Анна Павлова, Михаил Безродный
Хитрушки и единорог: Образ русского языка от Ломоносова до Вежбицкой*
Особенно опасно искать ученым взглядом
того, чего бы найти хотелось.
Даль
родина-мама мыла
раму картины мира
Распад советской империи сопровождался воздвижением шуточных памятников фольклорным персонажам - вроде Чижика-Пыжика (Санкт-Петербург), Неизвестного Студента (Саратов) и Рабиновича (Одесса), а сопротивление модернизации ознаменовано реанимацией прежних символов национальной идентичности - таковы новые памятники генералу Ермолову (Ставрополье), Дзержинскому (Подмосковье, Минск), Сталину (Якутия, Саратовская область) и Андропову (Петрозаводск). В 2003 г. площадь одной из станиц на Кубани (Краснодарский край) украсил каменный многогранник со словами Тургенева: "О великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!". Зададимся вопросом, к какой из упомянутых групп памятников - "крылатым словам" или "сильной руке" - следует отнести этот?
Его инициатор, "помощник атамана по культуре Мостовской казачьей общины" [1], видел в нем "дань уважения русскому языку, объединявшему на протяжении веков многие народы на огромном пространстве земного шара" [2]. Следует, однако, учесть, что в годы обсуждения и осуществления этого проекта (2002-2003) Краснодарский край, третий среди регионов России по численности населения, не знал себе равных по уровню дискриминации этнических меньшинств: краевая власть, заручившись поддержкой Москвы и опираясь на помощь казачества, планомерно и открыто запугивала и вытесняла за пределы края "инородцев". В те же годы российские СМИ твердили о необходимости защиты русского народа и русской культуры, а российский парламент законодательно закрепил главенство русского языка и кирилловского алфавита. Примечателен контекст, в котором упоминалась инициатива кубанских казаков: "Супруга Президента Л. Путина приняла на минувшей неделе участие во Всероссийской конференции, посвященной проблемам современного русского языка, которая состоялась в Сочи. Известные российские писатели, лингвисты, журналисты, преподаватели русской словесности единодушно сошлись во мнении, что наш "великий и могучий" нуждается сегодня в защите. Участников ознакомили с новой Федеральной программой "Русский язык в регионах России". Кстати, на Кубани уже принята своя, краевая программа защиты русского языка. В Мостовском районе 19 октября, в день пушкинского Царскосельского лицея, был установлен гранитный камень как памятный знак любви и признательности русскому языку" [3].
Подходила ли для этих целей цитата из Тургенева? На первый взгляд, нет, ведь в ней русский язык предстает не средством международного общения и не объектом защиты, а носителем признаков, отличающих его от других языков. Западный исследователь, изучая общие места в высказываниях о русском языке российских литераторов и лингвистов, заметил, что в советское время превознесение русского языка плохо согласовывалось с марксистской идеей дружбы народов [4]. Но для советских марксистов здесь не было противоречия, ведь дружбой народов считалось не проявление взаимной симпатии равных, а присяга покоренных на верность. Покорение же мыслилось аккультурацией в противоположность западной практике ассимиляции - идеологема, прочно вошедшая в обиход еще до марксизма: так, в предисловии к карамзинской "Истории государства Российского" сказано, что русский народ "открыл страны, никому дотоле неизвестные, внеся их в общую систему Географии, Истории, и просветил Божественною Верою, без насилия, без злодейств, употребленных другими ревнителями Христианства в Европе и в Америке, но единственно примером лучшего". В советское время с такими декларациями полагалось выступать благодарным "инородцам"; популярностью пользовались, например, стихи дагестанца Гамзатова: "Ни хитроумье бранное, ни сила / Здесь ни при чем. Я утверждать берусь: / Не Русь Ермолова нас покорила, / Кавказ пленила пушкинская Русь" [5]. Однако в стране, где было принято высмеивать акцент и ошибки говорящих по-русски жителей Кавказа, Средней Азии и Прибалтики, не всем удавалось отличить Русь певца Кавказа от Руси палача Кавказа, тем более что о последнем Москва и не позволяла забыть: тщательно охраняемый памятник Ермолову как символ имперского кулака, занесенного над Кавказским хребтом, долгое время украшал центр Грозного. А в 2008 г. в Ставропольском крае по инициативе казаков Терского войска и невзирая на протесты чеченцев был возведен новый памятник Ермолову. Думается, что сродни ему и памятник Русскому Языку, воздвигнутый казаками Кубанского войска в Кавказском предгорье.
