TSQ on FACEBOOK
 
 

TSQ Library TСЯ 34, 2010TSQ 34

Toronto Slavic Annual 2003Toronto Slavic Annual 2003

Steinberg-coverArkadii Shteinvberg. The second way

Anna Akhmatova in 60sRoman Timenchik. Anna Akhmatova in 60s

Le Studio Franco-RusseLe Studio Franco-Russe

 Skorina's emblem

University of Toronto · Academic Electronic Journal in Slavic Studies

Toronto Slavic Quarterly

СУДЬБА СЛОВА


Об Анатолии Кончице (1939-1996)


Совпадения случайны. Хотя и соблазняют нередко на поиск в них таинственно-витиеватого проявления некой закономерности. А надо бы искать смысл, если угодно, логику случая.

И то, что семидесятилетие со дня рождения Анатолия Кончица пришлось на Гоголевский год, думается мне, вполне естественно вписывается в эту логику. Потому что слово было для него, если не единственной, то, во всяком случае, самой убедительной из реальностей - и делало реальными его романтические (в прежнем, еще не расхожем смысле) наблюдения, впечатления, видения, фантазии: забавные, грустные, иронические, драматические, даже трагические.

И еще потому, в частности, что одна из лучших его поздних вещей - большая повесть "Переписчик бумаг" - генеалогически происходит, разумеется, от знаменитых "Записок" гоголевского персонажа, свихнувшегося на своем поприще переписчика бумаг. Кончиц сам указывает на эту связь - не прямо, но внятно: ономастически, одним словом. Его Козявин, смиренно сознающий собственную малость, несущественность своей жизни, - несомненный антоним Поприщина с его манией величия.

Собственно говоря, и записки Козявина - не что иное, как отчаянная попытка вырваться, пусть только наедине с собой, из беличьего колеса бессмысленной, парализующей рутины. Так переписывание оборачивается писанием - кратким, без черновиков...

Задолго до повести - в начале семидесятых - так был озаглавлен цикл рассказов. Повесть позаимствовала заглавие. И рассказы цикла автор включил в нее, разбросал по ней, на первый взгляд, словно бы вне связи с сюжетом, самым неожиданным подчас образом перебивая повествование этими отступлениями. Однако связь, конечно, есть - и существенная, надо лишь вглядеться, вчитаться. Ведь вся повесть - это изрядное количество бумаг "С. Козявина", случайно попавших в руки случайного читателя, решившего их опубликовать (прием, уже вполне демонстративно отсылающий к гоголевским и даже далее, к пушкинско-белкинским временам). И рассказы, опять же случайно, как бы произвольно, вклинились в повесть...

Я уже писал об Анатолии Кончице (TSQ-25). О том, что Владимир Германович Лидин, чье писательство, довольно рано и быстро иссякнувшее, оставило более чем скромный след в истории литературы, однако вкус и чутье на чужой дар оставались безошибочными и в преклонные лета, оставались безошибочными и в преклонном возрасте, сразу же, по ранним рассказам Кончица, понял, что в его первокурсный литинститутский семинар пришел писатель. И о том, что прижизненные книги Кончица (их было четыре, последняя - в восемьдесят седьмом) были "нивелированы" редакторскими выбором и правкой, сопротивляться которым Толя попросту не умел, - и потому не могли дать истинного представления об этом писателе, и судьба слова оказалась трагической.

Повторять остальное не вижу смысла. Всё так. Но хочу исправить одну ошибку, допущенную по незнанию. Беседуя тогда с Толиным сыном Владимиром, узнал, что в последние годы Кончиц занялся сочинением "больших" вещей - и включил туда, подчас резко переиначив, некоторую часть своих прежних рассказов, а "оригиналы" их уничтожил, равно как и многое из написанного в шестидесятых, семидесятых, начале восьмидесятых, в том числе и оригиналы, так сказать, "до-редакторские" тексты опубликованных сочинений. То бишь всё обстоит еще хуже, безнадежней, чем представлялось по книгам.

Тем не менее, мы решили попытаться составить книгу, изменить, по мере сил, посмертную судьбу писателя. Володя вызвался внимательнейшим образом разобрать архив отца, перечитать и вчитаться в оставшееся от него, "отцифровать", то бишь перевести в компьютерный набор все эти сочинения и прислать мне.

Ныне всё это - уже у меня. И уцелевшего оказалось на удивление и по счастью много. Очень много. И пусть некоторые поздние вещи и впрямь не слишком удались, да и едва ли могло быть иначе - на них след предсмертной, тяжкой болезни. Но и без них присланного вполне достаточно, чтобы сделать книгу - и книгу, по-моему, замечательную.

Если... Нет, не если, а когда она выйдет, центром тяжести ее станет "Переписчик бумаг". Потому и начал с разговора о нем.

А предуведомлением к этой книге, надеюсь, послужит публикация вставных новелл из "Переписчика бумаг". Многие из них подробно помню уже три с лишним десятка лет. И жалею, признаться, что при позднейшей правке выпали из них дивные, по-моему, фразы. Ну, например, давшая заглавие всему циклу - и повести - новелла теперь кончается: "Но переписчик бумаг отряхнулся от снега и пошел домой жарить картошку. Завтра опять идти на работу". Далее было: "Но он станет, станет Главным Переписчиком Бумаг. А может и нет, может, и нет...".

Что поделать - воля автора...

P.S. А биография Анатолия Кончица, родившегося в глухой вятской деревне и почти сорок лет своей писательской жизни проведшего в Москве, будет изложена в книге. И многое в его прозе поможет разглядеть и понять. Здесь я добавлю только, что уже три года как на его родине существует библиотека имени Анатолия Кончица. И что нынешней осенью там отмечалось семидесятилетие со дня его рождения. И что в предисловии к сборнику "Вятский рассказ 20-го века", где говорится о любимых писателях этого северного края, имя Анатолия Кончица стоит рядом с именем Александра Грина...

Вадим Перельмутер

АНАТОЛИЙ КОНЧИЦ

ИЗ ПОВЕСТИ "ПЕРЕПИСЧИК БУМАГ"

ГОВОРЯЩАЯ ЛОШАДЬ

- Вы знаете, - сказала Говорящая Лошадь. - Солнце тогда всходило каждый день, не то, что теперь. Третьи сутки уж не всходит. Все небо в тучах... И я помню, было, кажется, много всякой травы, не такой, какую выращивают на гидропонике, а настоящей. Чудесные времена! То гроза разразится, то засверкает солнце. И мы, лошади, представляете, катались на мокрой траве. Что это за чудо - мокрая и совсем не радиоактивная трава! Вы когда-нибудь видели мокрую чистую траву без этих разных стронциев? Нет? Мне жаль вас.

Говорящая Лошадь всегда, к случаю и не к случаю, любила поговорить о мокрой траве...

"Откуда в городе мокрая трава? - думал Петя Воробушек. - Тем более зимой? Эта старая тетка все напутает".

Они ехали с Былинкой в промозглом трамвае, замерзшие, простуженные, и оба шмыгали носом, прислушиваясь к шелестящему голосу Говорящей Лошади. Они могли слышать голоса знакомых за многие километры, так как оба были мутантами.

- Былинка моя, ненаглядная, ты высморкайся. Ну, что ты все шмыгаешь носом? Надо было понюхать лука, я ж тебе говорил, а ты не послушалась.

Былинка махнула рукой, мол, не приставай. Трамвай, покачиваясь, катился по кольцу. "Было время, когда я еще не родился, - думал Петя Воробышек. - И вот я родился в прекрасной стерильной колбе и узнал, что есть на свете трамвай, и катится он все время по кольцу, а не по спирали... Скоро мы приедем на праздник, У Говорящей Лошади день рождения. Мы уж, конечно, здорово опоздали, но эта старая тетка так любит трепать языком, ничего не заметит. Мы почти приехали. Я опять слышу ее ворчливый голос".

- Былинка, пора выходить. Да не держись ты за нос. Вставай.

- Уже выходить? Но что-то я не вижу ее конюшни?

- Глупенькая, да вот же она двадцатиэтажная конюшня, вся светится...

Трамвай весело катился по улице Новой.

А между тем Говорящая Лошадь рассказывала своим гостям:

- Вы ведь знаете, я раньше не была говорящей и у меня не было такого комфорта, как теперь. Вы смотрите цветной японский телевизор, на столе лучшие заграничные вина, как и полагается в день рождения. А раньше... Да вы знаете, что такое телега, хомут, крепостное право? О, это ужасно! И все-таки мне грустно вспоминать те времена, как это ни парадоксально. Ночью нас распрягали, и мы уносились в туман, в мокрые росистые луга. И в меня был влюблен, простите... один жеребец. О времена!

Гости внимательно слушали хозяйку, вежливо улыбаясь. Тут был художник, поэт и всякие другие приятные товарищи, например, Авдотья Филимоновна из домоуправления конюшни, бухгалтер Шютц из той же конюшни, некто Василий Иваныч Подай-Шапку.

- Тут еще должны прийти двое моих юных друзей, - оборвала себя Говорящая Лошадь. - Подождем минут пять и сядем за стол.

Пять минут пролетели незаметно, гости сели за стол и выпили за здоровье хозяйки. А Петя Воробушек и Былинка брели тихонько по переулку. Небо играло над ними звездами, которые незаметно складывались в привычные созвездия. Молодые люди совсем забыли, куда они идут и зачем, им так было приятно вдвоем. Они вошли в какой-то лес.

- Мне хорошо и в то же время грустно, - сказала Былинка.

- Не хандри, - отвечал ей Петя Воробушек. - Это у тебя все от насморка.

- Да, нет, во мне что-то происходит. Я как будто лечу, я стала такая легкая.

Они остановились на поляне. Вдали темнел дом лесника. Петя Воробушек хотел взять Былинку на руки, согреть ее своим дыханием, но руки встретили пустоту. Былинка стала былинкой.

- Мне так хорошо, - услышал он тонкий голос. - Всю жизнь чего-то не хватало. Я поняла это только теперь. Каждый должен быть на своем месте. Не забудь разогреть суп...

Пете Воробушку было очень тяжело потерять подругу, но он не плакал и не кричал, не звал на помощь, а думал. И вот он взмахнул руками, чирикнул и вспорхнул...

А у Говорящей Лошади гости уже здорово выпили. Все пели веселую песню. Говорящая Лошадь курила сигареты одну за другой. Ей было как-то не по себе. Она видела, что гости совсем забыли о ней, виновнице торжества, как это часто бывает.

Говорящая Лошадь встала и пошла к дверям. Гости всполошились:

- Куда вы?

- Я хочу в ночное, - деревянным голосом сказала Говорящая Лошадь.

- Шютц, проводите ее в туалет! Ей дурно!

- Я хочу в ночное... - говорящая Лошадь лягнула услужливого Шютца и выскользнула за дверь.

Было, наверное, уже за полночь. Говорящая Лошадь галопом неслась по городу, из-под копыт у нее летели искры. Она была подкована у частного мастера на Арбате лучшими импортными подковами, кажется, английскими. "Всю жизнь мне чего-то недоставало, - думала Говорящая Лошадь. - Мне давно пора в ночное, я застоялась в этой конюшне. Теперь я буду кататься на росистом лугу и ржать, сколько мне захочется".

И ускакала Говорящая Лошадь из города, бросив друзей, мужа, кооперативную квартиру, ибо каждый должен быть самим собой и на своем месте. Но чего только не бывает на свете!

ПЕРЕПИСЧИК БУМАГ

Их было тридцать человек, переписчиков бумаг. Каждый сидел за своим столом, и у каждого была настольная лампа.

Лица переписчиков желтыми пятнами покачивались над белыми листами бумаг в плотном угарном воздухе.

Переписчик бумаг Иван, тридцати лет от роду, росту около двух метров, встал и пошел в туалет. Он долго стоял у открытой форточки и глотал воздух, текущий с улицы.

В пять часов вечера прозвенел короткий звонок. Переписчики повскакали со стульев и бросились к выходу, наступая друг другу на ноги.

