: «…дело с "Кольцами" сговорено вполне, они должны выйти в начале Мая непременно, и уже в нескольких последних изданиях "Скорпиона" упоминаются как долженствующие появиться в Апреле. С Поляковым сговорились во всех подробностях и о "Пламенниках", получила разрешение на сколько страниц хочу, потому что внушила ему доверие сжатостью "Колец". Он сказал, что из "Колец" можно бы сделать 4 и 5 актов. "Прозрачность" еще в цензуре, должна выйти в продажу еще на страстной, но, увы, не выйдет, пожалуй, благодаря Благовещенью в продажу раньше пасхальной. Мы же имеем ее уже давно. Она прямо прекрасно издана, и "Кормчие Звезды" кажутся совсем уж скромным изданием» (Карт. 23 Ед. хр. 12. Л. 12 и об). Однако следом за этим шел рассказ о примечательном эпизоде, запомнившемся многим, имевшим к нему отношение. Так, 29 марта/11 апреля Брюсов писал Волошину: «Бальмонт, который три месяца был образцом воздержанности — последние недели опять "предается оргиазму". В один из вечеров, промежуточный между двумя болезнями И.М. (26), мы с ним и с Вяч. Ивановым даже совсем неприлично посетили в полночь Грифа, изобидели его гостей etc. Андрей Белый соблазнен Грифихой, т.е. Ниной Петровской, и услан матерью, спасаться, в Нижний Новгород» (ЛН. Т. 98, кн. 2. С. 331). Зиновьева-Аннибал была гораздо более подробна, начав с общей характеристики Москвы, как Москвы-города, так и специфически символистской Москвы, с которой они столкнулись и остались в ошеломлении. Это размышление датировано тем же 23 марта: «Милая, что сказать тебе о наших переживаниях и приключениях. Можно исписать листы и не высказать половины. Москва раскрывает свою безумную утробу и пышет из нее и ароматами, и зловоньями, жизнью и смертью, русской азиатчиной, арабской дикостию и русской несказанной тонкостью духовной и нервной. Хаос ощущений до дикости невероятных, райских до слез умиления, и грязных, и смешных, и уродливых характеризовалось бы <так!> описанием одного момента, но, увы, описывать его невозможно, разве рассказать…» (Карт. 23..Ед. хр. 12. Л. 13 и об).
Однако продолжение, собственно и содержащее подробный рассказ, было написано уже на следующий день, 24 марта (6 апреля):
24 М. Среда. Оторвал от письма приход Брюссова. Видимся каждый день. Но вернусь к Субботе. Мы попали в «Скорпион» по приглашению Брюс<ова>. Пришел часов в 7 Бальмонт, посидели, пошли с Бальмонтом в трактир обедать. Здесь и началось несказанное. Очень быстро оба опьянели, т.е. Бр<юсов> и Бальм<онт> (мы, конечно, нимало). Еще до пьянства Бальм<онт> говорил мне всякие восторженные вещи, вроде что знает, что я всё без слов пойму, что довольно взглянуть в глаза, чтобы видеть, что я имею силу всё высказать и что всё это он понял, когда увидел на моем затылке завиток, которого я сама не знаю… и много еще совсем безумных и невозможных вещей, которые усиливались по мере вина. Он не позволял мне говорить с другими и всё жаловался, что нет цветов, и не выпито вино, и что перегородки между людьми и он один. Объяснялся жарко в любви то мне, то Вячеславу, то Брюссову и весь дрожал каким-то исступленным желанием порвать перегородки между всеми нами. Что касается Брюссова, то он пил мало, но внезапно побледнел и исступился по-своему мрачно и трагично, неописуемо. Он сказал мне о себе такие страшные признания, до того безвыходно трагичные, что я не смею верить в их действительность, и пришел в экстатическое помешательство на идее поклона в грязную землю Раскольникова. Но он был вменяем еще и даже незаметно пьян, мы трое пытались всеми силами утащить Бальмонта из трактира к Соколову (27) в «Гриф», куда нас звали к 9-ти вечера. Трудно было. Брюссов умолял меня «на коленях», как выразился, взять Бальмонта с собой на извощика, потому что с нами <так!> он не поедет. В 12 ½ домчались до «Грифа», Бальмонт вел с собой со мной <так!> совершенно пристойно, хотя всё время продолжал объяснения в вере к моему таланту <так!> и в любви к каждому волосу на моей голове. В «Грифе», т.е. у Соколова и его жены Нины Петровской застали нескольких грифистов, и здесь-то началось совсем неописуемое. Это был не театр, а сон, и то кошмар, то сладкий восторг. Бальмонт говорил речь о «слове», слово — всё, слово прекрасно, слово жизнь, но нет, нет, не нужно слова, нужны облака, тающие, проплывающие, исчезающие, нужны облака…
Говори<л> Брюссов о том, что он идет на поклон, лбом в грязную землю… были негодования слушателей, один господин плюнул в книгу и полез под стол (трезвый), всё было еще в кабинете. В столовой же Брюссов пригласил Вячеслава стать на колени перед Бальмонтом. Вячеслав сказал, что не стыдится стать на колени перед Богом в Бальмонте, но Бог мгновенен, и уже Бальмонт не тот, что был за минуту, и поэтому теперь он не встанет, и что тот же Бог и в нем, и в Брюссове, и во всяком художнике, и никто не знает, кто высший, если я сегодня, ты завтра, может быть. Тогда Брюссов стал на колени, и Бальмонт тоже, и стали целоваться друг с другом. Да, забыла, что в трактире они придумали 4-х поэтов России: Вяч<еслав> Ив<анов>, Вал<ерий> Бр<юсов>, Конст<антин> Бальм<онт> и Андрей Белый, и всё время Брюссов и Бальмонт прокламировали это, на что Вяч<еслав> и отвечал, что не согласен, ибо неизвестно, где и когда и в ком открывается Бог. Бальмонт говорил мне: «Знаете, вы знаете, ваш муж гений, он гений, да, он гений», и еще: «Знаете, я люблю Валерия, Валерий великий поэт, но я отдам всю его поэзию за два ваших слова!» -- «Каких?» -- «Кольца и Пламенники», потом, уже на улице, целовал мне руки и говорил: «Ну вот, теперь хорошо!» -- и я: «Ну конечно, очень хорошо, ну и успокойтесь». Или жмет руки: «Я вас уважаю, я так уважаю, что не решаюсь поцеловать ваши холодные руки». Он так в «Грифе» командует: «Валерий, встань! Валерий, приди!», а Валерий: «Бальмонту покорствую!» И смех, и удивление, и граница шутовства, и… ну, «Паяц и Гений соприкасаются» Умолова. О, Умолов, Умолов, твой автор правда геньялен. Валерий причащал избранных сыром, требуя, умоляя нас всем святым принять от него священный кусочек, и всё время они оба глубоко мучились и бились. Валерий сказал в «Грифе» мне речь вроде: «Я читал только первую главу "Плам<енников>", простите, простите! но я поэт, поэт видит глазами духа, и я знаю вас: вы царь, мы ваши рабы, мы: Валерий Брюссов и Сергей Поляков. Что бы вы ни велели, мы должны печатать, не рассуждая» и т.