TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

Вадим ПЕРЕЛЬМУТЕР

ПОКУДА ОТЗВУКИ СЛЫШНЫ…

"Наша связь основана не на одинаковом образе мыслей,
а на любви к одинаковым занятиям".

Пушкин - Катенину, сентябрь, 1825


…"Надо устроить вечер", - сказал Лев Озеров.

Была ранняя весна семьдесят шестого. Мы сидели у него в кабинете. И я рассказывал о Вяземском. О том, что литературная репутация, этакий эстетический трилобит, историческая окаменелость, о которой некогда писал Иван Розанов, сыграла привычную для нее злую шутку с этим поэтом. Что не только предсмертный лирический цикл, сочувственно отмеченный позднейшими читателями, но и весь пост-пушкинский Вяземский, чуть не вдвое дольше, чем "при Пушкине", писавший стихи, - не совсем тот, совсем не тот поэт, каким принято его считать - и читать. Что… Впрочем, обо всем об этом я потом написал книгу, она вышла полтора десятка лет назад, пересказывать - вкратце - нет смысла.

Добавлю только, что упомянул я и о разговорах на эту тему - в Питере - с двумя лучшими знатоками творчества Вяземского, с Максимом Гиллельсоном и Лидией Гинзбург, - и оба равно решительно с моими соображениями не согласились.

(Гиллельсон потом, рецензируя для издательства составленную мною книгу лирики Вяземского, попенял на чрезмерное увлечение "поздними" сочинениями - в ущерб полемически-остроумным хрестоматийным пиесам пушкинской поры. Однако через несколько лет, в начале восьмидесятых, он подготовил двухтомник Вяземского, где щедро представил позднюю лирику и написал о ней совсем не то, что было сказано в его же монографии-диссертации конца шестидесятых. А в восемьдесят шестом и Гинзбург, предваряя том "Библиотеки поэта" своею старой статьей, добавила к ней целую главу о позднем Вяземском, оспорив, хоть и не без оговорок, собственные - полувековой давности - письменные размышления на эту тему. О беседах наших оба, вероятно, забыли, бывает. Да теперь это и неважно, так, к слову, не более того…)

Озеров счёл, что именно вечер даст возможность "поверить теорию практикой", испытать найденное и обдуманное в библиотеке, архиве, за письменным столом - на публике неплохо подготовленной, способной и слышать, и думать, и спорить. В Литературном музее. И медлить не стоит. Он как раз завтра собирается на Петровку, и если я подойду туда часам к пяти, познакомит с директором, Натальей Владимировной Шахаловой, тут же всё и решим…

И решили. Шахалова кликнула секретаршу, попросила пригласить Нонну Александровну Марченко, представила нас друг другу, дала понять, что она - "за", а дальше - сами, сами…

Знала бы она - сколь протяженным окажется это "дальше"…

Спасибо Озерову: он определил и наладил наши дипломатические отношения. Шахалова меня не любила. Но, как говаривала Юнна Мориц: "Редактор не должен меня любить. Он должен меня печатать".

Наталья Владимировна ни разу не почтила своим присутствием затеянные нами действа, но и не помешала ни одному из них. Впрочем, речь тут не о ней…

Мы встречались раза четыре - обсуждали то ли план, то ли программу вечера, прикидывали - кого пригласить, то есть кто будет говорить. Получалось ни шатко, ни валко. Пока Нонна не спросила: о чем, собственно, будут говорить сии потенциальные ораторы?

Странный вопрос. Разумеется, о том, что было после Пушкина. О тягостной немотной паузе - и появившихся после нее стихах, каких прежде не бывало:


…Красноречивы и могучи
Земли и неба голоса,
Когда в огнях грохочут тучи
И с бурей, полные созвучий.
Перекликаются леса…

О блистательно задуманной Вяземским и с грохотом провалившейся попытке во второй половине пятидесятых, в пору реформ Александра Освободителя, сделать цензуру гласной и тем самым обессмыслить и обессилить ее, попросту говоря, освободить от крепостной зависимости не только крестьян, но и писателей, заодно лишив лукавых оправданий:


Пенять цензуре нам некстати,
Нам служит выручкой она:
За наши пошлости в печати
Она ответствует одна…

О том, что господствующее общее мнение движется справа налево. И попытка прочертить прямую линию жизни ведет из "вольтерьянцев" в "консерваторы", в одиночество, в отчуждение от младших, много младших современников, не то ли с Пушкиным случилось бы, проживи он столько, сколько Вяземский…

О "Старой записной книжке", в которой удивительным образом до сих пор не распознали сочинения мемуарного, разве что Набоков одарил своего Пнина замыслом "написать Petite Histoire русской культуры, где собрание русских курьезов, обычаев, анекдотов и так далее было бы представлено таким образом, чтобы в нем отразилась в миниатюре la Grande Histoire - Великая Взаимосвязь Событий". То есть именно то, что сделал Вяземский на исходе дней своих.

Да много о чем еще, происшедшем в те сорок с лишним лет…

Я читал стихи, цитировал письма и записки, говорил, говорил, говорил… А когда выдохся, Нонна подытожила: никто больше не нужен. Будет монолог. Вот, примерно, такой, как сейчас. Но ведь мы же вечер проводим - не доклад. А это и будет вечер, возразила она: единая - и неожиданная - концепция, но разные мысли, жанры, интонации…

И никакой "экспозиции" - только портрет Вяземского. Из поздних.