Иван стоял в вагоне метро, голова у него кружилась. Сегодня он перевыполнил план, переписал сто листов бумаги, и это очень утомило его.

В автобусе он дремал с открытыми глазами. В легких все еще стояли пары ядовитого угара.

За городом он надел лыжи и заскользил по лыжне, делая круг за кругом, пока не сбился со счета. Румяная горбушка луны кувыркалась в небе. Иван побежал быстрее. Грязный воздух тесного помещения, отравивший его за день, с хрипом вырывался из груди. На лбу выступил пот, щеки горели. Яд уходил из его тела. Лицо из желто-зеленого сделалось розовым.

Воздух был вкусен. Иван лег в сугроб. Как тут мягко и уютно. И главное, никого. Можешь улыбнуться или заплакать, никто и ничто тебе не помешает. Так же будет кувыркаться луна на небе, будут мигать звезды, лететь куда-то облака.

Можно представить себя снежным королем, повелителем всех этих холодных кристалликов, в каждом из которых горбушка луны.

Дик и вкусен воздух на воле! Ветви елки машут Ивану баю-бай. Спи спокойно, переписчик бумаг, уже ночь. Будь властителем снегов, и снежные женщины станут целовать твои бледные губы. Зачем тебе переписывать бумаги, зачем? Разве для этого рожден человек?

Но переписчик бумаг отряхнулся от снега и пошел домой жарить картошку. Завтра опять идти на работу.

ОДНАЖДЫ ВЕСНОЙ

В эту весну сильно зацвели яблони на дачах. Все деревья, и хилые прежде и чахлые, вдруг встали вокруг домов прекрасными белыми облаками. И каждый, проходя мимо, невольно улыбался, глядя на белое, дивное, как в сказке, дерево, и вздыхал с облегчением, с робкою улыбкой на испуганном обычно лице.

Цветущее дерево одушевляло прохожего, и он забывал, что должен в кассу взаимопомощи за телевизор, о своем геморрое, и что у соседа его такая рожа, каких и в обезьяньем питомнике не сыщешь. Он забывал о жене своей, о детях, о некой Анастасии Петровне, "роковой женщине, с таким загадочными глазами, что из-за них-то он и влюбился в нее.

Белые яблони остановили его в переулке, и он ощутил такое чистое, неподдельное счастье, что долго потихоньку шел, поворачивая голову вслед нарядному дереву.

В общем, в нем всколыхнулось очень много всяких чувств, которые и не объяснишь словами, а разве что поцелуем или тихим вздохом.

Хорошо, - пробормотал он. - Ей-богу ж, хорошо! Таким он и пришел на работу, с этой улыбкой, до того необычной, странной, что все переписчики бумаг поразились.

- Что с вами, Сергей Макарыч?

Тот ласково оглянулся на всех и сказал:

- Сады цветут. Будто в снегу стоят, а мы тут...

- Да, это очень красиво, - тихо сказала Анастасия Петровна. - Я ведь тоже видела.

- Красиво, - сказал в задумчивости Сергей Макарыч. - Нету ничего лучше... Кстати, вам не попадалась такая серая папка под номером три? Ах, она слепая, на столе лежит, а я и не вижу.

В глазах у него все еще стоял сад, ослепительный на майском солнце, как чистый снег. Он вспомнил, как вдруг подул ветерок и посыпались на него лепестки цветов. Ему тут же вообразилось, что он совсем еще молодой и ведет под руку Анастасию Петровну, которая просто Настенька, и глаза у нее еще совсем не загадочные, а ясные, как белый день. Вообразился первый их поцелуй, которого вовсе и не было.

Весь день на службе Сергей Макарыч был какой-то дурной, заторможенный, мечтательный. А ввечеру, придя домой, он попил чаю с клюквой и долго сидел перед газетой, ничего в ней не понимая. Надо было идти спать, но он вышел в сад выкурить сигарету.

Вечер был тихий и теплый. Такой тихий, что слышен был ему счастливый лепет какой-то девушки в пятидесяти шагах от него, на дороге. Он слышал, как собака всхлипнула во сне. А над всем этим удивительным мирком насвистывал соловей. Голос его свежий, как роса, летел будто бы с самого неба к Сергею Макарычу. Затаив дыхание, он слушал восторг птицы. И стал далек от суеты, от мелочей быта, от переписывания бумаг, которые никому не нужны, - мрачное величие сваливала на него ночь и отторгала от людей. Мол, внимай мне, дурак, и устрашись. Не схорониться тебе от меня ни среди угара службы твоей глупой, ни на мягкой груди Анастасии Петровны, и ни в какой суете. А не теперь, так после глянешь ты в мои очи и узнаешь, что на свете есть только я да ты.

Переписчик бумаг тяжело вздохнул, и в грудь его вошла ночь, горькая и печальная в своем одиночестве...

ОДНОНОГИЙ ФАВН

Да, мы похожи на людей, и наружностью и всякими страстями людскими, заботами и печалями, но мы фавны или, грубо говоря, козлы.

Я живу на шестом этаже, лифт почти никогда не работает, и вот лезешь с тяжелой сумкой, в которой пакет картошки, хлеб, бутылка кефира. Лезешь и лезешь кверху, как на небо. Повстречаешь старушку, соседку, которой жить осталось немного, по запаху чувствуется, ветхость тела, понимаете, особенный запах. Стоит она с авоськой у лифта в горестном недоумении. В авоське булочка и пакет молока.

Что за старушка! Ссохлась вся, и лицо у нее, одни очки, а не лицо. Стекла сильно увеличивают, и старушечьи глаза вдруг уставятся на тебя, как две проруби в жуткий мороз, дымящиеся, стылые. Чую запах ветхого, засухо истлевшего старушечьего тела...

Мы, козлы, хорошо различаем женские запахи. Вымойся она хоть в ключевой воде, хоть в парном молоке, мы за километр чуем запах, который обыкновенному человеку ничего и не говорит. Да он его и не чует. А для меня бывают запахи, от которых сомлеть можно. Я слышу в нем все, читаю, как по книге, и мысли, и тревоги, и заботы, угадываю желания и настроения.

А эта старушка, от нее за версту так разит сухим тлением, как в жаркую погоду пахнет истлевший пень. Этот запах вызывает у меня печаль, а воображение стремится в прошлое, когда она, ясноглазая девчонка, источала тот беспечный запах, который свойствен беззаботной молодости. Щеки ее рдели, как созревающее яблоко. А теперь что я вижу?

- Опять лифт не работает, Полина Ивановна. Вот беда.

- Не работает. И домой не попасть.

Мне стыдно и грустно. Я ускользаю вверх по лестнице, подальше от тленья и своего стыда. Фавны тоже стареют и умирают...

Вчера в часы "пик" в метро, когда я, стиснутый человеческими запахами и телами, спешил домой, откуда-то из-за моей спины просочился поразительный запах молодой женщины. В нем я распознал скрытую тревогу, беспечность, гордость, смутное желание и грусть. Я обернулся. Она стояла прямо за моей спиной с букетом роз.

Фавны всегда преследуют кого-нибудь женского пола, такова их натура. Ну, я и пошел за ней. Она заметила и обернулась.

- Что вам надо?

- Ничего.

- Тогда оставьте меня.

- Это выше моих сил. Мне нравится ваш запах.

- Что-то новое. Какой же это запах?

- Очень тревожный. Да, вы не сердитесь.

Я объяснил, как прекрасно различаю запахи:

- Между прочим, от вашей шеи идет запах, я это улавливаю, недавно вас обнимал мужчина. Он чем-то обидел вас, и вы не захотели...

- Что вы мелете? Откуда вы знаете?

- Запах...

В конце концов мы договорились встретиться. Ведь так часто бывает в жизни. Но люди правы, когда говорят о безграничности всего сущего. Многое скрыто от нас, и мы даже не догадываемся, что произойдет с нами, например, через час.

Я торопился к ней на свидание, а попал на стол к хирургу Дубровскому. Ибо случилась автомобильная катастрофа, столкнулись три "Волги" и самосвал. Такое бывает, конечно, редко, но бывает. В общем, из этой кучи хлама, пахнущего гарью и бензином, с признаками дыхания вытащили только одного меня.

- Это что же такое? - сказал Дубровский, склоняясь надо мной, чтобы ампутировать поврежденную конечность. - Козья нога?!

Инструмент выпал у него из рук. Молодой ассистент пробормотал:

- Свежая, Масей Борысич, хоть суп вари. Не знаю, сварили они суп из моей ноги или нет, потому что с ужасом вскочил со стола и ускакал на одной ноге.

На свидание, конечно, уже не пошел. Кому нужен одноногий фавн? Однако, как и все мы грешные, надеюсь на светлое будущее человечества и с нетерпением жду регенерации копыта...

В УЧРЕЖДЕНИИ

Одно время я служил в учреждении, где были почти одни женщины, за исключением начальника Петра Иваныча да меня, тогда еще совсем "зеленого". Я уже почти забыл, чем мы занимались, какого рода выполняли работу, кажется, дело связано с переписыванием бумаг, все как-то смутно, неясно, словно в кошмарном сне. Канцелярские столы были расставлены так тесно, что, если бы нашелся человек, который втиснул бы еще один стол, ему бы за это дали, наверное, премию, шутили переписчики бумаг. И такой человек нашелся, наш начальник Петр Иваныч. Он ухитрился поставить еще один стол для меня. Однако ему никто даже не сказал за это спасибо.

На столах, их было около двадцати, стояли настольные лампы с белыми, зелеными, красными абажурами или колпаками, бог его знает, как и назвать эти сооружения. Столы были покрыты вместо скатертей плакатами, обратной стороной наружу, когда-то чистыми и беленькими. За столами сидели сотрудницы, склонив головы, раскрасневшись от духоты. Все они без исключения были членами ДОСААФ, членами общества защиты зеленых насаждений, спортивного общества "Спартак" и, наконец, состояли в обществе Красного Креста и Полумесяца. Мне, конечно, тоже пришлось вступить во все эти общества заново. Я в них и прежде состоял, но книжечки куда-то потерялись.

На столе у каждой сотрудницы стопки бумаг, которые следовало переписать синими чернилами крупными буквами хорошим, разборчивым почерком. И существовала норма, при воспоминании о ней мне хочется упасть на пол, биться в истерике и орать: "Не хочу больше!" Постепенно я привык к женскому коллективу, к духоте, к производственной гимнастике, к теснотище, к их двусмысленным шуткам ради щекотания и без того взвинченных нервов. В общем, стал полноправным членом их коллектива. На меня уже не обращали внимания и при мне свободно говорили на любые темы.

Обычно они старались не пропускать ни одной новой пьесы в театре и гордились этим.

- Девочки, а я вчера в театре была.

- Да, что вы говорите?!

- И вы знаете, пьеса мне понравилась.

- А мне не очень, - вмешивается сотрудница с усиками и невероятно толстыми бедрами.

А то вдруг возьмутся обсуждать какого-нибудь киногероя или киногероиню: "Мне она совсем не понравилась. Такая мымра. Что в ней мужики находят хорошего?"

- Вы правы, какая она актриса, - говорит сотрудница с усиками густым басом. - Просто секс-бомба.

Нo мне кажется, что все это высказывается с затаенной завистью, каждой хотелось бы хоть немножко походить на эту скверную секс-бомбу.

Если в перерывах не говорят о кино, о пьесах, то рассказывают друг другу, как проведен вчерашний день;

- Пошла я вчера в "Синтетику". Ну, ничего не смогла купить, одни только колготки.

Или еще:

- Муж мне и говорит, надоели котлеты с макаронами, хоть бы сосиски сварила. А где я их возьму? Такой дефицит.

- А мой Петя прямо с работы, не раздеваясь, бежит к аквариуму. И стоит, смотрит на своих рыб. Да ты хоть бы разделся, говорю. А он мне: не мешай наблюдать. Совсем помешался на рыбах.

- А мой Володька, - в каком-то восторге вмешивается третья, - идет на работу и на ходу газету читает. Ну, не идиот? Его же машина задавит.