д. Уйти из «Грифа» было трудно, Валерий удрал раньше, а Соколовы умоляли нас, т.е. Вяч<еслава>, меня и Пояркова увести совсем опьяневшего Бальмонта. Ведь он начал вечер со мной с того, что он корректный англичанин!! Ну я его и стыдила, и умоляла, и сердилась, -- не уходит да и всё. Часам к 3-м утащила его с лестницы под руку и силой <?> и пошли по городу, он удирал со мной и не позволял оглядываться, а то станет и начинает объясняться в любви Вячеславу — гению! Бегали мы бегали, боясь покинуть этого несчастного человека. Время от времени он вдруг, плача, говорил мне: «Вы оставьте меня, я буду один, один, один». Что было дальше, во всех подробностях уютно <?> рассказать. Напишу же только, что около пяти я их покинула и поехала домой, а Вячеслав еще утром в 10 час<ов>, рассказывая о том, как билась о препоны несчастная одинокая душа Бальмонта, -- плакал. Часов в 6 утра Поярков покинул их, и Вячеслав странствовал вдвоем с Б<альмонтом>. Были они у нем<ецкого> поэта Бахмана (28), ритмического и поэтического человека, друга любимого Бал<ьмонт>та. Были на рынке и приобрели 2 кумачовых платка соленой рыбы и кулек клюквы, причем Б<альмон>т гнал Вяч<еслава> усиленно, и так к<ак> Вяч<еслав> задумал привести его и сдать Брюссову и не уходил, то Б<альмонт> жаловался на рынке собирающимся вокруг них торговцам: «Вот иностранец привязался», или: «Это сумасшедший за мной увязался, возьмите его». Он требовал, чтобы Вяч<еслав> нес ему клюкву, а когда Вяч<еслав> отказался, то он разбросал сол<еную> рыбу и клюкву на все стороны… Со всеми трудами мира удалось усадить его на извощика, где он то толкался и ругался, то приглашал к завтраку и говорил, что любит, и привести его к Брюссовым, но здесь уже в передней Бальм<онт> улучил минуту невнимания, сорвал<ся> со скрипучих ступенек и скрылся за ворота.
24 Марта
2)Милая, было исписано еще 4 листа, и… не послано. Немного терпения, моя любимая, и мы будем вместе, прочитаем тебе те листы и всё до конца расскажем. Нельзя теперь: виденное, пережитое слишком безумно и сложно. Да, райские были ароматы и зловония, но нет, лучше и это не считай сказанным. Общее прекрасно, и мы счастливы бездонно. Я как в волшебном сне любви Вяч<еслава>, признания и уважения и больше того гораздо со стороны кружка. Нас так носят на руках, что всё кажется сном. Даст Бог, скоро свидимся, сестра. Всех целуем, папочку, <нрзб> деток.
Лидия (Там же. Л. 13об-21 об).
Этот обширный фрагмент требует столь же обширных комментариев. Подводя итоги 1904-05 года в своей жизни, Брюсов записывал в дневнике: «Для меня это был год бури, водоворота. Никогда не переживал я таких страстей, таких мучительств, таких радостей. Большая часть переживаний воплощена в стихах моей книги "Stephanos". Кое-что вошло и в роман "Огненный Ангел". Временами я вполне искренно готов был бросить все прежние пути моей жизни и перейти на новые, начать всю жизнь сызнова. Литературно я почти не существовал за этот год, если разуметь литературу в Верлэновском смысле. Почти не работал: "Земля" напечатана с черновика. Почти со всеми порвал сношения, в том числе с Бальмонтом и Мережковскими. Нигде не появлялся. Связь оставалась только с Белым, но скорее связь двух врагов. Я его вызвал на дуэль, но дело устроилось: он извинился» (29). Ивановы присутствовали при начале этого «водоворота»: 9/23 марта, всего за два дня до выезда Ивановых из Женевы, у Брюсовых второй раз (впервые — в 1901 г.) родился мертвый ребенок. По крайней мере до мая месяца Иоанна Матвеевна была серьезно больна. Однако ни следа разговоров об этом в переписке Ивановых мы не находим: очевидно, от них Брюсов таил происходящее, хотя сообщал даже не самому близкому к нему человеку — М.А. Волошину.
Но, безусловно, следы этого тяжелого переживания усматриваются в том «исступлении», с которым Брюсов рассказывал Ивановым о себе, и в его желании покаяться, как Раскольников. На это накладывалось пребывание в Москве Бальмонта, который регулярно создавал вокруг себя атмосферу скандала и пьяного дебоша, поддерживаемого его ближайшим окружением, прежде всего «скорпионами». Но даже и для привычных ко всему москвичей ночь с 20 на 21 марта 1904 года запомнилась надолго. Так, двадцать лет спустя ее описала (приводя ряд подробностей, отсутствующих у Зиновьевой-Аннибал) хозяйка вечера в «Грифе», Н.И. Петровская:
На Страстной неделе, несмотря на все мои протесты, С. Кречетов пожелал устроить вечер, может быть, последний в сезоне. К тому же в Москву приехал Вячеслав Иванов с женой, захотелось, как называется, перед ним блеснуть.
Приглашен был В. Брюсов, конечно, Бальмонт, аргонавты. <…>
Длинный длинный ужин тянулся, как бесконечный кошмар. Ужасно много пили в тот вечер, и дело не обошлось без неприятного инцидента.