Нервничал я ужасно. Настолько, что в первый и в последний раз решил всё написать - и читать. Накануне выступления просидел за столом чуть ли не до рассвета, навалял, как сейчас помню, восемнадцать страниц. Правда, сочинился не текст, скорее конспект. От которого отвлекся, едва произнес три-четыре начальных фразы. А листки те стали чем-то вроде первого наброска будущей книги.

Говорилось легко. Потому что слушали - и слышали. Публики собралось изрядно, знакомые лица - островками. И вопросы задавали - всё по делу.

После вечера "избранные" собрались в рабочей комнате, за чаем. И Нонна сказала, что "всё получилось", напрасно, мол, волновался. Но тут же возразила себе: не напрасно, конечно, такое только и может получиться - на нерве.

А прощаясь, предложила: давайте "придумаем" что-нибудь еще.

Придумали. К осени того же года. Вечер Случевского.

С меня взятки гладки: пришел - сказал - ушел. А Нонна рисковала - и понимала, что рискует. Потому что подобных резкостей по адресу "искровцев" и прочих разночинцев-народников, травивших поэта-одиночку, на поверку оказавшегося предтечей русского символизма, на Петровке, 28, - публично - прежде не слыхивали.

И еще потому, что проведены были внятные параллели с Серебряным веком - и приведенные моим другом, режиссером Лесем Танюком два артиста тогдашнего его - Пушкинского - театра читали "отзвуки" поэзии Случевского: стихи Волошина и Блока, Ахматовой и Гумилева, Ходасевича и Заболоцкого…

Что остается от всех этих вечеров, выставок, концертов, спектаклей? Только воздух, растворивший сказанное, исполненное, услышанное, увиденное. Вдох - и выдох.

И опавшие листья приглашений, каталогов, программок.

Аркадий Штейнберг говорил, что среди бесчисленных маринистов настоящих было только двое: Тёрнер и Айвазовский. Все прочие писали море - выразительно, красиво, эффектно. Но только эти двое умели писать воздух моря, его дыхание.

Я пытаюсь написать о воздухе…

Год спустя. Осень семьдесят седьмого. Волошинский вечер - к столетию.

Первый после смерти Волошина вечер его поэзии состоялся в январе семьдесят третьего, в набитом под завязку Малом зале ЦДЛ. И длился - абсолютный, видимо, рекорд - добрых пять часов, почти до полуночи, пока маленький и пронзительно-крикливый дежурный администратор Дома не пригрозил вызвать милицию и выдворить публику силой. Событие мгновенно обросло слухами, впрочем, реальности не переплюнувшими. Скандал, однако, никому не был выгоден, разве что меня, к организации вечера имевшего некоторое отношение, оргсекретарь Московского писательского союза - отставной генерал КГБ - Виктор Николаевич Ильин распорядился впредь не подпускать к "цэдээльским мероприятиям".

Резонанс тем не менее последовал - и неожиданный. Негласный запрет на имя и творчество Волошина не то чтобы снят был, но как-то шелушиться стал, что ли, и постепенно - местами - облез: на Пречистенском бульваре - в Союзе художников - прошла выставка Волошинских акварелей, два с половиной года (!) пролежав в типографии - и в цензуре! - увидела-таки свет книга "Максимилиан Волошин - художник", появились и публикации стихов.

Наконец, в начале семьдесят седьмого вышел томик стихотворений и поэм в малой серии "Библиотеки поэта". Конечно, без самых весомых сочинений последних пятнадцати лет жизни. Зато с предисловием автора весьма неожиданного, в близости к Волошинским имени-творчеству прежде не замеченного, но то ли парторга, то ли заместителя оного в ИМЛИ, Л. А. Спиридоновой, кандидатскую степень получившей за диссертацию об истории "Сатирикона", в отличие от "эсерской" однофамилицы, литературоведа вполне "эсэсэсэрского", допущенного в святая святых "закрытости" - занятию писателями-эмигрантами и поездкам по сему поводу за рубеж.

Упоминаю об этом столь подробно потому, что в замысле нашего вечера Лидии Алексеевне Спиридоновой отводилась неведомая ей самой, но важная, ответственная роль. Но про то - когда очередь дойдет…

Юбилей отмечали не пышно, но и не скрытно, если не с генералами от культуры, то, по меньшей мере, с полковниками во главе. В Большом зале ЦДЛ вечер вел Сергей Наровчатов. Полтора десятка выступающих, музыка, поющий Козловский. В Доме Художника, что на Кузнецком мосту, зал поменьше и не так многолюден, а на сцене - пятеро: секретарь Союза художников, если верно помню фамилию, Кузин, Сергей Шервинский, Алексей Сидоров, Наровчатов, опять же, и Евгения Завадская.

Всё было чинно-благородно, в поисках консенсуса, вроде бы, преуспели. Секретарь писательского Союза изрек, что Волошин "остался и умер на советском берегу". А представитель - официальный - художников дополнил, что и картинки его вполне вписываются, так сказать, в контекст пейзажной живописи русской-советской.