- Шерсть вчера купила, буду кофту вязать, - говорит четвертая или уж десятая, бог знает. И все оборачиваются к ней с изумлением, будто она сказала, что вчера побывала на Марсе. Поговорив о шерсти и о кофтах всласть, все вдруг захотели купить шерсть и вязать.

После небольшого затишья снова журчит ручеек беседы. И все беседуют так, чтобы было остроумно, занимательно, чтобы все выглядело мило и прилично, потому что в коллективе по-другому не принято...

Мы сидим в здании с белыми колоннами, которое раньше было дворянским особняком, и тут устраивались балы, когда еще дворяне существовали. Здание небольшое, но уютное, когда в нем не бывает людей, с мраморной лестницей, медными перилами, лепными барельефами на стенах.

На третий этаж вела живописная чугунная лестница довольно крутая. С нее однажды грохнулась наша сотрудница, переломав себе руки и ноги и, кажется несколько ребер. Три месяца она пролежала в гипсе, и все с удовольствием навещали ее в рабочее время. Кажется это была сотрудница с усиками. С тех пор на эту дворянскую лестницу посматривали с опаской и уважением.

Однако я, по молодости или по глупости, сигал через пять ступенек, мягко приземляясь на резиновые подошвы, которые назывались в те времена "микропоркой". Теперь таких ботинок не делают.

Женщины уступали мне дорогу, с ужасом поглядывая на мои акробатические этюды. Сами они так не могли по разным причинам...

Помню, на новогодние вечера у нас обычно приглашали курсантов из какого-нибудь военного училища, а то и просто солдат, чтобы было с кем танцевать.

Чрезвычайных происшествий, как на любом хорошо отлаженном производстве, у нас не случалось. А если они и случались, то помнились долго. Например, как-то в четверг остановились электрические часы.

- Ха, девочки! Часы остановились! - взвизгнула Гусева, будто укушенная змеей. - Пора домой идти!

Мне не хочется обижать эту молодую худощавую, темпераментную, приятную женщину, но что-то надо о ней сказать, ибо наши столы стояли рядом, и мы могли приятно беседовать с ней в течение всего рабочего дня, а иногда бросали друг на друга таинственные взгляды, а то и вздыхали, непонятно зачем.

Как-то в порыве откровения Гусева призналась мне, что муж обозвал ее истеричкой, и заплакала. Но я пропустил это мимо ушей, чтобы не растравлять ее, и впоследствии заметил, что нервы у нее действительно расстроены, впрочем, как и у многих сотрудниц.

Так вот, у Гусевой были длинные-предлинные волосы медного или скорее бронзового цвета. По ее признанию, она не стригла их со второго класса. Эти волосы она наматывала наподобие чалмы, на лоб выпускала короткую челку, как это бывает у лошадей, не знаю, с чем еще сравнить. С этой челкой, необыкновенной худощавостью, Гусева была похожа на подростка, а не на мать троих детей. Ну а ее прокуренный голос я как-то сравнил про себя с новым напильником, которым точат пилу. Сравнение, конечно, глупое, неточное, но не важно, другого нет. Теперь я понимаю, что это было замотанное до предела существо, милая, добрая женщина, все еще на что-то надеющаяся, о чем-то мечтающая. Я их тогда не понимал, этих несчастных женщин, отупевших от переписывания бумаг...

- И правда, что с часами? - раздался голос позади меня. Я обернулся и увидел Машу, синеглазую полноватую женщину с выпяченными губами, которые она все время нервно покусывала. Однако вмешался Петр Иваныч:

- Тише, товарищи, вы мешаете работать!

- Он процедил это обиженным голосом, не поднимая умных маленьких глазок от бумаг.

- Хе-хе-хе! - вызывающе отозвалась Гусева.

- Если некоторым товарищам хочется поговорить и посмеяться, то пусть выйдут за дверь!

- Вчера я видела такие чудные комбинации! - слышу я в ответ страстный шепот Гусевой. Хотя она и сообщает эту новость соседке Мусе, глаза у которой всегда горят, как два черных фонаря, слышит вся комната. Видимо, поднимался бунт, атмосфера накалялась.

На меня вдруг накатила зевота, и я потянулся всем телом. Посмотрел на часы. Они и правда стояли. И вдруг меня одолело сомнение: "Зачем я здесь? Кто эти люди вокруг меня? Зачем мы все здесь?"

Моя зевота, видимо, передалась Маше, она бросила ручку, откинулась назад, поправила мимоходом лифчик и потянулась с каким-то всхлипом. "Не груди, а боксерские перчатки", - подумал я, глядя на Машу осоловевшим взглядом. И тут я, наверное, задремал на две или три секунды, потому что комната пропала из глаз и я очутился в лесу среди сосен, тишины, снегов. Я стоял и курил, затем куда-то побрел по глубоким сугробам.

И правда, товарищи, часы стоят, - раздался вдруг тонкий женский голос. Я проснулся и уставился на Веру Титовну, которая кушала хлеб с чесноком. - Чего ж это они остановились?

Не знаю почему, но я всегда разглядывал ее с жадным интересом. Меня поражали ее красные, крепкие мужские руки, всегда по локоть обнаженные, как у мясника, с серебряным браслетом на запястье. И обращалась Вера Титовна со своими руками осторожно, словно это были чужие руки, взятые ею напрокат или украденные.

По комнате пронеслась крепкая струя чесночного запаха. Гусева схватилась руками за виски, на лице у нее появилось страдальческое выражение:

- Откуда это пахнет чесноком?

- И правда, девочки, кто это наелся чесноку? - поддержала Маша.

- Просто неприлично! - сказала Муся.

А у меня закружилась голова, замелькало в глазах, подступал жестокий приступ мигрени. Мне вдруг почему-то захотелось, чтобы мной зарядили пушку и выстрелили в форточку, на свежий воздух. И вот я лечу, однако в меня нацелились ракеты-перехватчики, чтобы сбить. Пришлось возвратиться обратно в комнату.

Маша откинулась на стуле и подводит синим карандашом веки, потом красит свои вывороченные губы, в которых мне мерещатся две пиявки, напившиеся крови.

- Сережа, ты спишь? - слышу я голос Гусевой. - Проснись, Сергей Дмитрич. Эй, товарищ Козявин!

И тут раздается резкий звонок, рабочий день окончен. И я рвусь к метро...

Вере Титовне, помню, закатили выговор, скорей всего за прогулы. Она ходила к стоматологу без разрешения Петра Иваныча, и тот написал докладную новому директору. Так опозорить человека! Однако Вера Титовна, как ожидали, не закатила истерику и не произнесла защитительную речь в коридоре во время производственной гимнастики. С пожелтевшим лицом, придерживая рукой зубной протез, который, видимо, еще не приладили как следует, а дали примерить, она слонялась между столами. Но к концу рабочего дня нервы у нее сдали. Вынув протез, чтобы не мешал, она разразилась воем и визгом в сторону Петра Иваныча. Тот молчал, хотя уши у него и покраснели от возмущения.

Веру Титовну у нас недолюбливали. Она ела чеснок в рабочее время и приносила в стеклянной банке борщ из дома. Все это было неприлично. Ужасно. Тогда я тоже так думал, а теперь мне стыдно. Нужда-с... Одиночество.

И все же, мне кажется, ей сочувствовали, хотя и не любили... Когда несчастная выскочила из комнаты, раздались голоса:

- Она устроит концерт этому новому директору.

- Он извинится перед ней.

- Хе-хе-хе! - язвительно проговорила Гусева. - Скоро всех заставят надеть погоны!

- А какая будет форма?

- Пижама полосатая, хе-хе-хе!

- И штаны без пуговиц. Будешь ходить и держать руками.

- И телесные наказания. Драть всех солеными розгами!

- Тише, товарищи, вы мешаете работать.

- Голову между ног и розгами!

- Закажем скамью для порки!

Однако тут вошла Вера Титовна и, широко улыбаясь искусственными зубами, проквакала:

- Какой симпатичный у нас новый директор, девочки. Ручку поцеловал, хи-хи-хи. Настоящий мужчина. В буфете есть сосиски, кто хочет.

И все ринулись в буфет.

- Тише товарищи, нельзя же так, - строго сказал Петр Иваныч, но его никто не слушал, ибо сосиски - это прекрасно!

Только Муся никуда не побежала, она вторую неделю голодала ради фигуры. Бедная женщина осунулась, еще ярче стали гореть жгучие ее глаза под белым выпуклым лбом. А у меня не было денег...

МОЛЛЮСКИ

Постепенно я стал забывать, что живу среди моллюсков, что эта планета вовсе не наша Земля, а чужая. И живут на ней не люди, а моллюски, которые, в общем-то, мало отличаются от нас и внешне и внутренне. Женщины тут были такие же, как и у нас, мужики тоже. Нравы и обычаи в основном такие же.

В общем, я как будто и не попадал никуда, а так, кто-то грохнул меня по затылку, из глаз посыпались искры, и вот те на! Я среди моллюсков. Может, это какой-то антимир или черт знает что?

Язык моллюсков, если я скажу, что он сильно похож на наш, то не совру. Ибо очень скоро я стал понимать их речь, научился читать, писать и прочее.

Окончив институт, до сих пор не пойму, чему там обучали, я женился на моллюсканке с зелеными ногтями. Впрочем, и у нас, на земле, можно выкрасить ногти в зеленый цвет, так что ничего особенного. Но, оказывается, моллюски с зелеными ногтями принадлежали к высшей расе. Во всяком случае, так они сами считали. Конечно, старались скрывать это, говорили вслух и везде, что все расы равны.

У меня, правда, были обыкновенные розовые, человеческие ногти. И как моллюсканка с зелеными ногтями вышла за меня замуж, ума не приложу? Ведь она была убежденная расистка и обычно с пренебрежением говорила о других расах: "Эти вонючие безосы, я их терпеть не могу". А безосы отличались от нее лишь тем, что ногти у них были синего цвета.

- Но кто же тогда, я, Шалютка? Какая у меня раса? - как-то спросил я у жены.

- Ты альбинос, дружочек, - отвечала она. - Наши бабы в отделе без ума от альбиносов,

- Но почему?

- Когда-нибудь поймешь.

- И все же?

- Альбиносы настоящие мужчины.

Мы жили с Шалюткой на четвертом этаже в блочном доме, в малогабаритной квартире, где летом дышать совершенно нечем. Я-то на Земле привык к спертому, загазованному воздуху, а моллюски с трудом переносили. Однако через десять лет правительство планировало снабдить всех моллюсканцев кондиционерами или, на худой конец, дешевыми противогазами.

Шалютка работала переводчицей. Она неплохо знала язык безосов. Я же после окончания института и получения диплома долгое время нигде не мог устроиться на работу, так как никто не мог понять, что я умею делать. В принципе-то я ничего не умел делать, ибо ничему полезному меня не научили. Но жить как-то надо, Зарабатывать хотя бы на черствый хлеб, о масле и говорить нечего. Ну и наконец Шалюткин дядя Магомай устроил меня переписчиком бумаг в какой-то научно-исследовательский институт. Заработок низкий, зато и делать нечего, сиди-посиживай.

Однажды выпив две бутылки подогретого пива с кусочком сахара и слегка захмелев, я достал свой диплом из ящика стола и спросил у Шалютки:

Слушай, а все-таки что значит эта специальность?

Социолог, - прочитала по слогам Шалютка.

Как это понять, дорогая? Что-то не слыхал.

Дурачок, это что-то вроде писателя. Во всяком случае, ты можешь стать таким же великим, как Б.

Не знаю такого.

Глупый, кто же не знает потрясающего Б. ...? Сам президент безосов ему руку пожимал.

Откуда мне знать, если я люблю читать только про шпионов да про подвиги разведчиков? Шалютка сказала мне, то я тупой, как пень, и если бы. не был альбиносом, то давно бы уж разошлась со мной. Слава богу, у нее поклонников хватает.

При живом-то муже? - расстроился я. Шалютка вздохнула, мы поцеловались и помирились.

Было бы из-за чего ссориться.