Эллис очень почтительно разговаривал с превращающимся уже в чудовище Бальмонтом, который, очевидно, заранее лил какую-то скверную «пулю». Эллис разыскивал не помню какую редкую английскую книгу и спрашивал Бальмонта, где ее можно достать.
- Она у меня есть, -- сказал с непонятным вызовом Бальмонт.
- Да? Так Вы мне, может быть, ее одолжите дня на три?
Чудовище высокомерно прищурилось и зловеще прошипело:
- Нет! Вы можете просмотреть ее у меня в доме.
- Почему?
- Потому что иначе… Вы…
- Что?
- Вы можете ее присвоить!!
С грохотом опрокинулся стул, Эллис бросился с кулаками на Бальмонта. Их разнимали, как в кабаке.
Покойная Зиновьева-Аннибал наблюдала эту сцену через лорнет. Вячеслав Иванов мирил, но не примирил и, наконец, увел с собой Бальмонта.
Но, новичок в таком деле, поплатился всем остатком ночи, и Бальмонт до изнеможения таскал его по ночным притонам, а под утро привел на рынок к Сухаревой башне, купил копченого сига, фунт мороженой клюквы и пригласил пройти с утренним визитом к В. Брюсову.
Наученный горьким опытом, Брюсов его не пустил. С проклятием швырнув у двери подарки, Бальмонт скрылся в «пространствах» на три дня. (30)
Если Зиновьева-Аннибал только составляла для Замятниной конспект будущего устного рассказа, и нам неизвестно, каков он был, то Иванов такой устный рассказ сохранил надолго, и его передала читателям О. Дешарт:
Брюсов, честолюбивый до безумия, до одержания, <…> раньше чем запервенствовать охотно выступал в роли пророка, им же, обязательно им провозглашенного бога. Он решил собрание сенакля посвятить прославлению Бальмонта. Распорядился, чтобы сперва все молча выслушали стихи поэта, которые сам автор читал, растягивая и подчеркивая каждый ритмически важный слог, вызывающе кидая в слушателя свои певучие строки, сильно в нос ударяя последние, рифмующие слова. Потом он провозгласил Бальмонта первым поэтом и увенчал его лавровым венком. Наконец, потребовал, чтобы все стали на колени перед прославленным певцом. В.И. наотрез отказался: «Я глубоко уважаю и люблю творчество Константина Бальмонта, я даже, пожалуй, готов в данный час признать его первым поэтом, но выражать свои мнения коленопреклонением считаю просто mauvais goût».
Много пили. Приближалась минута, когда совершенно пьяный Бальмонт, как это всегда с ним случалось, вдруг вскочит и убежит в холод, в ночь, неизвестно куда. На сей раз поручили приезжему гостю, новичку <…> догнать лавроносного беглеца и водворить его домой.
Мороз трескучий. В.И. был в длинной шубе, меховой шапке и теплых ботах. Быстро двигаться ему было тяжело. Бальмонт выскочил без пальто и бежал с привычной пьяной легкостью. Все же В.И. ухитрялся за ним поспевать. Но вдруг на каком-то перекрестке Бальмонт, увидев городового, со всех ног к нему разлетелся, за него спрятался и вызывающе ему бросил: «Избавьте меня, пожалуйста, от этого иностранца; он меня преследует». Городовой обомлел, увидев перед собою важного барина без шубы, с лавровым венком вместо шапки, и только руками развел; тем он невольно преградил путь поспешавшему В.И. А тут, откуда ни возьмись, оказался извозчик, на которого Бальмонт во мгновение ока вскочил и так повелительно крикнул: «Гони!», что тот помчался во всю мочь. Когда на других санях В.И. прилетел в дом беглеца и вошел через не запертую пьяным хозяином наружную дверь, он увидел Бальмонта в столовой спокойно и деловито подходящего к каким-то бутылкам. Но тот, сразу учуяв погоню, с кошачьей ловкостью выскочил в окно. В.И. бросился за ним через дверь, в ужасе, готовясь к страшному зрелищу, но тут же и успокоился, ибо вдали разглядел фигуру порученного ему поэта, который как ни в чем не бывало мчался прочь от него вдоль по улице. Убежал. На следующий день его нашли в каком-то притоне крепко спящим. А еще через день он уже заливался новыми песнями (I, 72-73).
Как видим, все три известных нам описания различаются, и довольно значительно. Кажется, ближе всего к истине должен быть рассказ Зиновьевой-Аннибал, поскольку она и наблюдала почти все события собственными глазами, и записывала синхронно. В воспоминаниях Петровской вызывает недоверие краткий портрет Зиновьевой-Аннибал с лорнетом (похоже, что пришедшим с известной картины Бакста, изображающей Зинаиду Гиппиус в пажеских штанах и с лорнетом; позднее этот предмет вообще станет своеобразной ее эмблемой), а также эпизод с Эллисом. Репутацию человека, небрежно относящегося к книгам, Эллис заслужил значительно позже, в 1909 году, в связи с известной историей о вырывании страниц из книг Румянцевского музея (31). Сомнительным выглядит упоминание именно Сухаревского рынка, поскольку в рассказах Зиновьевой-Аннибал и Иванова существенную роль играет извозчик, на котором едут Иванов и Бальмонт; от Сухаревой башни до дома Брюсовых извозчика брать было нелепо, так мало расстояние между ними.
В рассказе Дешарт обращает на себя внимание, что многие сравнительно мелкие и смешные подробности (вроде рыбы и клюквы, выбрасываемых Бальмонтом) забылись, окончание действа перенесено со ступеней дома Брюсовых на Цветной бульваре в дом, где жил Бальмонт (видимо, в Брюсовом переулке у жены), прыжок со ступенек заменен подколесинским прыжком в окно (при этом очевидно, что Иванов мысленно помещает это окно не на реальный первый этаж, а значительно выше). Но полностью совпадает воспоминание о коленопреклонении перед Бальмонтом (правда, логическое обоснование отказа, о котором вспоминает Зиновьева-Аннибал, заменено аргументом о mauvais goût — вряд ли только-только попавший в круг «скорпионов» Иванов решился бы их в этом обвинить) и о скитаниях по ночной и утренней Москве. Здесь же, пожалуй, стоит вспомнить позднейший рассказ Иванова: «…если в 1904 году (в эпоху «Прозрачности») я писал, что первую пальму и лавр предоставляю Бальмонту, то этим я не хотел отнюдь сказать, что я считаю его выше себя: нет, я как жюри — вне сравнения, он первый среди всех остальных, кроме меня. <…> И так же, как я, думал каждый из нас. И так всегда было. <…> И иначе быть не может. Сознавая себя вторым, я бы умер, не мог бы больше писать» (32).