И неясным осталось - для непосвященных: почему же так долго молчали-то?...

Про то и заговорили мы с Нонной - я и приятель мой тогдашний Юра Трифонов (он впоследствии прозу стал писать-печатать и от двойного тезки своего отмежевался, взял, если не ошибаюсь, фамилию матери - Кувалдин). Уговаривать не пришлось, единственное сомнение выказала: как "замотивировать", ежели спросят - почему на Петровке вечер устраивают, где восемнадцатый-девятнадцатый века, поэт ведь - из двадцатого?

Договорились, что сошлется на "традицию гражданственности", цепочку протянет: Радищев - Пушкин - Некрасов - Волошин, когда не "гражданином быть обязан", но потому и "гражданин", что "поэт". А кроме того, Волошин, верно, самый историчный из поэтов двадцатого века, из истории русской - для стихов - черпал полными горстями, у него - героями поэм - и Серафим Саровский, и Аввакум, и Епифаний. Так что где же и представлять его, как не в этих древних стенах. И тем легче сие излагать, что - чистейшая правда. Она сказала, что это наглость, конечно, но пусть не она, а ей объясняют: почему "не так". Ну, запретят, в крайнем случае, переживем.

"Доводы" не понадобились - обошлось.

Готовились быстро, но основательно. Тщательно - "сюжетно" - подобрали выступающих. Небольшую - один зал - выставку акварелей, одна к одной, составили, в центре - крупно - фотопортрет, прямо в зал, на публику, глядящий. Сделали макет "Приглашения": втрое складывающийся разворот-буклет, шесть малоформатных страничек, а на них, кроме собственно приглашения и списка выступающих, - и фото коктебельского Дома Поэта, и портрет хозяина Дома, и акварель, и большой фрагмент не печатавшегося прежде "Дома поэта", и отрывок из, опять-таки, не публиковавшейся Волошинской статьи.

Юрина жена, Аня Ильницкая, полиграфист, служила тогда в издательской конторе "Патент", где-то в районе Киевского вокзала, взялась пристроить заказ у себя, проследить, чтобы качественно отпечатали. Надо только, коль скоро тексты помещены, получить "добро" от цензуры.

Вдвоем с Нонной поехали к цензору. Приняла нас женщина лет пятидесяти, словно под копирку похожая на тех озабоченных чиновниц, что привыкли мы тогда видеть в жилконторах. Выслушала, глянула на "макетный" листок, порылась в своих папках и сообщила, что… для "Приглашений" любого рода, от квадратика-"билета" до вернисажного буклета, "главлитовской" - цензорской - печати-подписи не требуется, они печатаются "под ответственность организаторов". Я попросил записку-ссылку на сей счет - для типографии, там ничего подобного не выпускали, могут не знать. Она понимающе кивнул, выписала бумажку, шлепнула печать, расписалась…

Неожиданный сюжет получил продолжение. Я рассказал его своему другу Захару Давыдову, одному из считанных тогда "волошиноведов", и он с тех пор ко всем вечерам и выставкам, какие устраивал у себя в Киеве и в Крыму, где регулярно бывал, даже к самым малым, совсем "камерным", стал выпускать неподцензурные буклеты - с неопубликованными стихами Волошина, автопортретами, акварелями, фрагментами статей и писем, воспоминаний современников, этакий легальный "самиздат".

Когда, лет двенадцать спустя, открылась в Москве, в церковке на углу Поварской и Нового Арбата, нашумевшая Волошинская выставка, самой большой ее витрины едва хватило, чтобы вместить целую библиотечку таких изданий.

Но вернусь от эха к звуку.

…Бывшая большая трапезная Петровского монастыря полным-полна. Между столом, где разместились выступающие, и первым рядом публики полуметра не будет. Вечер ведет Аркадий Штейнберг. Ошую - приехавший из Коктебеля Владимир Купченко, Юрий Трифонов, автор этих строк. Одесную - Лидия Спиридонова и географ, доктор наук Юрий Ефремов. И тем, дальним от меня краем стол придвинут почти вплотную к стене, выбраться туда из-за него, выйти из зала - проблема: не протиснешься, чуть не весь первый ряд придется на ноги поднять, в центре внимания оказаться. Сделано это обдуманно, специально. Потому что Спиридонова, ни о чем не подозревающая, охотно откликнувшаяся на предложение блеснуть речью о юбиляре, - "идеологическая" защита, партийный щит музея и лично Нонны Александровны Марченко. Так придумали мы с Трифоновым, Нонну предупредили, что рассаживаем неспроста, но сказали не всё - зачем лишний раз волновать человека, она и так понимает, что предприятие рискованное, Спиридонову встретила с особенной любезностью, как-никак ИМЛИ, "фирма"…

Напряжение было таково, что и тридцать с лишним лет спустя помню всё подробно, до мелких деталей, могу описать - кто и как одет был и причесан. Так бывало, когда получал на одну ночь что-нибудь из "тамиздата", триста-четыреста страниц. Прочитанное запоминалось намертво, фрагментами - дословно, много позже, когда издано было, оказалось в свободном и безопасном доступе, перечитывать было - без надобности…

Начинает Штейнберг - мгновенно прибирает внимание зала к голосу, говорит замечательно, акустика здесь превосходная, читает стихи: "В дождь Париж расцветает", "Обманите меня, но совсем, навсегда", потом - из "Путями Каина":


…Смысл воспитанья -
Самозащита взрослых от детей.
Поэтому за рангом палачей
Идет ученый комитет компрачикосов,
Искусных в производстве
Обеззараженных,
Кастрированных граждан…

Зал замирает. "Товарищ Спиридонова" глядит на оратора слегка тревожно, он тут же меняет регистр - звучит "Микеланджело", перевод из Верхарна.