Как-то среди ночи мы, умиротворенные, лежали на узком диване, от которого слегка попахивало клопомором, и разговаривали. Голое Шалюткино тело ненавязчиво светилось в полутьме.

- Слушай, Шалютка.

- Что, Сереженька?

- Ты не расстраивайся, Шалютка, но я ведь не моллюск.

- Кто же ты, милый?

- Я человек, Шалютка, обыкновенный человек.

Шалютка хихикнула и сказала, что обожает такого остроумного альбиноса, как я.

- Шалютка, я человек, а не, моллюск! Повторяю тебе! - разозлился я. - Не моллюск, а человек!

- Я тоже человек, - задыхаясь от смеха, сказала Шалютка. - И это звучит гордо. Знаю, есть такая наивная сказка о человеке. Дядя Магомай очень любит эту сказку о гордом человеке. Ха-ха-ха, Сереженька, ну, ты и загнул!

- Нет, Шалютка, ты не поняла. Я ведь инопланетянин. С планеты Земля. Это, знаешь ли, на окраине Млечного Пути.

- Расскажи, - серьезно попросила Шалютка и прикрылась простыней.

- Ну, я и стал рассказывать о Земле, о Подмосковье, о пивном баре, куда ходил каждый день до того, как очутился в стране моллюсков. Ну, и о всякой всячине болтал.

- Если ты это серьезно, то завтра же пойдем к психиатру. Я все расскажу дяде Магомаю и маме. Ты меня обманул, ты ненормальный психопат. А таким запрещено жениться.

Я поцеловал Шалютку и сказал, что она не понимает шуток, начисто лишена чувства юмора,. Конечно, же я не человек, а обыкновенный моллюск. Но ведь каждый моллюск мечтает стать человеком, ибо человек - это звучит гордо. Прекрасная сказка, мудрые моллюски. Успокойся, Шалютка, я так же, как и ты, ненавижу этих вонючих безосов. Я самый обыкновенный моллюск, просто альбинос.

- Обожаю альбиносов, - вздохнула Шалютка, - Но, пожалуйста, оставь свои глупые шутки, все мы моллюски, и ты об этом прекрасно знаешь...

ОДНАЖДЫ В ВОСКРЕСЕНЬЕ

Пришла наконец весна. Адам Иваныч, подающий надежды переписчик бумаг, стал ездить на дачу копать грядки. Был он высокий и толстый, а жена у него тоненькая и симпатичная.

Как выходной, едут они на дачу, и сынка везут, ему четыре годика, Сашенька. И вот ребенок с лопаткой или грабельками в песке ковыряется, тесть и теща не налюбуются на него, какой славный мальчик.

Солнышко в саду, птицы свищут, скворцы порхают. Адам Иваныч снимет свою красивую шляпу, тещин подарок, и на сучок повесит. А ветерок в это время и налетит и пошевелит волосы у него на голове, да так ласково, будто ангел ручкой погладит. Адам Иваныч так и застынет с улыбкой, так и замрет, оцепенеет. Вот до чего ему хорошо. А тесть и теща сидят на лавочке, им тоже хорошо. Однако старик тесть думает: "Эта нынешняя молодежь... ни дать не умеют, ни взять. Все спустит Адам Иваныч, что в страхе добыто да накоплено им. Младший переписчик бумаг, а гонору в нем. Хорошо хоть нас уже не будет, пускай транжирят".

Славно весной в саду. Копает Адам Иваныч грядку, в азарт войдет, аж спинa взопреет. А землица мелкая унавоженная. Навоз старик достает в совхозе сколько хочешь. Директор чем-то ему обязан, чуть ли не от тюрьмы спасен.

Так что под каждую яблоню, под каждый куст крыжовника Адам Иваныч навозцу кладет да еще и бормочет, как идиот.

- Нате вам, яблоньки, кушайте.

Ну вот, поработает Адам Иваныч, нагуляет аппетит, а тут и обедать пора. Обедают на летней террасе. В тяжелом старинном стекле водка для труженика стоит. Скатерти здесь всегда белехоньки, накрахмалены. Серебряные ложки и вилки на подставочках, как и полагается.

- Что, Николаша, - говорит старуха своему престарелому супругу, - мясо нести сначала, или как?

- Ну, так что ж, - отвечает белобородый Николаша. - Я думаю, можно и мясо сначала.

И, говоря это, он разливает немощной старческой рукой ласковое сухое вино, а труженик Адам Иваныч водки себе, водки!

Мясо дымится на блюде. И на вид оно отменное и на вкус приятное, как говорят в городах, парное мясцо. Председатель совхоза привез, самолично доставил из уважения. И денег не взял.

Да, славно они обедают. У них и в мыслях нет, что где-то одна треть человечества умирает с голода. Да ведь и все мы разве помним об этом каждый день? Мы вздыхаем об этом, только когда прочитаем в газете. Правильно, наверное, старик Николаша рассуждает, пошли им мяса, так еще украдут по дороге, народ все ненадежный, да и таможня теперь не та, что прежде. В общем, бог с ними, зачем расстраиваться о голодающих, раз никак помочь нельзя? Прежде вон ходили нищие, так всегда можно было подать кусок хлеба или накормить щами. А теперь как?

Теплый воздух валит из сада в распахнутые окна. Сытый пес под яблоней ждет костей от обеда. Чинный, благопристойный идет разговор. Опустели тарелки, графинчик с водкой, отяжелели тела. Старик задремал в кресле.

На Адама Иваныча сходит благодать, от водки и мяса все весело маячит перед глазами. Он идет в сад, делает себе костерчик из сухих щепочек, затем прикуривает от уголька, хотя у него есть и спички и японская зажигалка. От уголька. Это романтично. Как в кино.

"Эти лентяи разорят не только себя, но и государство, - думает сквозь дрему старик Николаша. - Ни дать не умеют, ни взять. Мы брали, но и работали, как звери. О, господи, когда это было, в какие времена? Да не так уж и давно, на нашей памяти... Все растранжирят, все промотают в этом царстве демагогии. А чего еще от таких ждать, как наш бездельник Адам Иваныч?"

СТЕНА

Духовенский неудачно сочетался поздним браком, пожалуй, что и без любви, просто настала пора жениться и продолжить свой род.

Родили они ребенка кое-как, были какие-то и планы насчет воспитания, вроде привития любви к книгам, к музыке, к хорошим манерам, к отечеству. Не то, чтобы как в высшем свете по преданиям русских классиков, а хотя бы кое-что, какие-то крохи культуры и интеллигентности. Но все эти мечтания развалились, лопнули под тяжестью клопиного быта.

И Духовенский махнул рукой на жену, на вечно болеющего ребенка и впал в меланхолию, что никак невозможно в наше время, так как есть много средств обойти ее или обмануть.

А годы летели, не принося Духовенскому особого счастья, ни горя, от которого надо рвать на себе волосы.

Духовенскому было жалко, что годы летят и у него досуга всего полтора часа в сутки. И он часто задумывался над своей глупой жизнью, прислушивался к движению соков в своем зрелом теле, и будущее его страшило. Он боялся морщин, полового бессилья, дряблости мышц и, наконец, смерти.

Хотя внешне это был нормальный гражданин с ясными глазами и румяными щеками. Впрочем, некоторые замечали в его глазах какой-то сухой блеск. Но мало ли отчего могут сухо блестеть глаза? Может, от недостатка витаминов или, наоборот, от слишком калорийной пищи. А может быть, и от особого рода меланхолии, какая теперь вот у Духовенского.

В эту весну он чувствовал себя особенно плохо, главным образом морально, как он сам выражался. Ему непременно хотелось познакомиться с женщиной, достойной его ума, чувств и тела. Через какие-то вторые руки его знакомили, но ему не везло. Никому не нужны были ни его ум, ни его чувства, аи тем более его тело. Этого добра хватало на белом свете. Все уж были и сыты и пьяны или же слишком рассудительны. Поэтому Духовенский, бедный человек, служивший переписчиком, бумаг, и терпел неудачи в любовных делах. А домов терпимости в те годы, как известно, уже не было.

В пятницу Духовенский позвонил некоему Семенову:

- Иван Порфирьич? Гм-м... Это я, Духовенский...

И далее, все в таком же роде, мол, до чего же паршиво жить на свете. Семенов же,_ будучи один, звал, его к себе в общество, даже если тот и с женщиной.

Духовенский приехал со своей новой знакомой Дарьей. Тотчас все сели за стол и, нисколько не мешкая, выпили кофе. Семенов посмотрел на Дарью, которая жевала кусочек сыра по три рубля за килограмм. Ему стало грустно. "И что за дурак этот Духовенский? - подумал он. - Привел какую-то дуру. Теперь мне надо срочно идти в кино".

Духовенский же нетерпеливо сжимал и разжимал вспотевшие ладони. Все угнетало его. И тощая Дарья с землистым лицом, и Семенов, и ответственность момента. Как приступить к телу Дарьи, с которой он час назад познакомился на автобусной остановке?

Духовенский встал, Семенов тоже встал и, подмигнув приятелю, сказал, что ему надо идти в кино, а то билеты пропадут. И он ушел. Духовенский тотчас обнял Дарью, но обнаружил холодное, можно оказать, яростное сопротивление. Он молча сражался с нею некоторое время, и тощая Дарья наконец сдалась.

Счастье Духовенского длилось недолго, потом он вздохнул и задумался. Ну, и что нового он узнал?

Дарья поправляла сбившееся измятое платье, и злость одолевала ее, на себя, на Духовенского, на проклятую нашу жизнь, что приходится вот так глупо обходиться случайными встречами, ибо замуж никто не берет. Всем нужны красивые, с хорошими фигурами.

Семенов пришел из кино. Духовенский торопился уйти и все забыть как можно скорее. Дарья же пристально посмотрела на Семенова, который был ей чем-то симпатичен, и подумала, что лучше бы она осталась с Семеновым, чем с Духовенским, к которому она не испытывала ничего, даже простого любопытства. "Какая дерьмовая жизнь! - с досадой подумала она. - И когда это все кончится?"

Духовенский с Дарьей больше не встречался, но день ото дня становился все задумчивее, лихорадочный блеск в глазах усилился. Все время ему воображалась стена, которую не прошибешь ни головой, динамитом; ни атомной бомбой...

БАЛАГАН ДОРМИДОНТА

- Ой, да уж не одичал ли этот кот? - сказала какая-то баба в рыжей телогрейке. Кот был толстый и злой. Он прижал уши и присел, но с места не сдвинулся, когда на него махнули рукой.

Я прошел в избу. На всем лежала пыль, в углах повисла паутина. Бабы в телогрейках о чем-то толковали и слонялись по избе, осматривая стены, углы, паутину. И это было похоже на то, как бродят в музее от картины к картине, ничего не понимая в них.

Не видимый ими, но видимый мной, огненный Дормидонт вытащил из кармана бельевую прищепку и пристегнул ее к моему сердцу. Мучаясь от боли, я побрел за ним. Из наступившей вдруг тьмы выступило желтое пятно, на котором зазмеились зеленые буквы: "Балаган Дормидонта", Я вошел к нему, к старому волшебнику, состязаться с ним, ибо и сам был волшебником.

В балагане горел красный свет, как зарево от пожара. Дормидонт придвинул ко мне чашку с каким-то зельем. Глаза у него были красные, воспаленные, как у нашего бухгалтера Шютца, и зрачков не видно. Мы начали соревнование.

- Водка, - сказал Дормидонт и задумался. - Делается из спирта.

Он усмехнулся, решив, что победил меня этим наивным заклинанием.

- Нет, - сказал я. - Водка делается из травок.

Дормидонт побледнел.

- Из травок? - недоверчиво спросил он. - И ты знаешь, как?

- Да, очень просто, - сказал я. - Она настаивается на травках.

- Господи, и почему я не знал такой простой вещи? - тяжело вздохнул Дормидонт.

- Я победил, теперь она моя, колдун.

- Но ее не существует, это все выдумки, - пожал плечами Дормидонт. - Хочешь, возьми эту с фотографии. Ты говоришь, что она похожа, на твой идеал.