Если в части "правдивый и свободный" тургеневская похвала русскому языку восходит к пушкинским словам о жрецах, независимых от земных властей: "Волхвы не боятся могучих владык, / А княжеский дар им не нужен; / Правдив и свободен их вещий язык / И с волей небесною дружен" [6], то в части "великий, могучий" она наследует богатой традиции лингвонарциссизма, обосновывающей право русского языка быть языком власти. Начало этой традиции положила конкуренция русского с церковнославянским, латинским и французским. Cо времен Ломоносова пишущие на русском литераторы заявляют о его функциональном и эстетическом превосходстве над другими языками [7]; Тредиаковский обнаруживает славянские корни у европейских топонимов и этнонимов [8] - так, слово этруски (гетруски) он производит от ""хитрушки" (ибо сии люди в науках по-тогдашнему упражнялись)" [9].
Сама по себе апология родного языка характерна не только для русского варианта идеологии национального превосходства [10]. Собственно русскими здесь были аргументы - ссылки на площадь резонирующего пространства: "Язык, которым Российская держава великой части света повелевает, по ея могуществу имеет природное изобилие, красоту и силу, чем ни единому европейскому языку не уступает", - утверждал Ломоносов в "Кратком руководстве к красноречию" [11], а через несколько лет, в "Российской грамматике", повышал оценку: "велик перед всеми в Европе" [12]. Объявленный имманентным российским просторам, русский язык оказывался подобен русскому народу и так же, как он, изображался силачом и гигантом - в полном соответствии со знаменитым умозаключением: "Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?" [13]. Так, Бестужев-Марлинский сравнивал русский язык с Гераклом [14], Шевырев - с Ильей Муромцем [15], Надеждин наделял его эпитетами "мощный", "сильный", "могучий" и писал о его "богатырских мышцах" и "мужественной, исполинской энергии" [16], а Гоголь восклицал: "Исполин наш язык!" [17]. Этой антропоморфизации русского языка и его уподоблению русскому народу (согласно Тургеневу, "нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!") способствовали наличие у слова язык значения "народ" и популярное мнение о родстве слов слово и славяне.
Классика лингвонарциссисткого жанра, тургеневский панегирик стал в советское время образцом для двух других знаменитых гимнов - матери и империи: обращенное к родному языку признание: "...Ты один мне поддержка и опора" отозвалось в "Письме матери" Есенина: "Ты одна мне помощь и отрада", а эпитеты великий, могучий и свободный были использованы в гимне СССР: "Союз нерушимый республик свободных / Сплотила навеки Великая Русь! / Да здравствует созданный волей народов / Единый, могучий Советский Союз!" [18]. Примечательно, что при воспроизведении последней строчки единый зачастую заменяют на великий, как если бы сквозь гимн империи проступал "исходный" текст - гимн языку.
Постсоветский портрет русского языка живо напоминает его прежние изображения. Создатели т. н. новой хронологии берут на вооружение гипотезу о славянском происхождении этрусков [19], а лингвофилософ сообщает, что "депопуляция [российского] населения и делексикализация [русского] языка - сходной природы" [20]. Уподобление языка народу часто встречается и в работах академического (по характеру оформления, месту публикации и месту службы автора) профиля, пропагандирующих идеи неогумбольдтианства.