Закончить же затянувшийся комментарий, видимо, следует словами Нины Петровской о грифовских собраниях: «
пошлости не было» (33). Кажется, с этим были согласны и герои нашего повествования — Вячеслав Иванов и его жена.
На это косвенно указывает прежде всего то, что воспоминания об этой ночи постоянно проходят через другие письма, и нигде не получают уничижительных оценок. Возможно, потому, что и последующие встречи проходили в сходной обстановке, пусть и не подогретой винными парами. Об этом Зиновьева-Аннибал писала Замятниной в плохо сохранившемся письме, начатом в то же самый день (почему в одном случае 24 марта названо средой, а в другом четвергом, мы можем объяснить только невнимательностью).
24 Марта. Четверг. 8 веч.
Дорогая Мару,
Сегодня утром отправила тебе открытое письмецо и пасхальное семейное поздравление. Но когда почта довезет. Пишу еще пьяная первым «лавром», за который только что пили с моим Вячеславом, проводив гостей. Были: Бальмонт, Брюсов, Балтрушайтис и Поярков. После чтения ими прекраснейших стихов (Валерий изумительный и великий артист, а Балтрушайтис брат — поэт духа в чистых, ясных ритмах, Бальмонт стихийный поэт, где всё протекает, и прекрасное, и дурное) — итак, -- я сказала экспромтом речь:
-- Позвольте мне, прозаику, просить внимания вас, ритмиков стиха, чтобы выслушать немного прозы, в которой я (34) <…> Это величайшие поэты России и чистые, высокие художники слова. Я читала: «Данаиды», «Искупление», «Глаза» и «Пробуждение». Затем обратилась к Брюсову: «Вы не скучали по ритму?» Валерий: «Бальмонту первое слово!» -- Бальмонт (35) [Брюсов] Бальмонт (36) под конец сказал мне: «Я буду сегодня писать стихи» и «Я напишу вам стихи!» Я сказала: «Благодарю, я очень счастлива, но не обещайте, не от вас зависит, я же принимаю желание за исполнение». Но ты ведь не знаешь, что у меня с Бальмонтом длился роман самый изумительный с 7 часов вечера в Субботу и до 5 утра в Воскресен<ье>. Об этом и исписала те не отосланные листы. Да, чтобы не забыть: Вячеслав с Валерием и с Юргисом (Балтр<ушайтисом>) по имени зовут друг друга. Бальтрушайтис <так!> написал (Карт. 23. Ед. хр. 12. Л. 23-25; текст обрывается).
Письмо было продолжено в пасхальный вторник, то есть 30 марта по старому стилю (12 апреля по новому). В нем повторяется многое из того, что уже было Замятниной сообщено, но сами эти повторения свидетельствуют о важности сообщенного:
Вторник 8 ½ веч.
Здесь Вячеслав совсем сжился с кружком поэтов, зовет Брюсова, Балтрушайтиса и Бальмонта по имени. С Белым еще не видались, до Фоминой его нет в Москве. Было у нас собрание этих 4-х (и Поярков) на страстной. Я сказала речь, прося позволения надоесть стихотворцам прозою, но извиняла себя тем, что стремлюсь сковать свою прозу в неизбежное и неподвижное сочетание слов. Да… это была смелость, ибо бесспорно, если что есть великое в поэзии русской нашего времени, то это те, которые сидели вокруг молча (37). Не нам измерять себя и их, впрочем, а времени. Мои «Тени Сна» имели успех. Балтрушайтис сказал, что это зайчики по стене, карусель красок и образов. Брюсов отмечал «на память» отдельные образы и даже оспаривал правильность ударения (так принял ритм моей прозы), Бальмонт сказал, что впечатление имел сильное и выдвигал «на память» отдельные выражения… и в конце концов обещал написать мне стихи, на что я ответила, что принимаю желание уже за исполнение и им счастлива и подарила ему прекрасный синий гиацинт в честь его стих<отворения> о Благов<ещении>: «…в руках у всех синенький цветочек» (было Благовещение (38)). С Бальмонтом у меня было слишком много неожиданного, дикого еще в ту первую ночь, когда мы с ним, Вяч<еславом> и Брюс<овым> сначала ужинали, потом были у Грифа, потом бродили по Москве до 4 ½ утра я с ними, а потом Вяч<еслав> с Бальмонтом вдвоем. Но вот всё это при свидании. В вел<икую> Субботу должны были быть они опять, но под конец оказался один Бальмонт, принесший мне чудесных бел<ых> и красн<ых> гвоздик, и мы втроем от нас поехали бродить по Кремлю, после вечера с несколько сумасшедшими беседами, полных <так!> большой красоты, проведенного у нас. Бальм<онт> говорил: «Хорошо бы, если бы мы были одни. Изумрудный луг, старый замок. Лес, и вокруг ревут звери — толпа. Мы посылаем <?> ей гимны <?> и усмиряем. Сами же хохочем, хохочем. — Да, в ночь на Субботу мы слышали такой звон, которому один только есть равный: звон Океана… А после Кремля мы вдвоем с Вяч<еславом> ходили из церкви в церковь. Вернулись к 3-м часам домой, глубоко счастливые. — (Там же. Л. 29-31).
Не очень понятно, к какому дню относятся следующие воспоминания, записанные уже ретроспективно, 3/16 апреля в Петербурге:
Суббота. Петерб. <…> А мы совсем о наших именинах позабыли. Вечером того дня были у Брюссовых. Бальмонт, с которым я особенно нежно подружилась, обещал написать мне предисловие к «Кольцам». Скорпионцы в восторге! <…> …со всем запасом впечатлений и радости первых несомненных и наиболее ценных признаний нас как истинных художников. Ведь Вячеслава они на руках носят и полюбили, как дети славного товарища. А мне Бальмонт пишет предисловие на веру в мою личность (У меня с ним был уморительный роман). А Брюсов сказал (когда подвыпил и стал наконец нараспашку): «Вы царь!? а мы ваши рабы, Валерий Брюсов и Сергей Поляков, что вы нам велите, то, не читая, -- печатать обязаны» и т.д…..