Купченко - о Коктебеле, об архиве, об идее создания музея, завершает, естественно, "Домом поэта".

Трифонов говорит коротко, читает дольше, выбрал стихотворений пять, исполнение - под стать выбору, даром ли занимается он в студии Ясуловича, где не только спектакли ставят, но и поэтические вечера проводят.

Четверть часа перерыва-перекура, звать обратно в зал никого не приходится - все нетерпеливо, чуть не мгновенно рассаживаются. Черед Спиридоновой. Она эмоционально, с нажимом, исполняет вариации на тему того, что уже написала в предисловии, стихов не читает, но подчеркивает, что поэт не просто был "невраждебен" к власти, а принял ее, что "Волошин умер советским поэтом", вероятно, это - "домашняя заготовка", потому что в финале фраза повторяется. С восклицательным знаком.

А потом у дальнего угла стола, в двух шагах от нее, поднимается Валерий Хлевинский. И читает "Россию". Первое публичное исполнение поэмы.


…Великий Петр был первый большевик,
Замысливший Россию перебросить,
Склонениям и нравам вопреки,
За сотни лет, к ее грядущим далям.
Он, как и мы, не знал иных путей,
Опричь указа, казни и застенка
К осуществленью правды на земле…

В центре Москвы, под сводами бывшего монастыря, это звучит совсем неплохо…

Можно представить, как нелегко после этого пришлось Ефремову, но он справился - умно и темпераментно размышляя о "космогонии" Волошина, о его пантеизме, о метафизике творчества.

Концепция "советского поэта" рассыпалась - в пыль…

Когда всё кончилось, Спиридонова, перехватив меня тут же, у стола, закатила форменный выговор, дескать, знай она, что тут будут такое, ни за что бы не пришла. "Ну, что вы, Лидия Алексеевна! - с самым невинным, на какой только был способен, видом, возразил я. - Ничего такого, чего вы раньше не читали, не знали, здесь и быть не могло". И добавил, что вообще-то, я бы предпочел, чтобы Волошин не "умер советским поэтом", а еще немного пожил…

Было ясно, что распространяться в ИМЛИ о своих впечатлениях она не станет, не доносить же на себя, когда вот-вот предстоит защита докторской. И оставалось только надеяться, что среди публики не найдется другого доброхота-стукача. По счастью, не нашлось.

Впрочем, Нонна отнеслась к той опасности спокойно: дело сделано, а ежели что - отобьемся.

В ней не было ни капли "диссиденства" политического. Но любовь к поэзии включает в себя инакомыслие - по определению.

Это не было смелостью. Просто хотелось - хоть иногда - нормально подышать…

Еще два слова - о Спиридоновой. Год спустя она защитила докторскую. А в конце семьдесят девятого была откомандирована в Париж - выступать на конференции, посвященной столетию со дня рождения Евреинова.

Много позже, в девяносто третьем, в Париже, Ефим Григорьевич Эткинд рассказал мне, что в самом начале своего выступления Спиридонова напомнила собравшимся, что в эти же дни - еще один столетний юбилей: Иосифа Виссарионовича Сталина.

Эткинд, ведший то заседание, был вынужден ее прервать, заметив, что Лидия Алексеевна, вероятно, перепутала конференции.

Воротившись в Москву, я потешил этой байкой Нонну. И тогда она вдруг сказала, что именно с того, с Волошинского вечера, давным-давно, она знает, что мы - свои…

Эпизоды, фрагменты, пунктир… Стройная фабула воспомнинаний - плод воображения, художества. Дорога не запоминается - остаются вешки, впечатления, эхо пройденного.

Я лишь недавно сообразил, что почти всё историко-литературное, сделанное за двадцать лет, до середины девяностых, было так или иначе связано с Нонной.

Ей пришлось заниматься в музее не тем, скажу осторожней - не совсем тем, к чему тянулась и готовилась в университетские годы. Она сумела это полюбить, но все же, думается мне, с удовольствием ушла с Петровки в Хрущевский переулок, заведовать музейными фондами от восемнадцатого до начала двадцатого века.

Почти сразу после этого, в восемьдесят первом, появился там и я. Закончил книгу о Вяземском - и отправился подбирать иллюстрации к ней.

Коль скоро о поэте речь, то и рифмы естественны. С Вяземского началось знакомство. Теперь мы пили чай, разговаривали, работали "на Чертолье", в трех минутах ходьбы от располагавшегося некогда в начале Пречистенки обширного Колымажного двора, где он родился.