Это направление гуманитарной мысли, постулирующее зависимость мышления и поведения носителей языка от особенностей его грамматики и лексики, связано, прежде всего, с именами Сепира и Уорфа, которым приписывают авторство гипотезы лингвистической относительности (далее ГЛО), и Вайсгербера, автора концепции "содержательной грамматики" и популярного в работах этого направления понятия "языковая картина мира" (далее ЯКМ) [21]. С 1960-х гг. работы неогумбольдтианцев систематически подвергаются критике: изучение мыслительной деятельности не владеющих речью детей, афатиков, глухонемых, а также животных привело исследователей к выводу о независимости мышления от языка; проверка доказательной базы ГЛО выявила, например, ошибочность представлений Уорфа о языке хопи [22] и ставшего хрестоматийным утверждения о многочисленных наименованиях снега в языке эскимосов [23]. К 1980-м гг. интерес к ГЛО угасает. В 1984 г. ученик Вайсгербера предсказывает его идеям великое будущее [24], но спустя двадцатилетие выясняется, что большинство языковедов считает их устаревшими [25]. Впрочем, так обстоит дело в западной лингвистике. В лингвистике российской ГЛО в постсоветское время становится весьма влиятельной доктриной, о чем свидетельствует, помимо прочего, заметный, особенно с середины 2000-х гг., рост числа публикаций, в которых соответствующие термины и ссылки выполняют исключительно декоративную функцию.
Ниже, однако, речь пойдет не о тех работах, в которых Сепир-Уорф попросту сменили Маркса-Энгельса, а о тех, что действительно выполнены в русле ГЛО. Их поток неоднороден: авторы по-разному определяют степень влияния языка на восприятие действительности и на поведение его носителей. Объединяет умеренных и радикальных поборников ГЛО преимущественный либо исключительный интерес к тем "концептам" (или "ключевым словам", или "ключевым понятиям", или "лингвокультуремам"), которые объявляются конститутивными для "русской ментальности" (или "русского менталитета", или "русской ЯКМ", или "русской модели мира").
Интерес к ним возник под влиянием сочинений Вежбицкой о ключевых словах национальных культур. На западных лингвистов эти сочинения произвели и производят впечатление анахроничных и маргинальных - как потому, что в них сопоставляются фантомы - национальные характеры, а в подтверждение выводов, например, о русском характере цитируются Достоевский и Евтушенко, так и потому, что материалом для анализа служат не однородные и представительные по объему речевые массивы, а единичные и предвзято отобранные примеры из разных по типу дискурса и времени возникновения источников [26]. Не то в постсоветской России: ГЛО в версии Вежбицкой была воспринята исследователями западнической складки как последнее слово мировой науки, и их воодушевление разделили неославянофилы, быстро оценившие пригодность понятийного аппарата ГЛО для обсуждении "русскости". Если в 19 в. носители универсалистских представлений о языке полемизировали с идеологами "особого пути" и особого статуса русского языка (таковы дискуссии карамзинистов с шишковистами, а позже - представителей академической науки с лингвистами-славянофилами [27], первыми российскими гумбольдтианцами [28]), то в конце 20 в. гумбольдтианская доктрина утвердилась в российском академическом языковедении благодаря как неославянофилам, так и неозападникам.
Фундаментальные для ГЛО предположения - что народы различаются мировоззрением и характером и что эти различия закреплены в языке - предстают в работах российских приверженцев ГЛО не требующими проверки фактами. Вот типичные зачины этих работ: "Мы знаем, что ярким отражением характера и мировоззрения народа является язык и, в частности, его лексический состав" [29]; "Известно, что языковая картина мира каждого народа является отражением национального духа народа, специфики его мировосприятия" [30]. А вот образцы выводов: русскоязычные эмоциональнее англо- [31] и болгароязычных [32]; они негативно относятся к страху в отличие от немецкоязычных, признающих его целесообразность [33]; им присуще ощущение зависимости всего происходящего от воли высшей силы, что отражает сакральный характер основы существительного удивление, тогда как английские его эквиваленты - surprise, wonder - указывают на более предметный, агентивный и индивидуалистский характер английского языкового сознания [34]; если испанское научное мышление характеризуется "линейной логикой, аналитическим подходом, фрагментарностью, сегментацией и четкой категоризацией", то русское - "синтезом, целостным восприятием, взаимосвязью разносторонних явлений, стремлением к высшим формам опыта" [35]; "...Метафорическая структура концепта [грех] аналогична у представителей русского и французского сообществ. Основные отличия заключаются в том, что концепт русской лингвокультуры имеет дополнительную метафорическую проекцию тайна" [36]; "...Русскому менталитету так же, как и японскому, свойственно "психологическое единение". Однако у русских оно другого рода. <...> согласно русским культурным нормам, человек должен не только говорить то, что он думает. Он должен пропустить сказанное через свою собственную совесть" [37].