И он, как фокусник, щелкнул пальцами. Женщина с фотографии ожила и с криком обняла меня своими ломкими руками. И вдруг ее расслабленное тело повисло на мне, как мокрая газета. Да это и была бумага.

- Идеалы твои из глупых книг, а жизнь совсем другое, - сказал Дормидонт. - Садись и не расстраивайся, мой юный друг.

Все было в балагане Дормидонта, как в настоящем мире. И звезды, и ветер, и дождь, и снег шел, когда старику этого хотелось. Но сюда никогда не заглядывало солнце.

- Сейчас я кое-что тебе покажу, - сказал Дормидонт.

И потемки вспучились от ярких клубящихся красок. Свет двигался как живой, исходя из какого-то центра. И в этом центре возникла вдруг женщина, обнаженная, но без ног.

- Где же у нее ноги?! - воскликнул я.

- У цветка не бывает ног, - горестно прошептал Дормидонт. И тут я заметил, что женщина растет из большого цветочного горшка.

- Этот экзотический цветок я вырастил сам, - смущенно пробормотал волшебник. = Два раза в день приходится поливать.

И он ушел. Я вдыхал убийственный аромат Дормидонтова цветка. И голова ее стала клониться в мою сторону.

- Наконец-то ты пришел, - будто бы услышал я.- Обними же меня поскорее.Я обнял ее и нечаянно приподнял. Раздался стон, погасло сияние огней, исчез аромат, стало темно.

- Люди, люди, - сказал Дормидонт. - Вы как дети. Нельзя же вырывать цветы с корнем. Ими можно только любоваться. А еще волшебник. Эх ты, горе луковое.

И вот мы снова сидим за столом и разговариваем.

- Вот, например, ты встаешь и едешь на работу, - начал Дормидонт, потягиваясь и зевая. - Ты любишь свою несуществующую девушку, пьешь пиво, бродишь по улице и думаешь, что это все не во сне, а на самом деле. Нет, мой друг, все это сны. Вы спите глубоким сном, поэтому ваша жизнь хаотична и глупа, как это и бывает в снах. И только я, Дормидонт, никогда не спал, как не спит солнце, не спят звезды. Может и ты хочешь проснуться? Разбудить тебя? Может, когда ты проснешься, то и встретишься с ней.

- Хочу проснуться, Дормидонт, - сказал я. - Но только на одно мгновение.

- Хорошо, - согласился старик.

Тьма сделалась гуще. И я вдруг ощутил себя могучим океаном, понял язык космоса, ибо он породил, меня, услышал голоса звезд. И тут какая-то яркая комета врезалась в меня и погасла. Я очнулся.

Ну, что ты видел? - спросил Дормидонт.

- Я был океаном.

- Это и есть ты на самом деле, - сказал Дормидонт. - А всё остальное сны.

- Я увидел комету, она врезалась в меня.

- Это и была она в подлинном своем обличье, - пробормотал Дормидонт. - Ваша любовь.

- Ты победил меня, Дормидонт, - признался я. - Никогда мне не отрешиться от реальной жизни с ее радостями и горестями.

И тут исчезла ночь, балаган волшебника, ярко засияло солнце, и рев автомобилей, бегущих по улице, ворвался в мои уши...

ЧЕРНОЕ ЯЙЦО

Говорили, что есть черные звезды. Никто их, правда, не видел и мало чего о них знали. Но они были, если верить ученым астрономам.

И вот однажды Еськов попал на планету, которая плавала около черного солнца. Он был, конечно, без скафандра, ибо откуда студенту взять скафандр? Да и зачем ему та планета, где надо ходить в скафандре?

Еськов попал на планету не один, а с Катькой. И он, и Катька не были учеными, а просто обыкновенные молодые люди, студенты, будущие переписчики бумаг, на какой ракете, превышающей скорость света, как врут фантасты, они не летели. А дело было так. Еськов нашел яйцо. Если известно из народных сказок, что иногда куры сносил золотые яйца, например, Курочка-Ряба, то о черных яйцах даже в сказках не упоминается.

Еськов обнаружил черное яйцо в кружке с пивом и, сильно удивившись, спрятал его в карман. В тот же день показал Катьке, они стали разглядывать его и гадать, откуда оно взялось. Пока гадали да рассуждали, яйцо и перенесло их на черную планету с черным солнцем.

Там, наверное, тоже жили какие-то люди, а может быть, скорее всего и не люди, а какие-нибудь удивительные существа. Ведь ничего не было видно, и сказать о них точнее трудно. Существа, да и все. Одно было ясно студентам, во всяком случае, они догадались, что черное яйцо поселило их в гостинице.

Еськову не было страшно, а только забавно да любопытно. Страшно бывает, когда все реально, а тут... В общем, какая-то чепуха. Всходило черное солнце, черный свет лился на планету, черный ветерок шевелил черные листья деревьев. И чужая, черная, загадочная жизнь врывалась в окошко со всякими своими звуками и голосами.

В общем, ничего не было видно, в то же время Еськов был уверен, что не ослеп, с глазами у него все в порядке. И он нисколько не горевал. С Катькой ему было хорошо. Он научился узнавать ее по запаху, по колебанию черного воздуха, который казался гуще, чем обычный, по теплу, исходящему от ее тела.

Вдруг он обнаружил в кармане спички и решил зажечь одну, надеясь, что спичка осветит комнату. Но. конечно, это было бесполезно. Спичка горела черным огнем и наконец, догорев, обожгла пальцы.

Впрочем, любить Катьку можно было и в полной темноте. Им нравилось играть в кошки-мышки. Она затаивалась, а он отыскивал ее. Катька наконец не выдерживала и начинала хохотать. Как-то они даже стукнулись лбами. В общем, было весело. О лекциях, конечно, не думали. Однако очень скоро им захотелось есть и пить. Еськов сказал, что они, наверное, умрут от голода и жажды. И тогда стало страшно.

И тут заговорило яйцо. Оно рассказало о планете, что жители ее - одни лишь черные яйца, и планета перенаселена. И они хотят сделать на Земле черное солнце и перебраться туда. На это Еськов, будучи патриотом и боясь за родную Землю, ответил, что нет никакого смысла туда перебираться, так как люди их всех съедят, что любимая еда людей - это яйца, белые, черные, в крапинку, желтые, лишь бы не протухшие. Яйца можно сварить, сделать из них яичницу, хороши яйца и с красной икрой. В общем, если черные яйца переселятся на Землю, проблема питания людей будет решена раз и навсегда. Дело в том, что в отличие от вас, яиц, мы не вегетарианцы.

Яйцо содрогнулось от таких слов и пробормотало, заикаясь от страха, что они подыщут себе более подходящую планету, и немедленно перенесло их обратно на Землю.

Еськов с Катькой тут же побежали в буфет, так как сильно изголодались. В гостях хорошо, а дома лучше, балагурил Еськов, в гробу я видал эти черные яйца. После пребывания на черной планете они еще больше полюбили друг друга и вскоре сыграли комсомольскую свадьбу. Через положенное время у них родился ребенок. К сожалению, черный. Еськов устроил Катьке скандал. Он ни за что не хотел соглашаться с ней, что черный малыш - результат их пребывания на черной планете, а во всем обвинял черного Джона, студента из их группы. "Никаких планет с черными яйцами не бывает!- упрямо твердил он. - Никаких "черных дыр", хоть режьте меня на куски!" Но так как он был человек по натуре добрый, а черный Джон уехал на родину, то очень полюбил маленького Джона, помирился с Катькой, и через положенное время у них родился нормальный белый ребенок.

Катька и Еськов прожили счастливо до глубокой старости и умерли в один день. Вот какие поучительные истории случаются на белом свете!

ИММИГРАНТ

Допустим, я иммигрант и живу во Франции?.. Там у меня дело - ночной бар. Работа хорошая, есть на кусок хлеба. Но вот Жак, мой поверенный, говорит мне:

- Поезжайте, мосье Анатоль, в вашу деревню и вылечите свою ностальгию. На вас лица нет.

И, послушав его совета, вскоре я обнимаю тетушку Анну.

- Ах, мусье Анатоль, мусье Анатоль, - говорит добрая старушка и плачет, как обычно бывает в таких случаях.

- Ах, тетушка Анна, - говорю я в отчаянии, не зная, что и сказать. - Вон блохи у вас скачут, как лошади.

- Блохи, - соглашается тетушка Анна. - Ах, мусье Анатоль, нету на них погибели. Поставлю-ка я варить бульбу. Торф - одни крошки. Выкопали все болото Что нам теперь делать без болота? Во Франции есть болота?

- Нету.

Но, допустим, я сижу на табуретке у окна, и тоскливый зверь сосет мое сердце.

- А что вы там делаете во Франции, мусье Анатоль?

- О, у меня там дело, тетушка Анна. Найт бар, как говорят русские.

- Дело, - уважительно кивает головой тетушка Анна. - Когда-то у нас тоже было дело. Три ветряка. На всю округу муку мололи. Хорошо жили. Потом нас раскулачили. Горе, мусье Анатоль, горе. А куда денешься? Пришла революция...

И высыпает вареную картошку на скатерть, и она дымится паром, разваристая бульба. Потом я вижу грязного белого кота под столом и говорю, лишь бы что сказать:

- А у вас кот, тетушка Анна?

- Так ведь мыши, - вздыхает старушка. - Ах, мусье Анатоль, зачем вы приехали в Россию? Боже сохрани вас от греха, уезжайте обратно, пока не поздно.

- Но я патриот, тетушка Анна. Я не могу уехать.

Огромный тоскливый зверь прожирает меня насквозь. И допустим, наутро тетушка Анна находит меня повесившимся на старой родной груше. И вот я, покойник, лежу на столе, и усатая толстая женщина читает гнусавым голосом надо мной из старой потрепанной книги. Псалтырь. "Блохи, - бормочет тетушка Анна. - Они кусали его всю жизнь. Поэтому он и уехал во Францию. Там, говорят, нету блох".

Допустим, ничего этого не было, никакой я не иммигрант, никакого и дела у меня нет, а просто я обыкновенный водяной, по совместительству, водяной, которому грустно, одиноко и сыро...

ВОДЯНОЙ

Вот уж три года, как я водяной на Петровской мельнице. Омут наш глубок, и рыба в нем есть. В лунные ночи мы собираемся у старой коряги. Я, две утопленницы, Дашка да Машка, и еще дед Архип. Собираемся тесной, уютной компанией и смотрим со дна омута на луну. Дивное светило, - говорит дед Архип и делает вид, будто нюхает табак. - Погреем старые кости.

- А не выйти ли нам на лужок? - говорит Дашка.

- Поиграем, погреемся, - поддерживает подругу Машка.

Мы выбираемся на лужок. "Грейтесь, играйте, - думаю я, - дело ваше, а у меня есть свое". И отправляюсь в деревню, стучусь в окошко крайней хаты.

- Кто там? - спрашивает вдова, моя ненаглядная Настасья. - Кого черт носит по ночам?

- Это я, Настюшка, отвори.

- Господи, Иван Петрович! - бормочет вдова. - Мокрющий-то, словно бобр.

- Я обнимаю необъятную вдову, теплую, как печка. Потом хожу по избе, оставляя за собой лужи. Настя затирает их тряпкой, ворчит:

- Да хоть бы уж раз сухой пришел, Иван Петрович. Все полы мне сгноишь.

- Да, ведь я водяной, как ты не понимаешь, Настасья Ивановна?

- Ну и что из того, что водяной?

Она наливает нам по стопке злющей самогонки. Ух ты, чертово зелье! Словно в огне горишь. Нам, водяным, стопка не очень полезна, разные стихии. А не выпьешь, человек обидится. Скорей бы уж дожить до сухого закона. Затем Настасья обнимает меня и начинает причитать да клянчить:

- Водянушко ты мой! И как тебя угораздило водяным-то стать? Люди вон все идут в завмаги да в завсклады. Ах, любовь, любовь! Никогда не думала, что полюблю водяного. Пошли-ка, батюшка, рыбки к празднику, а то в магазине хоть шаром покати.