Длинный полутемный коридор, пещера, полная сокровищ. Теми, что меня интересовали, "девятнадцатым веком", ведала Елена Малиновская. Позже она призналась мне, что ужасно трусила - та работа стала для нее первой по-настоящему профессиональной. И то, что занималась ею - от начала до конца - об руку с Нонной, было школой.

Получал я и подарки нечаянные. Так, однажды, придя в условленный час, был представлен в коморке, служившей чем-то вроде столовой, приветливой даме преклонных лет, оказавшейся недавно вышедшей на пенсию многолетней хранительницей одного из фондов-запасников Ленинки, что в Химках. И там, у нее, на стеллажах, с конца тридцатых нетронуто покоилась… библиотека трех поколений князей Вяземских, от Андрея Ивановича до Павла Петровича, что вывезена была из Остафьева, когда в одночасье прихлопнули тамошний музей-усадьбу, и считалась давно распыленной по разнообразным книгохранилищам…

Оформлявший книгу о Вяземском художник Олег Айзман, внимательно перелистав принесенный мною "материал", порасспросив о доброй половине картинок, сказал, что за два десятка лет книжной своей деятельности ни разу не видывал столь подробной, эффектной, профессиональной работы.

Моя заслуга в том была не так уж и велика. Мне повезло…

Несколько лет спустя, уже в перестроечное время, там же, в Хрущевском, возникал образ однотомника Владислава Ходасевича "Колеблемый треножник". Книги, о которой Нина Берберова сказала профессору-слависту Джону Малмстаду - и попросила, при случае, передать мне, - что лучшего издания Ходасевича она не видела.

Думаю, что она имела ввиду, конечно, не только "тексты", их подбор и композицию, но - более того - те без малого две сотни иллюстраций - портреты, фотографии, рисунки, автографы, обложки и титулы, с инскриптами и без, редких книг, - которыми стихи и проза в книге подсвечены и высвечены.

И тут не обошлось без хитростей. Хранительница этого фонда (начало двадцатого века) Наталья Кайдалова на несколько месяцев убыла во Францию. Заглянуть в ее "хранение" заведующая отделом Н. А. Марченко могла разрешить, но для работы в этом фонде ("самовольного", в отсутствие хранителя, перелистывания десятков и десятков папок, отбора, пересъемки) требовалась "виза" директора, получение коей выглядело сомнительным. И Нонна предложила: пусть в издательском письме будут указаны другие фонды - девятнадцатый век и "фотографии", в конце концов, мало ли что может "побочно" понадобиться для такой книги. "Ну, а когда книга выйдет?" - спросил я. "Тогда и будем думать. Да и забудет к тому времени директор".

Мой приятель и бывший коллега по журналу Александр Банкетов, возглавлявший в "Советском писателе" редакцию, где делалась книга, с видимым удовольствием подписал эту "липу". И я получил "кайдаловский" фонд в свое распоряжение.

И пока всё не перерыл, приходил, хотел сказать "как на работу", но нет, просто, без "как", дважды в неделю, по вторникам, когда у себя в редакции не бывал, и пятницам, когда не появлялся там "главный". Сидел часами, показывал и обсуждал "находки", Нонна - по документам - выясняла их "музейное происхождение".

В передышках, по обыкновению, пили "чай с разговорами". На сей раз не в "столовой", а в соседней комнатке без окон, где едва умещались стол и три стула. И еще один Ноннин подарок. Однажды, явившись туда, обнаружил на стене, где прежде висел какой-то натюрморт с фруктами, портрет Ходасевича, написанный в девятьсот пятнадцатом его племянницей Валентиной, ныне - один из самых известных его портретов. Под ним с тех пор и сиживал - за чашкой чая…

Найденное - примерно десятая часть вошедших в том иллюстраций, но - ключевая. Не только потому, что там хранятся почти все основные портреты Ходасевича и несколько уникальных фотографий, но и, главным образом, потому, что довольно внятно вырисовалось дальнейшее: что еще можно искать - и найти - и где искать. Вкупе с тем, что тогда же было отобрано и отснято в РГАЛИ, оно было передано Алексею Наумову, и он уже довел дело до конца, добавив, конечно, и свои, очень интересные разыскания…

Два шага-реплики "в сторону". От Хрущевского.