Недоумение западных ученых по поводу новых веяний в российской науке о языке побудило Вежбицкую, открывшую своими key words ящик Пандоры, обозначить отличие ее собственной позиции от позиции ее российских последователей: так, комментируя их заявление, что язык "навязывает" определенные "представления о мире, стереотипы поведения и психических реакций", Вежбицкая замечает: "Лично я бы сказала не "навязывает", а "подсказывает"" [38]. Обвинения, что, сопоставляя языки, она сопоставляет национальные характеры, Вежбицкая отвергает: "...Я никогда не говорила о русском или каком-нибудь другом "национальном характере"" [39] - утверждение странное, и не только потому, что словосочетание national character не раз встречается, например, на страницах ее книги "Semantics, culture, and cognition" [40] (другое дело, что в дальнейшем Вежбицкая все чаще заключает злополучное словосочетание в кавычки [41] или избегает его употреблять - как полагают, по совету западных коллег [42]), но и потому, что, коль скоро национальный язык, согласно ГЛО, формирует национальный характер, то сопоставление национальных языков есть одновременно сопоставление национальных характеров - нет нужды, что эти последние не упоминаются, а прячутся под псевдонимами "ментальность", "менталитет", "культура" и пр.
Пришлось Вежбицкой выслушивать упреки и от российских коллег: не все ее оценки, выставленные русскому характеру, сочли достаточно лестными, "т. е." научно обоснованными. Ее выводы о русской иррациональности, неагентивности и фатализме были названы сложившимися под "давлением субъективизма и господствующих идеологических стереотипов" [43], "несколько поверхностными" [44], "несколько преувеличенными" [45], покоящимися "на контекстах вынужденно услужливого характера" [46], а не опирающимися "на значительный фразеологический материал как синхронического, так и диахронического характера" [47].
Последний упрек типичен именно для 2000-х гг. Если в предшествующее десятилетие идеи неогумбольдтианства распространялись преимущественно в форме научной эссеистики, то в дальнейшем, с увеличением числа пропагандистов ГЛО, повысилась жанровая пестрота их выступлений и в этом потоке отчетливо обозначились полюса эссеизма и сциентизма. В работах, тяготеющих к первому, обнажается идеологический субстрат ГЛО и открыто пропагандируется идея русской исключительности. Особенности русского характера обсуждаются, например, на страницах т. н. лингвострановедческих пособий по изучению русского языка: иностранцам рекомендуется читать выдержки из текстов на эту тему, написанных идеологами русского национализма (Иваном Ильиным, Олегом Платоновым и др.), и выполнять задания вроде: "Вставьте вместо пропусков нужный предикат свойственно, присуще, характерно, типично в правильном роде и числе. 1. Для русских ___________ свободолюбие и правдоискательство. 2. Русским людям ___________ изобретательность, смекалка, артистичность" [48] или: "Выбери характерные черты русского человека" ("правильные" ответы: добрый, хмурый, страстный, веселый, скромный, терпеливый, щедрый) [49].