- Пошлю уж, как не послать. Да только удобрениями много рыбы нынче потравили, все с полей в пруд сбежало.

А сам думаю, и что за жизнь? Нету тебе покоя ни на земле, ни под водой. Хорошо, что не стал завскладом, а то бы дело рыбкой не обошлось.

Ухожу под утро. Туман. Стегаю по дороге Дашку прутом, привалилась, бесстыжая, к трактористу Никите. Загулял механизатор. А дома жена, двое детей.

На самом берегу пруда спотыкаюсь о Машкины белые ноги. Лежит в копне сена с каким-то приезжим шабашником. Много их нынче развелось. Зашумел я:

- Хоть бы тебе ноги кто повыдергал, дрызгалка бесстыжая!

- Чего ты, Иван Петрович, бранишься?

- В омут пора, утро уже.

Шабашник на меня попер:

- Катись, старый хрыч, отсюда!

Это я-то старый хрыч?

Ну, и без лишних разговоров утащил парня в омут, окунул пару раз, водорослей напихал полный рот, ругаюсь:

- Тебе что, живых баб мало в деревне? На наших позарился? Нет уж, дудки! Под водой я хозяин!

Отпустил дурака, а надо было оставить, некому чистить омут. Ничего, допьется до белой горячки, сам придет.

Днем мы обычно спим. Только не спится мне. Дед Архип тоже не спит. У стариков часто бывает бесонница. Все делает вид, что табак нюхает. Я его ругаю:

- Ну, как ты чихнешь под водой, пень старый?

- А это уж мое дело, - бубнит он. - Может, как-нибудь и чихну. И незаряженное ружье раз в год стреляет.

Ну, что с ним спорить? Бюрократ, да и только привык заниматься очковтирательством...

ЛЕШИК

Мы сидели с Лешиком под елкой и курили. Моросил дождь. Лешик был грустный и совсем почти голый. На нем было надето что-то вроде набедренной повязки, сплетенной из пожухшей травы. Он дрожал от холода. На его рожках уже стерлась серебряная краска. Я их покрасил еще прошлым летом, когда мы впервые познакомились. Бороденка у него просвечивала, как у старика, хотя он убеждал меня, что совсем еще молодой, всего около трехсот лет. Деду же его, который жил где-то в северных лесах, перевалило за две тысячи.

- Что ты, Лешик, грустный? - спросил я.

Он махнул худенькой рукой и заморгал воспаленными глазами:

- Я оттого грустный, Сережа, что никто уж в меня не верит. И лесов тут скоро не станет. Где мне жить? Рядом построили новый завод, из труб повалил вонючий дым, и сразу же засохло несколько елок. И грибов не стало, и зверье перевелось. Обнесли мой лесок забором, мол, заповедник пусть будет. А что толку? Теперь, как в тюрьме. И вообще, Сережа, я скоро, наверное, умрy от страха.

- Почему?

- Боюсь людей. Ведь ты только подумай, они должны меня бояться. Днем сижу на дереве, вздохнуть опасаюсь. А и ночью не лучше, брожу по лесу да плачу. Сучок треснет, умираю от страха. А вдруг милиция? Подумают, хулиган какой-то бродит в лесу. Не стало мне житья, Сережа.

- Но я-то ведь верю в тебя, Лешик.

- А только твоей верой еще и держусь. Без веры ведь все живое гибнет рано или поздно.

- Я даже тебя немного боюсь, Лешик.

Он укоризненно посмотрел на меня:

- Зачем ты меня обманываешь, Сережа? Ложь убивает веру. Не боишься ты меня нисколечко.

- Не боюсь, - вздохнул я.

На другой день я купил ему нюхательного табаку, как и обещал. Уж очень он любил нюхать табак и чихать, чтобы эхо лесное разносилось. Но какое теперь эхо?! Рядом по шоссе ползут и ползут самосвалы, так ревут, что уши закладывает.

- Лешик, - позвал я тихо. - Объявись, не бойся, это я, Сережа, твой друг. Табачку вот принес.

Но нигде не было Лешика, не отзывался, только зловеще каркали вороны. Умер ли он, сбежал ли? Не знаю. Я еще несколько раз приходил под елку, ждал, не придет ли покурить со мной. Так и не появился. Лес этот, как бывает у нас, очень скоро вырубили и построили гигантский завод по переработке мусора и всяких отходов. Но я тешу себя надеждой, что Лещик еще жив моей верой, но подался на север к деду. Там еще остались кое-где настоящие леса.

ПОРТРЕТЫ

(Рассказ из времен застоя)

У него был характерный большой мясистый нос, не красный и не фиолетовый (он не пил ничего, кроме чая), а какой-то мертвый, не нужный ему вовсе, худо дышащий, видно, из-за полипов. Носом своим этот человек по прозвищу Маркиз занимался постоянно. Для этого у него были чрезвычайные платки...

Но как бы тщательно мы ни описывали Маркизов нос, или грудь Мальвины, или необычайные брови Пикового Валета, все равно ни к чему не придешь. Необходим какой-то интересный случай, чтобы показать героев в действии, в их поступках, в разговорах даже. И вот этот случай.

Маркиз, будучи ответственным за рекламу продукции, пришел в девять часов и отомкнул помещение этого уникального заведения, в котором служили несколько дюжин переписчиков бумаг. Он не заметил, как в туалетную комнату прошмыгнула фигура. Если бы подслеповатый Маркиз заметил эту фигуру, то очень бы огорчился, потому что фигура могла быть и была главным редактором, который иногда ночевал на работе. А на работе ему ночевать запретили, все-таки помещение казенное.

Маркиз подошел к стенной газете, попыхтел ноздрей, проверил легким покашливанием свое горло, вечно болящее, ощутил на миг свою правую лодыжку и решил идти в туалет. Каково же было его удивление, когда там оказалось занято. Некто спустил воду.

- Кто там? - со страхом спросил Маркиз. Дверь отворилась, и Маркиза приветствовало существо, сверкнув заячьими зубами:

- Доброе утро, Маркиз. Доброе утро!

Это действительно был главный редактор, которого звали Нестором Иванычем.

- Здравствуйте, - оторопел Маркиз. - А как же вы?..

- Прошу в туалет. Свободно уже, - перебил его Нестор Иваныч.

- Да нет, я так, - заговорил Маркиз рассеянно. - Когда же вы успели проскочить? Я сам только что отпирал издательство. Никого не было.

- Только что, товарищ Маркиз, следом за вами, - ухмыльнулся Нестор Иваныч и подумал: "Во, дурак! Будто нельзя запереться изнутри".

Несмотря на то, что Маркизов нос барахлил насчет запахов, крепкое похмелье Нестора Иваныча, казалось, насквозь пробуравило его умный, пытливый мозг. "Умный и пытливый", - иногда говорил он, постукивая по своему лысому черепу дрожащим пальцем.

Между тем Нестор Иваныч, долговязый и жилистый, поправил грязный воротничок, из-под которого торчал засаленный комок галстука (часто он пользовался им вместо полотенца и носового платка), и поспешно сверкнул зубами навстречу пожилой стройной даме с сумасшедшими зелеными глазами.

- Доброе утро! Доброе утро, Марья Дмитровна!

Это была новая директриса, пробившаяся к высокой должности из самых нижних чинов. Когда-то она была рядовым переписчиком бумаг. Она всегда испытывала слабость к Нестору Иванычу. Он был мужчина в ее ракурсе, как она говорила.

Директриса понюхала воздух и разразилась:

- Твою мать, Нестор! Что это такое?! Да ты пьян!

- Ни в коем разе, Марья Дмитровна!

- Да от тебя ж разит!

- Это от Маркиза, - нагло заявил Нестор, улыба ясь, как младенец.

- От тебя! - сверкнула глазами Марья Дмитровна и даже зубы стиснула. Нестор

Иваныч прикинулся виноватым:

- Диффузит после вчерашнего. Я еще не пил "кофэ".

- Опять ночевал на работе?! - зловеще прошипела Марья Дмитровна.

- Ни в коем разе.

- Хоть бы подушку из дома принес.

Маркиз к этому моменту вышел из туалета, и Марья Дмитровна оставила разнос до другого раза. Ну, что ж, Нестор Иваныч пошел на свое рабочее место, одолеваемый гурьбой всяких веселых мыслей.

Контора продолжала наполняться. Пришел Пиковый Валет, старший переписчик бумаг, разделся, уважительно, за руку, поздоровался с Нестором и направился к директрисе, взявши бумажку с цифрами, запасенную еще с вечера.

Прошли по коридору бухгалтерша с кассиршей. "Бух", "бушок", как ее ласково прозывал один художник, более склонный к алкоголизму, чем к наркомании, была полная, одутловатая женщина, сердечница. У нее отекали ноги. Не то, что ходить, она и сидеть не могла, но хотелось доработать до пенсии. К сожалению, она вскоре умерла. И наконец помещение заполнилось порхающими и лепечущими созданиями, разными мелкими переписчицами бумаг.

Но это был еще не конец. Повалили художники в свой подвал. Художник Скобелев, пьяный с прошлого Нового года, сверкнул в полумраке коридора золотыми зубами.

Художник Плетень, толстый тяжелый человек, двигался вперед животом. Эти двое зашли к Нестору на тайное совещание.

- Ну, что, Нестор, - загнусавил Скобелев. - Поправляться надо. Где бутылка?

Плетень молча сопел. Было плохо, очень плохо. Потом стало еще хуже после слов Нестора. Тот объяснил, что бутылку коньяку, что прислали с Кавказа от "профэссора" Джаварова, он выпил ночью, потому что у него была бессонница. Вот тут осталось три капли, только усы помочить.

- Через час откроется магазин, - сказал Скобелев. - Сганашим чего-нибудь.

Он открыл кошелек и шваркнул медью. А Плетень все молчал. Он был еще сырой, в дурмане, еще не отошел. Кроме того, у него в портфеле лежала бутылка розового вермута, называемая среди алкашей "бомбой", которую он хотел распить один, потихоньку. Врасплох вошла Марья Дмитровна:

- Что, мужики, худо? Заразы, чтоб последний раз! Вчера Маркиз был с докладом у Генерального. Нестора там уже знают. Еще один сигнал, и выгонят.

Последние слова Марья Дмитровна произнесла доверительно, вполголоса. Нестор Иваныч хоть и не боялся никого, и то внутренне содрогнулся от ее шепота. Он вспомнил, как бывший директор конторы Эрофей Гаврилыч, вытесненный Марьей Дмитровной со своего кресла, как-то сказал в тесной компании:

- Не будь я Эрофей Гаврилыч, вы еще вспомянете меня! Наплачетесь с ней. Это сука! Знаю, что нехорошие слова говорю, некрасивые, но из-за чего я погорел? Ну, воровал по маленькой. Все воруют, ха-ха-ха! Коллектив не зажимал, план потихоньку выполняли. Глядишь, на сто один процент и есть. Прогрессивку получали. И сам пил, и людям разрешал... Какая хорошая Марья Дмитровна, какой хороший Эрофей Гаврилыч! Какие времена! Дружба была, водой не разольешь. Марья Дмитровна вроде матери или отца родного. Бывало, сама и за чекушкой пошлет, а ну-ка, Плетень, беги за чекушкой, что-то выпить хочется, надоело работать. Эх, пропадай все, простой я человек, ребята, хоть и баба в юбке. Вот как бывало.

Действительно, так бывало. По части выпивки Марья Дмитровна от мужиков не отставала да еще подзадоривала. Любила она пошутить над Пиковым Валетом, у которого больная печень, желтуха и камни в почках:

- Выпьешь до дна, поцелую! Все свидетели!

Бедный Пиковый Валет сверкал плешью и гремел:

- Все свидетели!

И сладко они целовались. Впоследствии хирурги располосовали Пиковому Вальту все брюхо, и до конца жизни он пил только теплую воду, да и то с трудом.

- Ну, кто еще хочет поцеловаться со мной?!