Отступление первое. В те дни посетил меня приехавший в Москву на несколько месяцев - поработать в библиотеках и архивах - американский славист Роберт Сильвестр. Тот самый, что еще в пятидесятых вместе с Берберовой подготовил и выпустил в эмигрантском "Издательстве имени Чехова" книгу Ходасевича "Литературные статьи и воспоминания". То бишь личность для меня почти легендарная. Рассказал, что нравится ему хозяйничать в однокомнатной квартирке, которую снимает, ходить по магазинам (действие происходит, напомню, в конце восьмидесятых, кто жил тогда в Москве, о магазинах вспоминает не без дрожи), варить борщ, яичницу жарить. Что в Ленинке работая, сделал открытие: существовал такой в русской поэзии никем толком не замеченный и потому не исследованный жанр, называется "романс", и были даже "классики жанра", авторы, когда-то известные, но совершенно забытые, например, Ратгауз. У меня, правда, на столе в соседней комнате лежала составленная Валентиной Мордерер и Мироном Петровским и подготовленная к сдаче в издательство, которое, впрочем, еще не было найдено, рукопись тома "Русский романс на рубеже веков", однако мне, кажется, удалось сохранить серьезный вид внимательного слушателя. Потом сообщил, что знаком с некоторыми моими публикациями, связанными с Ходасевичем. И поинтересовался - чем теперь занимаюсь. Да тем же, чем всегда, отвечаю, всем, что мне интересно, от Ломоносова до Шенгели. Он кивнул. Почему-то произнес слово "компаративистика". И видимо потерял ко мне интерес. Только спросил, не знаю ли "случайно", где бы он мог увидеть портрет Ходасевича работы Валентины Михайловны, а также познакомиться с другими ее картинами и архивом. Записал, что картины, по завещанию, отошли к вдове академика Капицы, архив - к вдове Всеволода Иванова, Татьяне Владимировне, я продиктовал оба телефона. А потом позвонил Нонне - не покажет ли портрет? И передал ему трубку - договариваться о встрече. На том и расстались.

Вечером следующего дня - звонок. Нонна. "Ты мне странного какого-то американца прислал, - говорит, - он перед портретом поахал, потом я ему другие "наши" изображения Ходасевича показала, он повертел их и спрашивает: а кто у вас Ходасевичем занимается? Отвечаю, что ты. "Его я знаю, - кивает. - А из специалистов?" И я растерялась"…

У нас потом это присказкой стало. Надо что-то выяснить-уточнить, например, о Мандельштаме. Я предлагаю: "Спросим у Гаспарова". Нонна не упускает случая: "А из специалистов?"

Отступление второе. Том Ходасевича готов к отправке в типографию, в Ленинград. В художественной редакции "Советского писателя" на трех больших, сдвинутых по такому случаю столах художник Алексей Томилин разложил иллюстрации - в том порядке, в каком будут напечатаны. Книга, понятно, получится, увы, не такой красивой, как эта "выставка", развернутая на пару часов. Народу издательского набралось человек пятнадцать - событие! Мы с Алешей Наумовым даем пояснения. А в соседней, смежной и темноватой комнатке, за своим столом сидит главный художник издательства, Владимир Медведев. Он уже всё это видел, одобрил и сейчас занят какими-то своими срочными делами.

Внезапно - никто не заметил, как он вошел, - у стола возникает директор издательства, Владимир Еременко, невысокий, плотный, солидный, из бывших работников ЦК партии. "Что это а вас? А, Ходасевич… Да-да… Очень много… Мне тут из Ленинграда звонили, сказали, что книга получается слишком дорогая, никто не купит. Так что надо бы сократить всё это. Наполовину. А лучше - на две трети"… Не то, чтобы приказ, так, весомое указание, привычка дважды не повторять…

И тут я вижу - боковым зрением - возникающую тень: Медведев медленно поднимается из-за стола и так же медленно, тяжело ступая, направляется к директору. Он на полторы головы выше, много шире в плечах, хотя привычно сутулится, сильные кисти длинных рук сжимаются в кулаки. Он надвигается на директора, нависает над ним и вбивает в него слово за словом: "Вас поставили сюда руководить культурным делом! Вы, конечно, в нем ничего не понимаете! Так хотя бы вид должны делать, что думаете! И не позориться!" И Еременко ежится, пятится к двери, исчезает…

Книга вышла такою, как была задумана.

А история эта имела "в фондах" большой успех…

Последней крупной музейной работой Нонны стала выставка к двухсотлетию Вяземского. Осень девяносто второго. Сивцев-Вражек. Дом Аксаковых.

Время смутное, не до культуры. Денег - меньше, чем в обрез. О каталоге - нет речи. РГАЛИ, отпочковавшийся некогда от Литературного музея, прежде безотказный, на сей раз не дал на выставку ни-че-го. Ссылались на проблемы со страховкой, оплатить которую некому. Думаю, отговорка - работать тогда, за совсем уж ставшую условной "зарплату", мало кому хотелось.

Обошлись без них.

Я, признаться, не помню другой такой согласованной, бесконфликтной, увлеченной работы над выставкой. А ведь делали ее, кто от начала до конца, кто - фрагментами, десять человек. И у каждого - свое представление о том, каков должен быть результат.

Я всегда больше любил не вернисаж - и не канун его, когда всё уже готово и можно выдохнуть, перевести дух, но самое начало, которое всего ближе к искусству, где целое возникает раньше отдельных частей, и только потом художник пытается реализовать, воспроизвести его - из того, что удается сыскать, придумать, получить в свое распоряжение, суметь, наконец. Оно никогда не будет таким, как увиделось впервые. И критика может автора оцарапать раздражающе, но не более того, потому что он знает - как могло быть, а критик - лишь то, как получилось.

Так было и здесь: из туманных поначалу идей, из разговоров, из этих звуковых колебаний воздуха постепенно проступил отчетливый графический контур, и картинки, вещи, бумаги стали вписываться, включаться в него, стали аукаться, перекликаться, создавать собственные, подчас неожиданные сюжеты…

Пять залов, из коих лишь один - "Пушкинский". Акцент - на вторую половину жизни. Маршрут - от Остафьева до Баден-Бадена.