На другом - сциентистском - полюсе российского неогумбольдтианства высказывается озабоченность тем, что "в последнее время идея языковой картины мира была очень широко растиражирована и, к сожалению, измельчена. Некоторые авторы делают далеко идущие обобщения об этноспецифическом взгляде на мир и даже об особенностях национального характера на основе анализа нескольких изолированных примеров"; поэтому при определении "этноспецифичных" языковых единиц предлагается руководствоваться таким критерием, как их непереводимость столь же простыми единицами других языков, и принимать во внимание "меру этноспецифичности", которая тем больше, чем большее число единиц языка выражает "ключевую идею" и чем более разнообразна их природа [50].
Эти и подобные им предложения напоминают рекомендации по ловле единорога, но вообразим на минуту, что национальное мировоззрение - вовсе не фантом и что национальная ЯКМ может быть реконструирована (сторонники ГЛО пользуются именно термином "реконструкция", а не, скажем, "моделирование") на основе ключевых слов. Насколько состоятельна надежда на выявление этих последних по приписываемым им признакам: включенность во фразеологизмы, высокая частотность и непереводимость?
Объявляя некое слово ключевым из-за его присутствия во фразеологизмах и иллюстрируя паремиями свои утверждения о важности для русской ЯКМ тех или иных моральных императивов, неогумбольдтианцы игнорируют структурную и семантическую целостность фразеологизма (т. е. неактуальность значений отдельных его компонентов) [51], интернациональный характер большинства паремий [52] и взаимоисключающий - многих из предписаний "народной мудрости" [53]. Наконец, среднестатистическому носителю языка обычно известно лишь небольшое количество этих предписаний, но и будь он знатоком таковых, разве это доказывало бы его готовность ими руководствоваться?
А вот как постулируется высокая частотность ключевых слов: "...В корпусе современного русского языка частотность слова судьба - 230 на миллион слов, а в корпусе современного французского языка частотность destinée - 27 на миллион слов" [54]. Иначе говоря, слово судьба предлагается считать высокочастотным в русской речи (а значит, ключевым для понимания мировоззрения русскоязычных) только потому, что слово destinée в речи франкофонов употребляется реже. А что делать, если обнаружится, что в других языках аналоги слова судьба употребляются чаще, чем оно? Не потребуется ли тогда пересмотреть его статус в русском? Непонятно, далее, почему сравниваются именно судьба и destinée, а не вообще русские и французские слова с соответствующей семантикой [55]. Это было бы тем более желательно, что судьбе как слову ключевому не полагается иметь переводных эквивалентов.
Классическое неогумбольдтианство исходит из представления о принципиальной непереводимости [56] и мыслит язык промежуточной - меж бытием и сознанием - реальностью, уникальной для каждого языкового сообщества ("Zwischenwelt" и "Sprachgemeinschaft" Вайсгербера) и жестко детерминирующей процессы концептуализации действительности. Языковые сообщества сродни монадам, и их взаимодействие иллюзорно (а ощущение, что оно реально, возникает, надо полагать, вследствие harmonia praestabilita). Эта точка зрения распространена среди российских лингвистов; ср., например: "Давно осознан факт, что значения слов в разных языках не совпадают (даже если они, за неимением лучшего, искусственно ставятся в соответствие друг другу в словарях). Значения слов отражают и передают образ жизни и образ мышления, характерные для языковой общности" [57]; "Ни в отношении формы (плана выражения), ни даже в отношении значения (плана содержания) тексты ИЯ [исходного языка] и ПЯ [переводящего языка] и единицы этих текстов не могут быть тождественны в принципе" [58].
Строго следуя логике ГЛО, иллюзорными нужно было бы признать также синонимию и билингвизм. Из понимания синонимов как разных форм воплощения одного и того же смысла с необходимостью следует допущение, что смысл может быть и не слит с формой, а это противоречит ГЛО. О существовании лиц, владеющих несколькими языками, неогумбольдтианцы предпочитают не вспоминать, но если речь о таковых все-таки заводят, то заявляют, что "изучение иностранного языка <…> сопровождается своеобразным раздвоением личности" и что "у билингвов одновременно сосуществуют две языковые картины мира, у специалистов по иностранным языкам вторичная языковая картина мира накладывается на первичную, заданную родным языком" [59]. Процитированное наблюдение тем более ценно, что оно принадлежит декану факультета иностранных языков МГУ им. М. В. Ломоносова. Случаи сосуществования у одного лица более чем двух ЯКМ этим автором не упоминаются и, надо надеяться, не зафиксированы.