Благодаря этому тону движения и товарищества я совсем изменилась. Моя тихость пропала. Я очень спокойна и уверенна, и Вяч<еслав> говорит, что где бы я ни была — я самая умная!? <…> Ах, рассказов будет много. Ты сохрани письма: будем перечитывать и дополнять (Там же. Л. 31об-33).
Казалось бы, упоминание об именинах должно было позволить датировать эти воспоминания точнее, однако это не так: именины Иванова были отпразднованы еще в Женеве 4/17 марта, а именины Зиновьевой-Аннибал — 23 марта / 5 апреля. Вероятнее всего, Замятнина поздравляла Лидию Дмитриевну с именинами ее собственными и именинами дочери, тоже Лидии.
У нас нет сведений, в какой именно день Ивановы уехали в Петербург. Вероятнее всего, это было в день 30 марта / 12 апреля — иначе Иванов не успел бы до субботы трижды посетить Мережковских, что упоминается в письме. К сожалению, впечатления, записанные Зиновьевой-Аннибал, достаточно беглы, но все же позволяют понять, почему в этот приезд Москва показалась Ивановым значительно более благоприятным местом пребывания, чем Петербург.
Вполне естественно, что первым делом Иванов счел нужным нанести визит именно Мережковским. Он уже стал постоянным автором «Нового пути», находился в переписке с Мережковским, видел в нем своего литературного союзника. Однако общение оказалось во многом разочаровывающим:
Здесь дух иной. Нет глубокой солидарности, нет детской ласки поэтов, но есть упорная и яростная борьба, чтобы получить Вячеслава в Петербург из Москвы. Вчера вечером была у Гиппиус и Мережк<овского>. Вячеслав видел их дважды до меня (я лежала по необходимости, хотя очень мало), и по его рассказам (хотя он и épris ее красотой) она мне казалась более вульгарной и неприятной, чем по личному впечатлению. Она была проста и очень со мной мила и любезна до ласковости. У них были Сологуб, Чулков, Философов, мы привели неразлучного нашего братишку Пояркова, который в страшные минуты (когда Гиппиус ругала его) искал моего взгляда и ободряющей улыбки. Холодный догматизм прикрывается словами мертвого огня, и ни они нас, ни мы их обресть не можем. Теперь я дома, Вячесл<ав> у Венгеровой (39). Вечером идем к Беляевск<им>, где будет и Сологуб — плешивый старичок, бормочущий в нос как чиновник петерб<ургский> — свои стихи. <…>
Воскресенье 3-е Апр<еля> (40).
<…> Вчера были у Беляевских (были в первый вечер). Был Сологуб. Кажется, очень им понравился. Читал. Мне он очень не нравится: кажется завистливым и никого не любящим. Но, быть может, ошибаюсь. Был Володя (41), поглупевший, кажется. Читал Вяч<еслав> мало. Читала я 4 стихотворения из «Тени Сна». Но никто и ничего не понял!! абсолютно. Это меня поразило, но не обеспокоило. Петербург ужасен — это душная смерть. <…><
Сегодня утром <…> Вдруг явление: Анненкова-Бернар (42). Вот уже 6 часов, а я не завтракала. Вяч<еслав> пошел с визитами, а Ан<ненкова>-Бер<нар> только что вышла. Мне галушки в рот: она умоляет подождать здесь до Среды и обедать у нее: кроме Котляревских будет Попов — режиссер театра твоей Ком<м>иссаржевской (43). Ком<м>ис<саржевская> большой друг Анненковой, и последняя хочет непременно, чтобы Ком<м>ис<саржевская> играла мою драму. Зимой Ком<миссаржевская> ставит ее «Иоанну д’Арк»! <…>>
Да, Мережковский подарил книгу Вяч<еславу> с надписью: «В<ячеславу> Ив<анови>чу от поклонника его музы». Сегодня вечерком к Мереж<ков>ским, потом вместе к Микве (44)… <…>
Понедельн<ик>.
Всё, что писала о Сологубе, неправда. Он удивительный человек! (Там же. Л. 33-37об).
Еще некоторое количество воспоминаний об этом визите (и даже не столько конкретных воспоминаний, сколько размышлений о совместимости различных типов художественного и идеологического творчества, представленных Ивановыми и Мережковскими) находим в уже цитировавшихся фрагментах дневника Зиновьевой-Аннибал под 22 мая: «Петербург — прекрасный, грозящий и призрачный. Люди там тоскливо-безнадежные и догматично верующие узко и затонно <?>, и всегда горделивые, -- таковы (всё вместе) Мережковские. Злы, злы там люди и кроют извращение философией — таков, думаю, Сологуб. Мы как-то тоскливо устывали <!> и тосковали там. Пробыли десять дней. Мережковские очень ревновали нас к Москве, и не кончались упрямые споры, в которых спорящие слушают лишь себя. Мереж<ков>кий скалил зубы и вращал белки против "оргиазма" вне Христа и требовал крепкие четыре ставни вокруг "как", чтобы прежде всего было "что". Гиппиус поддерживает его и изловчается в допросах придирчивых и не мудрых, но не производит впечатление самостоятельно дошедшей до их странной христианской веры, эзотерику которой она нам не пожелала раскрыть как людям "не хорошей воли". Их интимный, нагой человеческий облик так и остался нам скрытым. Всё возможно, и худшее: бездна тщеславия Новой Главы Церкви и извращенность черных месс <2 строки не читаются> Христа всё вновь становится приемлемо, и любовь, и страсть… Возможно и то, что он человек истинно зажаждавшийся. Москва прямее, яснее…» (45).
Далее в дневнике идет развернутое почти итоговое на тот момент мнение Зиновьевой-Аннибал о Брюсове и Бальмонте. Однако в настоящее время этот дневник в полном объеме приготовлен для публикации А.Б. Шишкиным, почему мы воздержимся от подробной цитации.
Как мы только что имели возможность прочитать, Ивановы пробыли в Петербурге десять дней и, следовательно, вернулись обратно в Москву около 10/23 апреля. Через месяц, о событиях во время которого у нас сведений нет, Зиновьева-Аннибал рассказывала Замятниной (письмо от 10/23 мая):
Конечно, выгоды большие от такого долгого пребывания в России. Видно стало ясно, что Вячеслав может здесь хорошо зарабатывать: всякой строчкой его все очень дорожат, и он быстро делает себя имя как в поэзии (его книга продается недурно: уже 100 с лишком экземпляров (46)), так и в essays и в критических статьях. В Майском номере «Весов» будут две большие статьи его и рецензии. Вот и теперь сидит и пишет, страшно торопясь, а я сейчас понесу в типографию.