И все тянулись целоваться к Марье Дмитровне, всем хотелось заглянуть в ее сумасшедшие зеленые глаза. Что-то в них такое сверкало, что бедной душе становилось сладко и больно. Даже молодые, славный малый Луковкин, озверевший от стакана водки, орал, как хам: "А ну-ка, Марья Дмитровна, на бюстершафт! Давай, Славик! Ха-ха-ха! Давай! Любишь меня?!"

- Люблю!

- А как же твоя молодая жена?

- К черту!

Впоследствии Слава Луковкин, ставший алкоголиком, вспомнит роковые слова Эрофея Гаврилыча: "Сука она, еще помянете меня".

Было мнение, что Эрофей Гаврилыч слетел с директоров по глупости. Не поделили гонорар с Марьей Дмитровной, и та доказала, что он вор...

Однако Нестор Иваныч никого не боялся. Он знал, что хуже ему не будет. Его бросила жена, он спился, руки дрожат, скальпеля ему не удержать. Когда-то он был подающим надежды хирургом.

- Нехай выгоняют, Марья Дмитровна, - ухмыльнулся Нестор Иваныч.

- Ну, зараза! А вы, пьянь, что тут торчите? Марш в подвал! Не попадайтесь мне на глаза!

- Слушаюсь, Марья Дмитровна, - сказал художник Плетень, сильно обрадованный, что выпьет вермут один.

Марья Дмитровна повела Нестора Иваныча в свой кабинет для промывки мозгов. Смешно сказать, что она его жалела и ненавидела. Она чуяла в Несторе Иваныче настоящего мужчину, падшего, к сожалению, с чем никак не хотела примириться.

Так началось утро в одном из учреждений. А сколько их в нашем громадном отечестве! Веселая была жизнь, тяжелое придет похмелье.

КАШКИН И БАССЕЙН

Бассейн напоминал Кашкину Петру Савельичу зеленую лоханку и раздражал его. Однако пообедав вялой котлетой, похожей, не будем говорить, на что она похожа, он пошел к бассейну разглядывать сквозь железные прутья купающихся да посидеть на скамейке, подставив лицо теплу.

Музыка дробилась о зеленую воду, и веселые крики неслись из бассейна. Кашкин жадно ловил взглядом голые плечи женщин - и цвет, и стройные линии их тел приводили его в тихое исступление. Как мыльные пузыри перед его глазами проносились грезы и тихо лопались.

И этот лягушатник, забитый булькающими людьми, казался ему из какой-то другой жизни, где все время играет музыка, а люди, чистые и прекрасные, летают по воздуху. Все они участливы к нему, а он рассказывает им о своих язвах и болях. И вот нежные руки заботятся о нем, трогают, жалеют...

Раз, что ли, в месяц бабы в резиновых сапогах чистят бассейн скребками, кучи грязи. А иностранцы фотографируют эту лоханку и лопочут что-то по-иностранному. Кашкин неодобрительно смотрит на их розовые щеки и завидует, что у него щеки совсем не такие совсем, землистые, с желтизной.

Однако обеденный перерыв кончился. Кашкин посмотрел на часы, вскочил со скамейки и направился в свою контору переписывать бумаги.

Снова мы встречаемся с ним уже после работы. Он остановился на берегу реки, закурил и стал наблюдать. В реке что-то искали, видимо, труп. На носу катера стоял небритый дядька с веревкой в руке, за которую дергал время от времени. На катере находились еще двое: девчонка с сигаретой и парень в вязаном трико - водолаз. На скамейке лежала сумка с красным крестом.

Девчонка смеялась, потому что парень рассказывал ей что-то смешное. Потом он взял у нее сигарету, испачканную помадой, и затянулся. Она что-то сказала ему и сдернула с ноги резиновый сапог. Парень взял сапог и стал со смехом натягивать на свою ногу. Сапог не налезал. А она смеялась, балансируя на одной ноге. Парень тоже смеялся посиневшим от холода лицом. А дядька на носу лодки все дергал и дергал свою веревку. Кто-то, видно, сидел на другом ее конце, чувствовал, как тот дергает, и в ответ пускал пузыри.

Она потерла рукой озябшую ногу и уселась на скамейку так, чтобы парень мог видеть ее красивые круглые колени и чуть повыше. Тот со смехом обнял ее.

Время тянулось медленно. Девчонка закурила и вторую и потом третью сигарету. А дядька на носу лодки все дергал и дергал свою веревку. А Кашкин все стоял и смотрел. Потом стало смеркаться. В реке отразились огни реклам.

Но вот из воды показалось что-то бесформенное и жуткое и с глухим стуком легло на дно лодки. Потом вылез водолаз. Катер с ходу рванул вперед и, рассекая воду, помчался прочь.

Петр Савельич Кашкин поехал домой. Рыхлое небо начиналось от самых крыш, и поэтому в городе казалось теснее, чем обычно.

Петр Савельич, младший переписчик бумаг, плыл в людском потоке. Он думал о том, как приедет домой, залезет в горячую ванну, отмякнет, а затем полежит с газетой на диване. Так воображал он, уставший и злой. Он ощущал и город и людей враждебными ему, недружелюбными, равнодушными. "Каждый человек - вселенная, - вдруг вспомнил он чьи-то слова. - И еще говорят, что человек - это космос. Чушь. Человек это набор костей в чемодане".

Петр Савельич вышел из троллейбуса, будто в тумане, и думая о своей уютной комнате, зашагал домой. Но вместо хлопающей двери подъезда он неожиданно наткнулся на гладкую стену. Подъезда, в котором он жил, больше не существовало. Откуда-то вышла лифтерша, и он спросил:

- Марья Ивановна, где наш подъезд?

- Да ты что, спятил?! - грубо сказала Марья Ивановна.

- Я серьезно.

- Меньше пить надо. Что за народ пошел, деньги девать некуда. А еще говорят, худо живем.

Петр Савельич видел, как к стене подходили люди, соседи, и как будто просачивались сквозь нее, затем слышалось хлопанье дверей. Он попытался войти вместе с ними, но опять наткнулся на гладкую стену. Тогда он понял, что подъезд исчез только для него, а не для всех. Не желая этому верить, он простоял у холодной стены до поздней ночи, потом решил поехать ночевать на вокзал или к знакомым. Он хотел шагнуть в открытую дверь троллейбуса, но больно ушиб коленку о твердую стену. И вдруг, вспотев от отчаяния и ужаса, он крикнул пожилому человеку:

- Помогите! Со мной что-то ужасное!

Случилась новая метаморфоза. Человек даже не посмотрел на него, сосредоточенный, равнодушный ко всему, как будто и не видел Петра Савельича. Переписчик бумаг набрался решимости и схватил какого-то прохожего за плечо. Но рука провалилась в пустоту. Тогда, теряя над собой власть, он ударил по лицу равнодушного человека. Однако тот и ухом не повел.

Петр Савельич побрел куда глаза глядят, шел, пока не выбился из сил. Прислонился к фонарному столбу, чтобы передохнуть, но столба не было. Он его видел, но это был призрак столба. Он разогнался и ударился головой о кирпичную стену, но не было никакой стены. Автобусы проносились мимо Петра Савельича и даже сквозь него. Сначала его пугала стремительно летящая на него масса железа, но потом он привык и уже не обращал внимания на транспорт.

И вдруг он понял, чтo перед ним призрак города, а не город. Или это он сам призрак? И вся жизнь его тоже была призрачной? То есть не было никакой жизни, а только сон? Сон не родившегося на свет? Чепуха. Он пока еще не сошел с ума.

В довершение всего он почувствовал, что дорога уходит из-под него, провалилась, а он летит в бездну. Но нет, вот он снова ступил на что-то твердое. Зарево города зияло в черноте огромной красной дырой. Справа и слева от себя он обнаружил гладкие стены. Он шел по узкому невидимому коридору, и сзади его подталкивала гладкая стена. Бежать можно было только вперед. Он закричал и побежал. Стена преследовала по пятам. Глаза его выпучились от напряжения, воздух пилой резал горло. Но вот, о чудо, он в изнеможении рухнул на копну сена. Стены исчезли. Небо отступило в необъятность, пространство раздвинулось, поголубело. Неярко засверкала роса на траве. Всходило солнце...

Из динамика раздался сварливый голос кондуктора, объявивший его остановку. Петр Савельич бегом побежал к своему родному подъезду, пропахшему мочой и блевотиной, чтобы убедиться, на месте ли он. "Слава богу, на месте, - с облегчением вздохнул он. - А ведь мог и пропасть, мог исчезнуть навсегда".

Что я могу еще сказать о Кашкине Петре Савельиче? Только одно - бедный переписчик бумаг!

В ЯБЛОКЕ

На этой яблоне висело всего одно яблоко. Я хотел сорвать его, но из, яблока вылез червяк и уколол меня тонкой золотой иглой прямо в палец. Я взял палку, чтобы раздавить червяка, но он вдруг спрыгнул на землю, вырос до размеров человека и бросился на меня. Я обхватил руками мягкое противное тело и стал с ним бороться. Многочисленные лапки прицепились ко мне, и вдруг из его рта... О, боже, он выпустил в мое лицо огромный пузырь зеленой жидкости. Я отпустил его. Тогда он прыгнул на меня и подмял под себя. Я задыхался под судорожно пульсирующим неприятным мягким телом, пока не нащупал обломок какой-то палки или рейки и не воткнул в рыхлый бок чудовища. Свобода.

Я тотчас вошел в яблоко и долго шагал по залитому солнцем золотистому тоннелю. Стены светились и были бархатны на ощупь. Наконец тоннель кончился, и я вышел на поляну. Тут протекал ручей, и какая-то женщина стирала белье. Ее полуприкрытая грудь просвечивала сквозь тонкую ткань. Когда она увидела меня, то застыла в оцепенении. Я подошел ближе, и мне захотелось поцеловать ее в яркие губы. Так я и сделал, ибо находился как бы в забытьи, в большом недоумении. Как можно человеку войти в яблоко? Как можно встретить там ручей и женщину? Когда я поцеловал ее в губы, то это оказались вовсе и не губы, а две сладкие-пресладкие клубнички. Нос был обыкновенной морковкой, а груди ее - двумя спелыми дынями, которыми торгуют на рынке люди из Средней Азии. Я съел одну, затем напился воды из прозрачного ручья и пошел вниз по течению.

Вдруг небо, которое до этого было облачное и серое, прояснилось, и пошел голубой дождь. Он шел и шел, пока небо не стало прозрачным как стекло. Я двинулся дальше по извилистой тропинке. У громадного муравейника сидел большой муравей и курил трубку.

- Добрый день! - сказал я и протянул руку. Он тихонько ущипнул меня за палец и сказал:

- Добрый день, молодой человек! Я думаю, нам с вами надо выпить это небо. Вы никогда не пили неба?

- Нет.

И он подал мне рюмку чистого глубокого неба. Когда я выпил, у меня захватило дух. Вдруг Муравей захохотал и показал лапкой на мой живот. Из него, где-то сбоку, просвечивал кусочек голубого неба.

- Ну, теперь скажи, зачем ты пришел в яблоко, чужестранец? - зловеще спросил Муравей. - И зачем ты покалечил моего друга Зеленого Червяка?

Я промолчал. А что тут скажешь? Мы всегда давим червяков, комаров, мух и всяких насекомых.

- Пуфф! - вдруг сказал Муравей и выпустил из своей трубки прямо мне в лицо облако ароматного дыма. Мне показалось, что я выскочил, как пробка из шампанского, упал, чертыхаясь. Кто-то помог мне встать. Это была прозрачная девушка, как будто из гибкого стекла, но внутри у нее тоже был кусочек голубого неа, как и у меня.

Видимо, стояла ночь. Я глянул кверху и увидел над собой, совсем близко, какой-то огромный город. А сам я стоял на упругой пленке тьмы, усыпанной звездами. Подул ветерок, и я поплыл.

- Держись! - крикнула прозрачная девушка и подала мне руку. - Ты ведь тоже облако, как и я.