Непереводимостью слова, объявленного ключевым, неогумбольдтианцы называют отсутствие у него точных эквивалентов в других языках. Под точностью эквивалента понимается его принадлежность к тому же разряду языковых единиц (так, словам полагается переводиться словами же и ни в коем случае не словосочетаниями [60] - вопреки многовековой практике перевода) и к той же части речи [61]. Другими же языками именуются языки вообще либо "западные языки", без уточнения. Если же доказывается отсутствие у некоего слова эквивалента в лексиконе конкретного языка, то делается это путем сопоставления значений слов в двуязычных и толковых словарях, а не путем анализа конкретных переводческих решений. Между тем, переводчики имеют дело не с изолированными словами, но с сообщениями, и, например, в зависимости от того, какие именно значения многозначного слово пошлый актуальны для того или иного сообщения, это слово переводится на немецкий как kitschig, ordinär, vulgär, gewöhnlich, geschmacklos, niveaulos, spießig, primitiv, kleinkariert, engstirnig, beschränkt, anzüglich, schlüpfrig либо как их комбинация.
За доказательствами непереводимости сторонники ГЛО обращаются и к этимологическим словарям, однако несовпадение внутренних форм не может служить доводом в пользу непереводимости, поскольку внутренняя форма осознается лишь в случаях намеренной ее актуализации (в каламбурах, в поэзии), и ссылки на авторитет Потебни [62], много писавшего о мотивационной природе внутренней формы, вряд ли уместны, ведь именно Потебня считал, что, начиная с этапа полного овладения языком, воспоминания о внутренней форме стираются [63]. Да и нужно ли доказывать непереводимость того или иного слова, напряженно всматриваясь в его внутреннюю форму и уподобляя каждого носителя языка Хлебникову и Цветаевой, раз столь наглядны различия уже во внешней форме слов? Если смыслом наделены любые языковые различия и если все они свидетельствуют об "этноспецифике" [64], то для выявления последней вовсе не обязательно заниматься сопоставительным анализом лексики и грамматики - достаточно ограничиться фонетикой и графикой. Дано ли, например, постичь смысл русской судьбы тому, кто выговаривает и пишет destinée? - и звуки не те, и буквы, и количество слогов.
Какая бы ситуация несовпадения языков ни рассматривалась российскими неогумбольдтианцами, ей полагается свидетельствовать о превосходстве русского языка над другими. Если для перевода, например, слова пошлость приходится пользоваться одним из его контекстуальных синонимов, это демонстрирует беспрецедентную емкость русской лексемы. Если ситуация противоположна, а именно: некое понятие выражают большим количеством русских слов и небольшим - нерусских, это служит доказательством беспрецедентного богатства русского лексикона. Насколько надежны лингвонарциссические построения, показывает следующий пример. Повторяя популярный тезис о том, что состояние печали и уныния на русском выражается более дифференцированно, чем на других языках, российский автор сообщил, что там, где русскоязычный располагает шестью словами (печаль, грусть, скорбь, тоска, уныние, кручина), у немецкоязычного всего два (Trauer и Traurigkeit). Но, публикуя свои наблюдения на немецком и поясняя русские обозначения печали и уныния, автор воспользовался, сам того не заметив, не двумя немецкими словами, а девятью (помимо Trauer и Traurigkeit, еще Betrübnis, Wehmut, Gram, Schwermut, Verzagtheit, Mutlosigkeit, Niedergeschlagenheit) [65].