Вчера принимали в «Скорпионе» приехавших на несколько дней Мережковских, и Поляков просил меня разливать чай в виде хозяйки. Были Брюсов, Поляков, мы двое и они двое и их attaché — поэт Леон<ид> Семенов (47), и были споры яростные Петербурга и Москвы. Наши держались твердо вместе, а по уходе гостей в час ночи мы остались допивать вино и осуждать ближних. Брюсов смешно потирал руки, а я смеялась: «Жарко было!» Нас Мережк<овские> обвиняли в том, что мы «Академию устроили с раздачей призов», вот Брюсов и смеется (когда мы остались одни): «Четыре нас академика!» Видите, как меня окорпионили еще всё в кредит. Брюсов проводил нас чуть не до дому, всё не желая расстаться. Если бы мы поселились в Москве (чудесные здесь есть особнячки с садиками, тихие и тепленькие), то Вячеслав вошел бы в «Скорпион» как член правления (Брюсов хочет скоро отдохнуть) и как редактор «Весов». Некому здесь работать, кроме Брюсова и Вячеслава. Это была бы гарантия на заработок и свой журнал. Теперь уже повторять украденные шпионами почтовыми рассказы не стоит: сами скоро, Бог даст, расскажем» (Карт. 23. Ед. хр. 12. Л. 38об-40об).
Как видно из последней фразы, Зиновьева-Аннибал (и, видимо, Иванов) подозревали, что их корреспонденция перлюстрируется и уничтожается. Прямых свидетельств этому у нас нет, если не считать таковыми фразу из хранящегося в Риме дневника Зиновьевой-Аннибал: «Почти рада, что не записывала и даже что пропало письмо в 32 страницы к Марусе», -- но действительно серьезный перерыв в обмене письмами делает подобную гипотезу вполне вероятной. Отметим, что здесь впервые говорится о плане Брюсова сделать Иванова деятельнейшим сотрудником «Скорпиона» и особенно «Весов». Именно в этот момент, судя по всему, Иванов и сделал выбор, на некоторое время определивший его судьбу и творческие планы. Вряд ли возможно сказать с максимальной точностью, были ли уже тогда у Мережковских какие-либо конкретные планы перестройки деятельности «Нового пути» (48), но само то обстоятельство, что Иванов в апреле-мае ведет продолжительные беседы как с главными практическими руководителями «Весов», так и с идейными вдохновителями «Нового пути», свидетельствует о его широкой осведомленности в положении на арене журнальных сражений.
Можно предположить, что Мережковские были готовы принять его в число ближайших соратников, не обещая, однако, никаких мирских благ, прежде всего систематических гонораров, на которые можно было бы существовать немалому семейству. Зато «Весы» давали, говоря словами Зиновьевой-Аннибал, «гарантию на заработок и свой журнал». Для Иванова не могло быть вполне безразличным и то, что Мережковские претендовали на идеологическое руководство своим журналом, а Брюсов был готов издавать журнал вполне плюралистический, где Иванов получал бы широкие права на высказывание своих собственных мнений, не подвергающихся редакционной цензуре. С осторожностью выскажем и еще одно предположение: достаточно определенная вражда Мережковских к Иванову была вызвана и его уклонением от потенциального активного участия в фактически умиравшем «Новом пути».
Во всяком случае, фразы Брюсова в письме к Иванову от 15/28 сентября, после известия о соединении журнала Мережковских с «идеалистами»: «Можно считать "Новый путь" покойным. Тем больше причин продолжать "Весы"…» (ЛН. Т. 85. С. 460.) -- довольно отчетливо несут в себе второй смысл, примерно такой: возможность участия в «Новом пути» отныне закрыта, приходите в «Весы» и участвуйте. Иванов реагировал на это в ряде больших и весьма содержательных писем к Брюсову, которые уже давно опубликованы и стали предметом анализа, почему мы более о них и не говорим.
С 22 по 26 мая (с 5 по 9 июня) Зиновьева-Аннибал ездила в Петербург по семейным делам, но сохранившиеся в ее дневнике оценки в общем соответствуют той раскладке, которую мы только что описали.
С наступлением июня старого стиля московское пребывание Ивановых стало все более определенно клониться к завершению. В недатированном письме к Замятниной, московский штемпель на котором нам разобрать не удалость, но женевский вполне отчетлив: 21.VI.1904 (а это значит, что из Москвы письмо ушло 3-4 июня: 13 дней разницы в стилях и 4-5 дней на доставку) Зиновьева-Аннибал сообщала: «Сегодня вечером идем с Поляковым прощаться в трактир. Брюсов уехал. Всего у меня с ним было. Ворохи расскажу. Бальмонт в Испании. Ах, чего не было у нас с ним: и слез, и смеху, и любовных объяснений, и горького разочарования в конце концов. Изводит меня несчастная, глупая Чеботаревская» (Там же. Л. 46 и об).
В качестве пояснения скажем, что Поляков собирался в Швейцарию, где его сестра, жена М.Н. Семенова, была на сносях (49); имеющаяся здесь в виду Чеботаревская — Александра Николаевна. Бальмонт уехал из Москвы 6/19 мая (ЛН. Т. 98, кн. 2. С. 338), но довольно надолго задержался в Париже и отбыл в Испанию лишь 21 июня / 4 июля (Там же. С. 339). Брюсов же уехал в Антоновку под Тарусой, где проводила лето его семья, и усиленно звал туда Ивановых. Еще к 29 мая относится пригласительная открытка, написанная карандашом
Дорогой Вячеслав!
Посылаю Л.Д. два портрета ее племянника из Р.В. и Н.Д. (в закрытом конверте) (50).
Я забыл дать Вам указания, как проехать к нам, если б Вы собрались.
Ехать до станции Тарусская (4 часа пути) и оттуда взять лошадей в Антоновку (1 ½ -- 2 часа пути, 1 р. 75 к., 2 р., 2 р. 50, смотря по лошадям).
Может быть, решитесь на такое путешествие. Все-таки у нас хорошо
– Ваша Ока, лес, налимы, молоко, деревня…
Ваш
Валерий Брюсов (Карт. 13. Ед. хр. 84. Л. 7).