Я ничего не ответил, так все было удивительно.

- Держись! - крикнула она кому-то еще. И кто-то еще к нам прицепился, и еще. И голубые кусочки неба в наших телах слились и превратились в голубое небо. Мы стали падать голубым дождем на землю. Так надо было ради голубой жизни в яблоке. Я старался не выпускать руку прозрачной девушки. И вдруг мы очутились перед старым Муравьем. Он смеялся, потом сказал:

- Это моя дочь. Счастье твое, что она полюбила тебя. А то бы не жить тебе. Доченька, выйди к нам.

И его дочь вышла к нам из Муравьиной хижины, вытирая мокрое лицо полотенцем:

- Что, папа?

Я вдруг с ужасом осознал, что стою перед ними совсем голый, и бросился бежать.

- Куда?! - крикнул Муравей и кинул мне вдогонку красный халат с полотенцем. - Ты чего испугался, дурак? Своего глупого естества?

И Муравей рассмеялся каким-то старческим козлиным смехом. Затем он выбил трубку о сустав шестой ноги и ушел, ничего не сказав.

- А мы еще и не познакомились, - с упреком произнесла дочь Муравья. - Мое имя Валяргаломенс.

- Козявин Сергей Дмитрич, младший переписчик бумаг, - смущенно пробормотал я. В этот момент халат ее распахнулся, и я увидел на боку девушки голубой кусочек неба изумительной чистоты и глубины. И какие-то белые барашки проплывали по нему.

- Пойдем, проведу тебя в твою комнату, - сказала она.

- Пойдем.

В полдень мы отправились на озеро купаться. Когда она разделась, я снова увидел на боку ее голубое бездонное пятно. Она, заметив мой взгляд, сказала:

- Это небо. У тебя такое же.

- Да, оно у всех одинаковое, - пробормотал я. Затем, приблизившись к ней, заглянул в голубое окошечко. Увидел зеленый лес, дорогу, грузовик, город. Люди шли с работы к метро. Сердце у меня сжалось. Я почувствовал, что никогда больше мне не бывать там, среди нормальных людей, на родине, не ходить вместе с ними на работу, не стоять в очередях за мясом и молоком, не выпивать с друзьями тайком рюмку водки в общественной уборной. Но эта странная девушка, дочь Муравья, не замечала моих переживаний. Я успокоился.

- Там Земля, люди, работа, пиво, а где же мы, где мы?

- В Яблоке, - сказала она.

- Очень приятно.

По берегу озера полз старик Муравей. Он нес в прохудившейся ивовой корзине что-то темное, и из этого темного сверкало на меня много белых жгучих глаз. Я испугался, но старое насекомое успокоило:

- Это я ночь принес, не бойся, чужестранец.

Он приоткрыл крышку корзины, из нее выпорхнула ночь и расправилась над нами во всем своем величии.

- Пошли, пора спать, - сказал старик. - Зима пришла, на дворе метель, простудишься, чужестранец.

И, действительно, повалил густой снег, засвистел ветер, и вмиг намело сугробы. Мы ввалились в муравейник, дрожа от холода. Глаза мои слипались, и я с трудом соображал, что делаю. Впрочем, я ничего не делал. Дочь Муравья включила телевизор.

- Смотри, - сказала она мне. - Футбол показывают. Ты ведь любишь футбол?

- Я люблю тебя, а не футбол, - пробормотал я, засыпая. Однако сквозь сон мне как будто послышалось, враждебный голос старика:

- Спит этот негодяй?

- Уснул.

- Тогда давай его сожрем?

- Нет! Я его люблю!

- Дура! Как можно любить людей? Они же объявили войну всему живому.

- Люблю, и все!

Проснулся я поздно. Девчонка принесла мне кофе с бутербродами. Она опять была в розовом махровом халате. Волосы у нее блестели от воды.

- Ты опять сегодня была облаком? - спросил я.

Она кивнула:

- Почти каждый день я бываю облаком.

- Спасибо тебе, Валяр. Я ведь слышал ваш разговор. Неужели вы могли меня сожрать?

- Папочка не любит людей, дорогой Сергей Дмитрич. Они нам объявили войну, страшную, химическую. Но мы не можем жить без яблока, ты пойми. Яблоко - это наш мир, родина, среда обитания, культура, цивилизация. Мы должны научиться мирно сосуществовать. Ты согласен со мной, Сережа?

- Конечно. Я за мир.

Однако тут пришел старик Муравей, ее папаша, и сказал, вздохнувши, будто корова:

- Ну, чужестранец, так зачем ты пришел в наше Яблоко?

Я улыбнулся и пожал плечами:

- Не знаю и сам, зачем. На яблоне висело яблоко, я захотел его съесть. Тут выскочил этот гнусный червяк. И вот, ничего не понятно.

- Так знай же! - возмущенно воскликнул Муравей. - Ты бы съел всю нашу страну. И меня, и ее, и это небо. А теперь ты еще хочешь жениться на моей дочери. Какой наглец!

Я не знал, что ему ответить, но тут в комнату вполз червяк, которого я придушил. Валяр подала ему чашечку кофе. Мне показалось, чтобы досадить своему шестиногому папаше.

- Странные дела, - сказал Зеленый Червяк с белыми усиками. - Сначала Сергей Дмитрич чуть меня не задушил, а теперь мы пьем с ним кофе. Все во мне бурлит и клокочет!

- Перестань, дружище, что было, то прошло, - сказал Муравей. - Все мы за мирное сосуществование различных систем.

- Кроме этих вонючих двуногих! - заорал Зеленый Червяк. - Сколько они потравили наших братьев! Удушили в газовых камерах! Убить червяка для них святое дело!

- Я тебя сейчас опылю, если не заткнешься! - пригрозил Муравей.

На этот раз дело кончилось миром. Меня не тронули. Но если бы в кармане нашлась пачка дуста или какого-нибудь яда, я бы не задумываясь облил им гнусного, наглого червяка.

Однажды Муравей притащил в своих лапках большое голубое пятно, в котором я увидел облака, города, людей.

- Это единственный способ попасть на Землю, - сказал он, шагнул в голубое зеркало и пропал. Затем выглянул с другой стороны и прогнусавил:

- Давай, если хочешь попасть на Землю.

Но я остался со своей любимой Валяр, с моей прозрачной девушкой.

- Давай твою руку, - сказала она. И мы поплыли, ветер понес, нас. А утром спустились на Землю в виде голубого дождя. Она убежала в Муравьиную хижину, а Зеленый Червяк кинул мне халат и. полотенце.

С этого события прошло много времени. Мы часто вспоминали старого Муравья, скучали по нему. Куда же он делся?

- Он умер, - сказала она. - На него наступил случайно турист.

Видя нашу печаль, Зеленый Червяк однажды сказал:

- Ну, ладно, я превращусь в Муравья и стану вашим отцом. Вы не против, Сергей Дмитрич?

- Нет, не против.

Он стал Муравьем, выкурил трубку и выбил золу о сустав шестой ноги.

Так мы и жили. Иногда превращались с Валяр в облака и выпадали голубым дождем. Это нас очень освежало. Но сказать по правде, я тосковал о Земле. И вот как-то отыскал в чулане большое голубое пятно, через которое здешние жители поддерживали связь с нашим миром. Я шагнул в него, и оказался вдруг засыпанным землей, в темноте, без воздуха. На грудь давило. Насилу я выбрался из земли и оказался в лесу. Вышел на дорогу. Сельская местность. По дороге шел мальчик, и я спросил у него:

- Мальчик, где здесь магазин?

Скелет! - заорал он. - Скелет! - И бросился бежать. Я подошел к магазину, около которого стояли мужики. Завидев меня, все разбежались с тем же воплем:

- Ребята, шкелет!

Когда я вошел в магазин, продавщица спряталась под прилавок.

- Господи, шкелет! - только и смогла пробормо тать она. Я подошел к зеркалу, глянул. На меня смотрел скелет. И я побежал от самого себя. Кости мои скрипели и глухо стучали. Я прибежал на кладбище, ступил в голубое пятно, которое лежало на разрытой могиле, и... упал на руки к своей жене, стеклянной девушке. Она стала меня утешать:

- Рано или поздно ты все равно бы узнал о своей смерти. Тот, кто попадает в Яблоко... Пойдем лучше поплаваем в небе.

Я смутно помню, как прибежал Муравей и окутал нас дымом из своей трубки.

- Держись, - ласково сказала Валяр и протянула мне руку. Подул ветерок, и мы поплыли по ночному небу. Потом, как обычно, выпали голубым дождем.

- И все-таки жутко, - сказал я, вытираясь полотенцем и переодеваясь в махровый халат. - Жутко знать, что ты уже умер.

- Мы все мертвецы, - печально сказала Валяр. - И можем существовать только в Яблоке. Есть, конечно, еще Великий Ардюф, наш ученый. Он придумал, как появляться в обычном мире, он изобрел Большое Голубое Пятно. Пошли сходим в его лабораторию.

И мы тронулись в путь. Я шел впереди с голубым пятном в руках. Открылась огромная пещера. Полчища скелетов сидели за столами и пировали. Один из них воззрился на меня пустыми глазницами, потом сказал:

- Меня зовут Ардюф. А вы, я знаю, из Яблока. Всех нас тянет на свет, в родные места. Я могу вернуть тебя обратно, дорогой Сергей Дмитрич. И ты снова будешь ходить на работу переписывать бумаги.

- Но зачем умершим возвращаться на Землю? - спросил я. - Зачем снова жить?

- Слушай, мальчик. Зачем рождаются люди? Зачем умирают? Почему мертвые стремятся стать живыми? Зачем Земля? Зачем Яблоко? И наконец, зачем Все? Никто не знает и никогда не узнает. Ты хочешь вернуться домой в свою жизнь? Ты хочешь опять переписывать свои идиотские бумаги, за кусок хлеба? Ты хочешь дрожать от страха перед начальниками? Лгать и лицемерить каждую минуту ради своей шкуры? Пойми, что мертвых больше, чем живых, и среди нас есть величайшие люди. И неизвестно, появятся ли они среди вас. Мы мертвые, но мы свободные. Вы живые, но рабы. Выбирай, Сергей Дмитрич, выбирай.

- Я подумаю, дорогой Ардюф, подумаю. Посоветуюсь с женой.

- Конечно, их жизнь под землей печальна, - сказала моя жена, стеклянная девушка с голубым пятном на животе. - И все они мечтают вернуться к настоящему свету, к самому примитивному, к солнечному. И Ардгоф трудится над этим. И все они, под землей, презирают наше Яблоко.

- Почему?

- Да, потому что Яблоко пронизывают лучи настоящего солнца. Оно для избранных, Яблоко. В нем живут только Зеленый Червяк, он же Паук, Муравей, то есть Оборотень. В нем я, Валяргаломенс, дочь Солнца, и ты, Сергей Дмитрич, попавший к нам случайно. Что же ты выбираешь, жизнь в Яблоке, которая прекрасна своим бездельем и свободой, или же ты вернешься домой, каждый день будешь ходить переписывать бумаги, есть протухшую котлету из кулинарии, смотреть по вечерам свой примитивный футбол, читать свои примитивные газеты, в которых ничего и никогда не напишут о смысле жизни?

- Я вернусь домой, дорогая. Все понимаю, но не могу, хочется жить, быть примитивным, пусть пьяницей, рабом, бродягой, но в родном отечестве. А если уж придется страдать, то страдать вместе с народом. Не хочу быть избранным, хочу с коллективом. Прости, Валяр.

Ну, что ж, дело твое.

Она уколола меня золотой иголкой, и я очутился в саду под яблоней, на ветке которой висело единственное яблоко, ибо давно уж стояла глубокая осень. Я сорвал это яблоко и съел его вместе с Валяргаломенс, с Оборотнем Муравьем, в общем, всю их солнечную удивительную страну с голубыми дождями. Что поделаешь, такова уж наша натура - вымыслам мы предпочитаем реальность.

Публикация В. А. Кончица

step back back   top Top
University of Toronto University of Toronto