Казалось бы, решение о том, какое именно слово причислять к ключевым, следует принимать на основе анализа лексем из суммы трех множеств: "самые частотные", "самые фразеологичные" и "самые непереводимые". Это, однако, не делается никогда. Ключевые слова всегда известны заранее; мишень рисуется вокруг вонзившейся стрелы. И то сказать, по критерию частотности судьбу приходится сравнивать с destinée, а не с русскими существительными - ведь среди них судьба занимает только 181-е место, тогда как, например, дело находится на 4-м, и идиом с делом куда больше, чем с любым из признанных ключевых слов. Однако дело в отличие от слов судьба, удаль и авось ключевым считаться не может - это противоречило бы "лингвокультурологическому" учению о склонности русских к созерцательности. Несолидно было бы считать ключевыми матрешку и самовар, т. е. слова действительно непереводимые (отчего их и не "транслируют", а транслитерируют), так что остается настаивать на непереводимости слов удаль и авось. Как видим, критерии, пригодность которых не доказана и недоказуема, еще и используются весьма избирательно.
Единственное основание, по которому то или иное слово назначается ключевым, это вера неогумбольдтианцев в этностереотипы. Отвергая обвинения, что в своих работах она опирается на стереотипы и защищает их, Вежбицкая тем не менее заявляет, что "некоторые из них могут отражать - пусть грубо и неточно - опыт многих обыкновенных людей" и что "результаты анализа в какой-то точке" могут согласовываться "с каким-то стереотипом" [66]. Еще откровенней высказываются на этот счет ее российские единомышленники: "...На уровне обыденного сознания то, что принято называть менталитетом, издревле ощущается как безусловная реальность нашего экзистенциального опыта. В этом нас убеждают данные фольклора, в частности, анекдотов на национальную тему, языковой материал фразеологизмов, пословиц и поговорок, а также почтенная философская, культурная и литературная традиция" [67]; "Анализ русской лексики позволяет сделать выводы об особенностях русского видения мира <...> и подвести под рассуждения о "русской ментальности" объективную базу, без которой такие рассуждения часто выглядят поверхностными спекуляциями" [68].
Итак, этностереотипы объявляют отвечающими реальности, а перед языкознанием ставят задачу обеспечить их пропаганде научную респектабельность. Востребовано ли такое языкознание в сегодняшней России? Если судить по масштабам внедрения "лингвокультурологии" в российскую науку и образование, то да, вне всяких сомнений. Случайно или нет, но обострение лингвонарциссизма и попытки научно обосновать миф о непереводимости (псевдоним непостижимости русской души ограниченным западным ratio) наблюдаются на фоне падения авторитета русского языка в бывших советских колониях и полуколониях, распространения изоляционистской риторики и усиления ксенофобии в российском обществе.
Выступает ли кто-нибудь из российских лингвистов против ГЛО? Против доктрины как таковой - нет; высказываются лишь замечания частного порядка, весьма редкие и, кажется, никем не слышимые [69]. Во всяком случае, куда более важным российское профессиональное языкознание почитает защиту своего предмета от откровенно невежественных посягательств извне. Так, недавно ведущий российский лингвист бескомпромиссно пресек попытки доказать происхождение слова "этруски" из фразы "это русские". В том же выступлении он оптимистически заявил, что, судя по стремлению дилетантов считаться учеными, "психологические позиции науки пока еще всё же относительно крепки в обществе" [70]. Это и впрямь очень утешает.
Примечания:
* Расширенная редакция доклада, прозвучавшего 11.12.2009 в Берлине на конференции "Kultur als/und Übersetzung: Russisch-deutsche Beziehungen im 20./21 Jahrhundert". Авторы считают своим приятным долгом поблагодарить за помощь в работе Ренату фон Майдель (Гейдельберг), Вольфганга Айсманна (Грац), Александра Бириха (Гейдельберг), Генриха Пфандля (Грац), Оскара Райхманна (Гейдельберг), Патрика Серио (Лозанна), Шамиля Хайрова (Глазго).
© M. Bezrodnyj
© A. Pavlova
|