На вернисаже - не протолкнуться. Нету лишь музейного начальства. Но оно и к лучшему - так раскованнее, более в духе героя торжества.

Нонна радостна и тревожна одновременно: приехала приглашенная ею Наталья Николаевна Гончарова - из лучших знатоков культуры той эпохи, прежде всего, портретной графики, но и костюма, нравов, взаимоотношений, ситуаций и прочего, из чего и происходит понимание. За консультациями к ней, в Исторический музей, - очередь. Нонна числит ее среди своих учителей (и далеко не она одна - многие музейщики, девятнадцатым веком занимающиеся). Почтительно сопровождает по всей выставке, ловит каждое слово, ждет общей оценки, на которые Гончарова, как всем известно, не щедра. И, дождавшись, подлетает ко мне: "Ей понравилось! Очень!"

На следующий день - конференция, к ней готовились, едва приступили к выставке, параллельно, всё это время. Редкий случай - все, кого хотели мы видеть-слышать, не только согласились выступить, но и пришли, ничто не помешало.

Десять докладов… плюс реплики, вопросы, обсуждение - полный рабочий день с перерывом на обед. И ни одного "дежурного", компилятивного выступления, все подготовлены специально к этому дню, все - по делу. Тоже нечасто бывает.

Гончарова - тоже здесь. Рассказывает об исследовании попавших когда-то из Остафьева в их музей рисунках П. Ф. Соколова - о трех карандашных портретах-набросках, в которых ей удалось опознать Карамзина, его жену и - гвоздь программы! - самого князя Петра Андреевича. Шторы задернуты, свет погашен, на экране проектора - диапозитивы. О каждом - подробно, с указкой: характер штриха, позволяющий судить о времени рисунка, угадываемые детали костюма, черты сходства с другими портретами художника и отличия от них. Очень профессионально и убедительно.

В перерыве Гончарова уезжает. Нонна подходит ко мне: "Как тебе Наталья Николаевна?" - "Очень интересно. Вот только…" - "Что?" - "Это - не Вяземский. Хотя доклад, сам по себе, совсем неплох". - "Но почему?" - "Потому что - не он. Соколов должен был весьма посредственно рисовать, чтобы допустить столько несходств с другими портретами, их, сама знаешь, немало. А он был портретист замечательный". - "Тогда - кто это?" - "Не знаю. По-моему, ошибка понятна: Гончарова для своих атрибуций привлекла только домочадцев, и была бы права, если не об Остафьеве говорить, а о московском доме Вяземских. А в Остафьеве обыкновенно бывало немало гостей, и подолгу. Соколов несколько раз жил-рисовал у Вяземских именно в Остафьеве: мало ли кого набросал. Тут надо выяснять - кто бывал там одновременно с ним, добывать изображения, сравнивать, что, конечно, дело невозможное. Так что ответа на твой вопрос не существует"…

От великого до смешного…

А потом была книга. "А. С. Пушкин. "Евгений Онегин" в силуэтах В. Гельмерсена".

Книга Нонны.

Она обнаружила в фондах пожелтевшую верстку, перелистала, вгляделась, полюбила. Документ за документом, шаг за шагом проследила драматическую судьбу книги и трагическую - автора замечательных иллюстраций.

Василий Васильевич Гельмерсен, скромный библиотекарь Эрмитажа, попробовав однажды на досуге изготовить картинку-силуэт, увлекся этим делом и через несколько лет стал мастером. Его работы понравились пушкинисту Н. О Лернеру, и тот задумал издать таким образом, верней сказать, в таком образе "Онегина". Книга была сделана в конце девятьсот десятых годов. Но издание тогда не состоялось. Вторая попытка была предпринята Литературным музеем в тридцать седьмом, к столетию со дня гибели Пушкина. И тоже не удалась. Четыре года спустя третья попытка почти увенчалась успехом. Книга была сверстана, подписана к печати. Пятого июня 1941 года…

А Гельмерсен еще в начале тридцатых пополнил массу зеков на строительстве Беломорканала, и след его затерялся в ГУЛАГе. Дату смерти Нонне выяснить не удалось…

(Написав эту фразу, я подумал, что сейчас, полтора десятка лет спустя, поиск может оказаться успешней. И позвонил в Москву Никите Охотину. Ему понадобилось несколько минут, чтобы, раскрыв "Мартиролог" петербургского "Мемориала", сообщить, что Василий Васильевич Гельмерсен был расстрелян девятого декабря 1937 года в одном из Карельских концлагерей.)

У меня в конце восьмидесятых - начале девяностых был недолгий, но бурный "роман" с издательством "Московский рабочий": пригласили в редсовет, к рекомендациям прислушивались. И я переговорил об этом "Онегине" с Ириной Мстиславовной Геникой, редактором первой сделанной мною книги Сигизмунда Кржижановского. Она заинтересовалась. Через несколько дней привел к ней Нонну. Но познакомить не успел - они глянули друг на друга удивленно: "Ира"… - "Нонна"… Оказалось, что были сокурсницами в МГУ. Но с тех пор не встречались…

Нонна включила в книгу статьи А. М. Эфроса и А. А. Сидорова, написаннные для второй и третьей попыток издания, добавила небольшой очерк о Гельмерсене Э. Ф. Голлербаха, написала и сама, по моему, превосходно.