Еще через несколько дней (женевский штемпель — 25.VI.1904; но в тексте есть более точная примета: вторник был 8 июня, и, стало быть, письмо относится к 7 числу), где о прощальном вечере с Поляковым рассказывается подробнее: «С Поляковым провели вечер до 2 ½ ночи в "Эрмитаже". Многого насмотрелись. С ним подружились ближе. Он прелестнейший человек: мягкий, прямой, добрый, чуткий, смелый, но увы — нигилист душой, Данаидова бочка (51), как и Бальмонт, и маленький Поярков. Ну вот, он сказал, что если критика и не займется пока "Кольцами", то публика разделится на два лагеря: "Одни будут поклонниками, другие сжимать в большинстве кулаки". Да, а предисловие Вячеслава окончательно рассвирепит господ гасильников. Ну всё равно, рука об руку мы выступаем в широкое море литературы. А зимою удары еще: "Ниобея", "Христофор" (дай Бог), "Тени Сна", "Пламенники", "Никлис" <?>… Но молчу» (Карт. 23. Ед. хр. 12. Л. 48об-49).
Упоминаемые здесь произведения — трагедия Иванова «Ниобея» (так и оставшаяся незаконченной), стихотворения в прозе «Тени сна» и роман «Пламенники» Зиновьевой-Аннибал; о «Христофоре» и произведении с плохо разобранным названием нам собрать материала не удалось. Еще одно упоминание в письме заслуживает внимания. Это предисловие Иванова к драме «Кольца», получившее название «Новые маски». О нем идет речь в том же письме: «Должны были вчера уже ехать в Звенигород поглядеть на жизнь вокруг монастырской ограды и в провинциальном городе при монастыре. Это для новой драмы, которую буду писать тотчас заодно с отделкой романа. Всё к этой зиме. Но вчера лил дождь, и Вяч<еслав> занялся писанием вступительной к «Кольцам» статьи. Она будет необыкновенно важна и содержательна, так как заключает весь его идеал театра. Она будет иметь стран<иц> 6, и поместить ее хотят в «Весы» в крупный шрифт как отдельный essay, вторично как предисловие к «Кольцам». Но «Весы» уже набираются. Чтобы успеть к крупному шрифту, нужно печатать тотчас. Вот видишь, приходится отложить и на сегодня поездку. Едем завтра, во Вторник, если он закончит в день и в ночь статью» (Там же. Л. 47 и об). Все получилось так, как супруги и планировали. Действительно, слегка опережая отдельное издание «Колец» (появившееся в сентябре), «Новые маски» были напечатаны в седьмом номере «Весов» за 1904 год (С. 1-10; цензурное разрешение — 23 июня).
Казалось бы, к середине июня все дела были закончены, однако Ивановы все не уезжали, несколько даже раздражая этим своих московских приятелей. Так, 21 июня Брюсов, на краткое время приехавший из Антоновки в Москву, писал жене: «Ивановы уезжают во вторник, а пожалуй и во вторник не уедут» (52), а 27 июня — С.А. Полякову: «Пишу Вам "стилографом", который подарила мне Лидия Дмитриевна. Отбыли ли, наконец, они, многомедлющие, к твоим женевским пенатам?» (ЛН. Т. 98, кн. 2. С. 90).
Если Поляков еще был в Москве, то должен был ответить: «Отбыли». 22 июня (с опиской в названии месяца — июля) Зиновьева-Аннибал извещала Замятнину: «…билеты взяты на послезавтра, т.е. на Четверг через Вену. В Вене будем в Воскр<есенье> в 6 утра. Проведем день: Вяч<еслав> обещал написать отчет о выставке Венских сессеционистах <так!> в "Весы" (52). Затем домой» (Карт. 23. Ед. хр. 12. Л. 50).
Иванов еще толком не успели приехать в Москву, как получил письмо от Брюсова, датированное 30 июня / 13 июля. И содержание этого письма показывает, что пребывание Ивановых в Москве заставило Брюсова поверить в то, что он нашел ближайшего сотрудника для работы в «Весах». Поскольку письмо уже опубликовано, напомним только главное в нем:
Дорогой Вячеслав!
Да будет это моим первым приветом тебе в твоей villa Java. Неужели воистину, приехав вновь в Москву, мне нельзя будет взбежать по лестнице у Никитских ворот и постучать в дверь, где № 20? <…> Живо ли в тебе это чувство общности с нами? Если живо, ты вернешься. А мне сейчас кажется, что если вынуть тебя из нашего круга, -- все распадется. Ты должен был прийти к нам, это было так необходимо или, как я говорю, «неизбежно», что всем показалось естественным и ожиданным. Ты именно тот недостававший луч, которые сделал гармонию из того ряда случайных красок, какими мы были до тебя. <…> Вынь себя опять, и все опять вернется в хаос, но горший, потому что слишком будет уличать сравнение с недавним прошлым. Ты — должен быть с нами, и я верю, что ты себя чувствуешь лишь во временной отлучке (ЛН. Т. 85. С. 449-450).
И какое-то время Ивановы имели все основания продолжать себя чувствовать все еще пребывающими в Москве. Начнем с того, что не упоминалось при рассказе о московских временах: у Зиновьевой-Аннибал появились сочувственницы в лице сестры и жены Брюсова, Надежды Яковлевны и Иоанны Матвеевны. От их общения сохранилось немногое, но привести это немногое стоит. Первое письмо можно датировать лишь по женевскому штемпелю: оно пришло 30 июля и, стало быть, отправилось из Тарусы около 10 июля по старому стилю.
Дорогая Лидия Дмитриевна, привет Вам в Швейцарии. Наконец Вы снова дома, вероятно, снова вернулись к Вашим работам. А я, северная жительница, знаю, что наше лето дано нам ненадолго, и даже не пытаюсь начинать летом какие-нибудь работы. Я знаю, что у нас будет еще длинная зима, и лето посвящаю только самому лету.
Помните стихи Тютчева:
Весь день в бездействии глубоком
Весенний, свежий воздух пить,
На небе чистом и высоком
Порою облака следить.
А на небе в этом году так много любопытного — большие тучи, грозы, смерчи. В соседнем с нами лесу повалены целые ряды деревьев.
Недавно было тоже очень любопытно туча спустилась к нам на землю, кругом был густой туман, шел дождь, а сквозь туман было видно голубое небо. Это было рано утром, мы с Иоанной смотрели, а брат, конечно, еще спал.
Теперь, летом, так жалко утренние часы тратить на сон. Так же жалко то, что мы не видим первых часов после восхода солнца, как то, что мы раннюю весну живем в городе. Но на следующую весну я хочу воспользоваться моей новой свободой, так же, как и теперь я хочу до поздней осени не уезжать в Москву, останусь жить здесь одна.
Надеюсь, что зимой мы увидимся. Если даже вы не приедете к нам совсем, то, вероятно, захотите хоть на время приехать, увидать Москву.
Н. Брюсова
Иоанна благодарит вас за письмо, просит передать, что скоро напишет вам.
(Карт. 14. Ед. хр. 3. Л. 1-2).
Такой ранний сигнал-напоминание о себе может свидетельствовать о двух вещах: то ли Н.Я. Брюсова действительно ощущала в себе тоску по только что уехавшей знакомой, то ли письмо было инициировано братом, заставившим напомнить, что и Зиновьева-Аннибал не оставлена вниманием (напомним, что сам он относился к жене Иванова резко отрицательно и письма ей писал только в исключительных случаях). И то, и другое примечательно, хотя и в разных отношениях. Первое может быть использовано историками феминизма, поскольку Н.Я. Брюсова (как, впрочем, и Зиновьева-Аннибал) были его теоретическими приверженницами. Для полноты картины приведем и второе письмо, хотя оно написано значительно позже — 8/21 декабря, но отправлено только 11 декабря (по штемпелю). В нем интересно известие о посещении дома Брюсовых Александром Добролюбовым:
Дорогая Лидия Дмитриевна,
Через четыре дня Вы будете справлять Рождество. Мы с Надей по христианскому обычаю поздравляем Вас. Мы надеялись, что в этом году Рождество будем проводить вместе с вами. Да и теперь не теряем надежды встретить вместе 1906 г.; времени еще много, до нашего Рождества еще далеко. У нас есть обычай встречать новый год непременно дома и одним. В этом году мы затеяли устроить маленькую елку. Соучастниками такого детского праздника из всех наших знакомых и московских и чужестранных могли бы быть только Вы с Вячеславом Ивановичем, и только Вы. Ведь Вы не раздумали увидеть Москву этой зимой? Так пусть наша затея ускорит Ваш приезд на несколько дней. Искренно были бы рады увидеть Вас.
Н.Брюсова
Иоанна Брюсова
Поздравление наше запоздало очень. Мы написали письмо, утром надо было его отправить, но в этот день нас посетил Добролюбов. Вы знаете о Добролюбове? В нашей жизни его посещение — всегда событие. Когда увидимся, расскажем вам, если хотите, об этом человеке, сколько сумеем (Карт. 14. Ед. хр. 1. Л. 1-2об).
Начало августа явно прошло для Иванова под знаком "Весов» и «Скорпиона». Около 29 июля / 11 августа М.А. Волошин сообщал своей приятельнице А.М. Петровой: «…я сижу в пустой квартире Глотовых в Женеве. Пишу, читаю. По вечерам езжу к Вячеславу Иванову. <…> Жду приезда Полякова — «Скорпиона» (главного), который должен явиться на днях в Женеву. Иногда встречаюсь с Семеновым — переводчиком Пшибышевского в кафе Ландольта. Словом, в Женеве оказывается импровизированный съезд скорпионщиков. Интереснее всего для меня Вячеслав Иванов…» (53). Чуть больше, чем через месяц, почти ту же характеристику женевского времяпрепровождения повторил и Поляков: «Вечером собираемся в кафе Ландольта, куда часто приходят Ивановы и другие женевские обитатели, бывал там постоянно и Волошин. Много рассуждали о ведении и распространении "Весов"; результатом одного из таких заседаний явилась стать Иванова о индивидуализме <…> Таким образом, и вечера более напоминают о Москве, чем о Женеве» (Письмо от 6/19 сентября 1904 // ЛН. Т. 98, кн. 2. С. 96; упоминаемая статья — «Копье Афины»).
Играть самую существенную роль в делах «Весов» и «Скорпиона» Иванов был готов, несмотря даже на то, что еще в Москве почувствовал сомнения в отношении того, насколько он желанен всем приверженцам этого дела. До приезда Полякова в Женеву он писал Брюсову: «Мною ты можешь располагать, и я был бы по твоему зову на месте, если бы мне не приходилось считаться с фактом явно высказанного Сергеем Александровичем убеждения в ненужности моего ближайшего и, так сказать, органического участия в вашем деле. <…> Не думай, что я его упрекаю. Я не знаю его мотивов, но предполагаю возможным, что ему и нельзя поступать иначе, чтобы не изменить союзу вас двоих…» (Письмо от 4 августа / 22 июля 1904 // ЛН. Т. 85. С. 453). После этого следуют подробно расписанные планы Брюсова относительно руководства «Весами» и даже предупредительное объяснение: «Может быть, твой отказ войти более органически в состав редакции "Весов" обусловлен был не только подмеченным тобою (я этого никогда не замечал) нежеланием Сергея Александровича, а и чисто житейскими причинами, делавшими для тебя неудобной жизни в Москве?» (Письмо от 20 сентября / 3 октября // Там же. С. 462).
Тем временем случилось существенное событие: 14/27 сентября умер отец Зиновьевой-Аннибал Д.В. Зиновьев, для поддержки которого семья и поселилась в Женеве. Теперь их там ничего не удерживало. 28 сентября / 11 октября Иванов написал Брюсову: «…теперь переселение в Россию — вопрос решенный <…> Я намереваюсь быть в Москве сравнительно скоро: в конце ноября или даже ранее» (Тем же). 7/20 октября уже Зиновьева-Аннибал написала Ал.Н. Чеботаревской: «Теперь планы сложились так: через недель шесть надеемся приехать я с Вячеславом в Москву для дел литературных. Семья же доживет здесь до конца школьного года, т.е. до Июля 05 года» (Карт. 24. Ед. хр. 22. Л. 9-8об). На деле переселение отложилось на довольно долгое время, до весны 1905 года, и получилось не совсем таким, как представлялось Ивановым. Но это уже должно стать предметом совсем иного исследования.
ПРИМЕЧАНИЯ
© Николай Богомолов
|