Геника попросила меня сочинить отзыв о предлагаемой книге - для обсуждения на редсовете и включения в план. И, прочитав написанное - тут же, у нее за столом, сказала, что, вероятно, это - самая короткая "внутренняя рецензия" в издательской истории.

Там было две строки: "Ознакомившись с предлагаемой Н. А. Марченко книгой, я считаю, что выпуск ее в свет сделает честь издательству "Московский рабочий"".

…Я раскрыл подаренный экземпляр, прочитал надпись: "Дорогой Вадим! Без Вас - ничего этого не было бы"… С чего бы это вдруг - "на Вы"? После десятка лет - "на ты". Нонна пожала плечами: "Сама не знаю. Мне показалось, что так - торжественней. Все-таки - дебют"…

В девяносто пятом она ушла из музея. В одночасье. После короткого и резкого разговора с директором. Подробностей не знаю. Не расспрашивал, решив: захочет - сама сообщит. Но она сказала только: "Больше не могу"…

Переживала этот разрыв тяжело, рубец, по-моему, так до конца и не затянулся. Хотя совсем скоро уже работала по соседству: Наталья Ивановна Михайлова пригласила ее в Пушкинский музей.

Мы перезванивались. Она говорила, что привыкает потихоньку, чувствует себя неплохо. Через несколько месяцев позвонила: "Знаешь, и вправду - всё к лучшему. Я теперь занимаюсь тем, чем давно хотела: много читаю, думаю, пишу"…

Так появилась книга "Приметы милой старины". Я поздравил Нонну. Но к подарку отнесся не без опаски: ну, что, казалось бы, еще можно добавить к целой библиотеке, созданной на тему "быта и нравов пушкинской эпохи" чуть ли не за столетие? Конечно, сумею придумать всякие хорошие слова, но ведь мигом распознает, что утешаю, чутьем Бог не обидел.

Оказалось: очень даже можно - без этой книги библиотека не полна. Написано тонко, умно, свободно. Хорошо. Интересное чтение, сытное.

Позвонил - и всё это сказал. Она смутилась: "Знаешь, я ведь робела"… - "Ну, я и отзыв написал, правда, совсем короткий". - "Прочитаешь?" - "Естественно".


Что нам печалиться судьбою,
Покуда отзывы слышны
Из тех краев, где мы с тобою -
Приматы милой старины!..

Пауза. Потом - сквозь смех: "Спасибо"…

Тринадцатого апреля две тысячи седьмого я пригласил Нонну на свой вечер - в клуб "Улица ОГИ", что на Петровке, 26, во дворе, "строение" номер какой-то, не помню точно. Когда сговаривались, вдруг - ко взаимному недоумению - выяснили, что не виделись больше двух лет, только перезванивались, когда я появлялся ненадолго из своего туманного германского далека, что двух моих последних книжек она не знает…

Будний день, все - с работы. Транспорт в Москве - известно какой. Я предупредил устроителей, что начну получасом позже назначенного - чтобы опаздывающие не мешали ни мне, ни публике. Чуть ли не в последний момент - звонок по мобильному - Нонна, говорит, что никак не может найти этот самый клуб. Я объяснил. Она появилась пять минут спустя, с подругой, познакомила, посетовала, что заблудилась. В двух шагах от места нашей первой встречи, от музея, где прослужила (мне слышится тут "служение", а не "служба") четверть века. В зале устроилась рядом с Ириной Николаевной Врубель, с которой издавна приятельствовала, а я дружил тридцать лет, с тех пор, как впервые пришел к ней, в Пушкинский музей.

После чтения и вопросов-ответов слушатели стали раскупать разложеннные организаторами на импровизированном прилавке мои книжки. Автографы, разговоры, лестная суета…

Нонна подошла на минутку - поблагодарить и попрощаться, жаль, что не может задержаться, но домой еще добираться - далеко, долго. Созвонимся…

Часом позже, зайдя в кафе на Никитском бульваре, глотнуть кофе и отдышаться, позвонил Врубель - выслушать впечатления, это было у нас вроде традиции, она бывала на всех моих вечерах. И заодно узнал от нее, что Нонна хотела купить мои книжки, но денег с собою не захватила. Я даже слегка обиделся на нее: почему не сказала мне запросто, что за деликатность такая! И тут же отправился к Ирине Николаевне, благо, близко, в Староваганьковский, оставил-надписал обе книжки, Нонне за ними зайти - с Пречистенки - не проблема…

Воротившись к себе, около полуночи, набрал номер. Ей всегда можно было звонить допоздна - "сова". Она обрадовалась, заговорила о вечере, потом о домашних своих заботах, о внуке, о мытарствах с изданием новой книги. Голос шелестел усталостью. Я сказал, чтобы забрала у Врубель книжки, что неправильно - вот так, не встречаться, но теперь уже не успеем, послезавтра улетаю домой, снова прилечу в конце осени - отмечать столетие Штейнберга, непременно свидимся, поговорим…

Не поговорили…

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto